Но на всякий яд есть противоядие. Ответом на тотальное колдовство могучего Анонима (Судьбы, Власти, Истории - возможны варианты) становятся "магические опыты" замордованных неудачников. Вернее - неудачниц. Трех женщин, сгрудившихся вокруг много лет парализованного ветерана Великой Отечественной войны, "бессмертного". В нем - то ли отключенном от химерного мира тяжким недугом, то ли не снисходящем до этой мельтешни - жизнь. Тяжелая, неповоротливая, самодостаточная. Умрет "бессмертный" - все кончится. И для жены, - ибо только мужем привыкла она держаться, только он гарантия надежности в глумливом мире призраков - старых и новых. И для падчерицы, подбирающей для своих чувств к отчиму "практическое объяснение" (главная статья дохода - ветеранская пенсия). И для тетки из собеса, существующей за счет истерического "сострадания" своим подопечным и потому жадной до их - реальных или сходу изобретаемых - злосчастий. "Бессмертный" должен жить. А потому надо огородить его от окружающей жизни, каковую кто-то близоруко считает "реальной", а персонажи Славниковой - наколдованной. Вот и останавливает время падчерица - вешает в комнате портрет Брежнева (с коим постепенно отождествляется многопудовый паралитик), запрещает близким говорить о делах сегодняшних, даже монтирует телевизионные отчеты о двадцать-каких-то съездах КПСС. А заодно обманывает и себя. Заменяет объяснение с улетучивающимся мужем мазохистскими фантазиями. Пытается вписаться в игры негодяев-волшебников: участвует в избирательной компании некоего прохвоста и, разумеется, оказывается "крайней", ответственной за проплату выборов, а после "победы" - ненужной. Только самообманы (падчерицы, жены, тетки из собеса) проходят успешнее, чем обман "бессмертного". Ибо ветеран - в отличие от так или иначе паразитирующих на нем женщин - обманываться не рад. Жить не хочет. (Пожил свое.) Вне зависимости от того, понимает ли, что кругом творится. "Бессмертный" хочет умереть. И борется за смерть, стараясь - раз за разом, год за годом - накинуть на шею удавку (поясок от халата, бинт, ленточку), как когда-то, служа в разведке, накидывал ее на шеи немцев.
Старик своего добьется. Только удавка не понадобится. Разорется на кухне тетка из собеса, обличая "махинаторшу"-падчерицу. Сдаст сердце. И уволочет за собой на тот свет настоящий человек (подзаголовок "Бессмертного" - название приснопамятной повести Бориса Полевого) и собесовскую дуреху (хватит ее на месте преступления кондрашка), и падчерицу (только что расплевавшуюся со своими "благодетелями", проигравшую все), и жену, для которой жизнь уже давно была равна смерти. Такое вот колдовство. Бездарное, зажатое, несуразное. Мало чем отличающееся от глобального - того, самого, что породило эфемерные выборы, очереди обманутых вкладчиков, лживые зеркала, скособоченные рекламы, промокшие туфли, несъедобные гамбургеры, воскресающих мертвецов, гомонящие толкучки, плавающие цены, паленую водку, фиктивных родственников, расстроенные телевизоры с придурковатыми программами и всю прочую нежить. И кто ее только наколдовал?
Действительно, кто? Нет в романе Славниковой зловещего всесильного мага. И масоны тоже не просматриваются. А удачливые (на час!) мерзавцы так похожи на обездоленных (и упоенных своим несчастьем) обывателей, так нелепы, мечтательны и опрометчивы, так, в сущности, безвольны и глупы, что невозможно признать их виновными. Много чести. Не может кучка ублюдков остановить время, растворить реальность в снах, уничтожить память, ответственность, волю к жизни и любовь ближнему. Такое - по-своему "бессмертное" - состояние достигается лишь в "индивидуальным порядке". Стоит только захотеть - мигом станешь ведьмой либо чародеем. Не умелым, конечно, ущербным, обреченным на проигрыш. Но других, кажется, не бывает. Так что лучше оставаться просто людьми. Души которых светятся в несчастных персонажах Ольги Славниковой. Слабо, но все же светятся.
Может, не все так безнадежно? Может, поймут бедные волшебники, что колдовство опасно для их собственного здоровья? (Это не только к ним относится.) Может, займутся делом? Шанс есть - порукой тому творческая и личностная энергия Ольги Славниковой. Каковая живет, пишет и ухитряется любить своих героев здесь и сейчас.
