Антиалкогольная кампания не только принесла России множество бед, но еще и провалилась. Такова судьба всякого внутренне гнилого «консенсуса». Кое-кто его до сих пор ищет. Либо бездумно верует в его «составляющие». Опохмелизм, как известно, есть высшая и последняя стадия алкоголизма. Налейте, налейте, братишки вина! Рассказывать нет больше мочи!
16. 05. 2000
Верьте заголовкам
Новый рассказ Владимира Маканина
Вслед за повестью "Буква "А" ("Новый мир", № 4) Владимир Маканин напечатал "Удавшийся рассказ о любви" ("Знамя", № 5). После романа "Андеграунд, или Герой нашего времени" (1998) казалось, что нельзя судить русского литератора строже, чем это сделано там. Эк, размечтались. Маканин нашел сочинителя, куда более безнадежного, чем герой "Андеграунда" Петрович.
Петрович был бомжем-приживалом, пьяндыгой, циником, ходячим сгустком болей, неврозов, обид и вожделений всероссийской "общаги". Наконец - убийцей. Точнее, ощущал себя таковым - в маканинском мире всякий помысел равен реальности. За одним исключением: как ни старался Петрович убедить себя и нас в том, что он врос в безлитературное время, перестал быть писателем, роман свидетельствовал о противоположном. Ибо написал дошедший до нас текст именно Петрович. Как сказано у Достоевского: "Больше некому".
Герой новой вещи Тартасов впрямь ничего не пишет. И твердит: "Литература умирает". Наедине с собой, в приватных разговорах и - за жалованье - с телеэкрана. "Бывшему" писателю там доверено культурное ток-шоу "Чай". В отличие от Петровича он пристроен. Всегда. В прошлом (когда Петровичу возвращали рукописи) Тартасова регулярно печатали - оставляя в текстах "либеральные фиги", сокращая лишь по словам и фразам. (А не абзацами и страницами - как других.) Благополучие основано на любви. Раньше Тартасов благополучие и любовь воспринимал как норму: в общем сладко, но не слишком. Теперь ни того, ни другого не чувствует вовсе. (Зато минувшее видится потерянным раем: молодость, публикации, слава, деньги, женщины. Не вычеркнутые же строки вспоминать.) Тартасову кажется, что в его жизни все изменилось (разумеется, к худшему). Меж тем изменился лишь антураж (быт, нравы, словечки, политика с экономикой), а главное - "солнце любви" - как и положено ему, осталось неизменным.
Когда-то писатель сошелся с молодой красивой (и любящей словесность) цензоршей Ларисой. Она "приглаживала пальцами ему плечи, грудь. Еще нежнее и мягче ее пальцы становились, когда опускались ниже <...> Но утром ее чувственные, все забывавшие пальцы - все помнили <...> Железной рукой (той самой, теми же пальчиками) вычеркивала из текста живую жизнь. А заодно, конечно, и нечаянную красоту той или иной подвернувшейся строки". Рукописи выходили в свет. Тартасов сочетал с полезное с приятным. А Лариса Тартасова любила.
И сейчас любит. Телевизионный "Чай" с шоколадными конфетами она ему обеспечила. Переспав для того с бывшим цензурным начальником, что стал начальником телевизионным. А в новых временах Лариса сама обустроилась. Трудно было только в "узком месте", на переломе эпох, когда цензоршу ни на какую "письменную" работу не брали. Но обошлось. Стала Лариса менеджером культурного борделя. Дело хлопотное, но нравится больше прежнего (честнее), и потому по старым временам Лариса не тоскует. Когда-то Тартасов ее научил: если вглядеться в точку на обоях, трещинку на земле, щель на паркете, можно прорваться в прошлое. Только зачем? Разве что за компанию с Тартасовым? Его-то от безденежья, старости, осеннего холода, "умирающей литературы" (одним словом - от импотенции) в любую дыру тянет. Только выныривает он не там, где хотелось бы. Остается брести в Ларисино заведение и вымаливать вечерок в кредит с ее девицами. Лариса помочь не в силах. Не потому что хочет Тартасова, а тот перестал видеть в ней женщину, а потому что Ляля с Галей без денег не работают и словесностью не интересуются. Действует, однако, волшебное слово "телевидение". Хоть не смотрят шлюшки тартасовский "Чай", хоть не слишком