22/06/2001
Как мы вместе мостили дорогу в ад
О первом томе нового труда Александра Солженицына
О выходе в свет первого тома исследования Александра Солженицына "Двести лет вместе. (1795-1995)" (М., "Русский путь") наша газета сообщила 21 июня. Откликнулись на труд писателя о "русско-еврейском вопросе" и другие СМИ. В разноголосице (имею в виду не только публичные высказывания, но и то, что "висит в воздухе") приметно несколько лейтмотивов. Отмечают стремление Солженицына предоставить слово разным свидетелям (иногда не интерпретируя тенденциозные суждения). Прозвучало даже слово "компиляция" - без осуждения, но с удивлением (не царское, дескать, это дело - не великому писателю надлежит сводить цитаты и корпеть над статистической цифирью). Наконец толкуют о мере актуальности книги. Кто-то верно замечает, что еврейская проблема ныне отошла на задний план; кто-то вспоминает пословицу "не буди лихо, пока оно тихо".
Касательно последнего пункта автор "Архипелага" может с полным правом ответить, что он всегда полагал близоруким и безнравственным замалчивание любой исторической проблемы - так недуг лишь загоняется внутрь организма. "Не ко времени" бывает только тенденциозная публицистика, и, быть может, сейчас работу Солженицына прочтут разумнее, чем читали (а чаще обсуждали, не читая) "Красное Колесо", досягнувшее России в истероидном начале 90-х. Любопытнее другое: прочие "полуупреки" Солженицын предугадал и в какой-то мере с ними согласился заранее. Да, его книга - свод материалов, что должны говорить сами за себя. (По такому принципу строится и художественная проза Солженицына, где всякому персонажу дано выговорить "свое". Другое дело, что взаимоналожение голосов создает стереоскопический эффект, а полифония не отменяет авторской позиции.) Да, в ходе работы над "Красным Колесом" накопилось много материала и грех оставлять его под спудом. Да, наверно лучше было бы, займись этой работой кто-то другой. Да, сейчас тема утратила свою раскаленность. А все же книга не только достроена, но и предана тиснению. (Что Солженицын вовсе не склонен все им написанное сразу же отдавать читателю, мы знаем хорошо. Заметим, как медленно, "порционно", печатается вроде бы давно готовая вторая часть "очерков литературной жизни" - "Угодило зернышко промеж двух жерновов".)
Кажется, что очевидные благородные соображения ("не я, так кто", "не пропадать же добру") все-таки не вполне объясняют причину рождения новой книги. В истории Солженицына влекут, с одной стороны, "детали" и "частности", мельчайшие и неповторимые, зависящие от личностей, составляющие общего процесса, с другой же - его главный смысл. Поэтому для писателя, строго говоря, нет отдельного "русско-еврейского" вопроса, который так любят обсуждать эссеисты и публицисты. Вопрос этот может быть введен в контекст таинственной многовековой судьбы еврейства. Признавая значимость такого подхода, Солженицын не дерзает на мистические откровения. (Что вызывает только уважение.) Он избирает другую стратегию: в "еврейском вопросе", как в зеркале, отражается история русского государства и русского общества, история страны, сорвавшейся в катастрофу 1917 года. В катастрофу, которой, согласно Солженицыну, можно было избежать. Не избежали. Не хватило духовной трезвости и ответственности. Не хватило рук, чтобы остановить бег Красного Колеса. В трагедии, настигнувшей Россию, отзывающейся в ее судьбе по сей день и, похоже, бросающей тень на наше будущее, виноваты не одни революционеры, но общество и власть. О том, кто более, можно дискутировать. Важно помнить точку зрения Солженицына, не раз выраженную им прямо и организующую концепцию "Красного Колеса": главный грех на власти. Что не служит индульгенцией никому - в том числе и тем евреям, которые по разным причинам оказались среди движителей революции.
"Суеверная убежденность в исторической силе заговоров (хотя бы такие и составлялись, частные или общие) совсем упускает из виду главную причину неудач отдельных лиц или государственных образований: человеческие слабости". Это сказано в связи с известной гнусной мифологемой "иудо-масонского" заговора, якобы сгубившего Россию. Но та же мысль живет в рассуждениях Солженицына о погромах: нет, не организовывала их власть - она только (и это страшно!) не умела им противостоять, действовала (обычно) безвольно и бездарно. Так же, как и при решении других проблем. И нельзя не соотнести административную трусость, своекорыстие, несоответствие вызовам времени при решении вопроса о еврейском равноправии с точно такими же свойствами, явленными российской бюрократией в вопросе "русском из русских" - о гражданских правах крестьянства.
"Наши русские слабости - и определили печальную нашу историю, под уклон - от бессмыслицы никонианского раскола, жестоких петровских безумств и уродств, и через национальный обморок послепетровской чехарды, вековую трату русских сил на внешние, чужие задачи, столетнее зазнайство дворянства и бюрократическое костенение сквозь XIX век. Не посторонний заговор был, что мы покинули наше крестьянство на вековое прозябание. Не посторонний заговор был, что великий и жестокий Петербург подавлял теплую малороссийскую культуру. Не посторонний заговор был, что по четыре министирества не могли рассудить, кому же из них принадлежит какое-нибудь дело, и годами изморочно прокручивали его по четырем кругам, еще в каждом от помощника столоначальника до министра. Не посторонний заговор был, что один за другим наши императоры не понимали темпа мирового развития и истинных требований времени. Сохранялись бы в нас духовная чистота и крепость, истекавшие когда-то от Сергия Радонежского, - не страшились бы мы никаких ни заговоров, ни раззаговоров".
Не только про "вчера" сказано. И не только про русских, но и про всех, кто включен в русскую историю, а значит несет за нее историческую ответственность. На соседней странице Солженицын напоминает речение, донесенное пророком Иеремией иудеям в дни Вавилонского пленения: "И заботьтесь о благосостоянии города, в который Я переселил вас, и молитесь за него Господу; ибо при благосостоянии его и вам будет мир".
Какой "мир" получили российские евреи, когда город пал, будет рассказано во втором томе солженицынского исследования. Помня о значимости подробностей, которыми богат и первый том, ценя тот фактический материал, который писатель вводит в поле нашего сознания, все же рискнем сказать: "мир" этот (антимир большевиков) оказался для евреев куда страшнее, чем тот, что существовал в обрушившемся городе. Как, впрочем, и для русских.
28/06/2001
Новые журналы
В "Дружбе народов" (N 6) стоит прочесть воспоминания Елены Ржевской о Викторе Некрасове - "Это было в Москве, в Киеве, в Париже...". Действует, прежде всего, редкое обаяние героя - не только яркого писателя, но и человека по-настоящему артистичного, благородного и естественно стремящегося к свободе. Как во всяких поздних мемуарах, здесь много печали. Но к грусти закономерной (умер Некрасов, умерли близкие и друзья Ржевской) примешивается и иная: человек, рожденный для счастья, веселья, побед, прожил довольно горькую жизнь. И горечь эту не выкупают ни прижизненная слава, ни любовь верных друзей, ни волшебный и горячо любимый Некрасовым Париж, где довелось жить недобровольному изгнаннику. Ржевская словно бы и не касается внутренней драмы Некрасова (воспоминания ее тактичны в лучшем смысле слова), но читатель все же чувствует, как одинок и неприкаян был этот "легкий" и красивый человек. В воспоминаниях масса точных деталей, благодаря которым ощущаешь "воздух" минувшего, "стиль существования" либеральной интеллигенции. Физически неприятно читать о том, как впервые попавшая в Париж Ржевская, несмотря на явный "присмотр", решается на свидание с Некрасовым, тайно его вызванивает, встречается. Есть, однако, и эпизоды другого плана - напоминающие о том, что во все времена были люди, знавшие цену свободе:
"Вика (Некрасов. - А. Н.) рассказывал, как перед отъездом из Ялты гулял с Поженяном допоздна. Поженян: "Я тебя сейчас на машине отправлю обратно". Но машин нет. Едет мотоцикл с коляской. Милицейский патруль. Поженян останавливает: "Выручи, кореш, отвези в дом творчества товарища". Не может милиционер. Поженян просит. Тот ни в какую. В патруле он.
- Отвези же. Знаешь кто это? Некрасов.
Милиционер:
- Тот, которого Хрущев изругал?
- Он самый.
- Тогда садись!"
Кстати, девяностолетие Виктора Некрасова отмечает и июньская "Звезда", здесь напечатан мемуарный очерк кинорежиссера Владимира Рябцева "Фронтовики".
Публикацию романа проживающего в Израиле и пишущего по-русски Аркана Карива "Переводчик" редакция, похоже, почитает делом чести. В редакторском послесловии сообщается, что Аркан Карив не кто-нибудь, а сын покойного Юрия Карабчиевского, чей роман "Жизнь Александра Зильбера" был некогда напечатан в "ДН". Карабчиевский умел писать прозу, хотя "Жизнь Александра Зильбера", на мой вкус, не лучшая его вещь. Карив прозу писать не умеет: подобной бесстильной, как бы ироничной и имитирующей "трагический надрыв" исповедальностью вот уж много лет заболачиваются самые различные органы печати. Тошно и паскудно было в коммунистической России, паскудно и тошно в милитаристском Израиле. Некуда податься нежному и удивительному, покуривающему травку и взыскующему духовной чистоты, великовозрастному инфантилу. Разве что удрать с резервистских сборов к вольным бедуинам. Натужный юмор, "свободная" (то есть никакая) композиция, упоение собственной шаблонной неповторимостью. Скучища редкостная. Но зато из "еврейской жизни". И проблему "отцов и детей" можно актуализировать. Только какое дело читателю до того, чей именно сын гордо несет знамя очередного "потерянного поколения"? Понимаю, что и дети писателей имеют право на сочинительство. Честное слово, умолчал бы о родословной Аркана Карива, если бы она не была торжественно подана редакцией "ДН". Впрочем, боюсь, что без родословной журнал не обратил бы внимания на "Переводчика". Хотя кто знает - жалостливую "молодежную" (не такими уж молодыми авторами писаную) исповедалку тиражируют и в других изданиях.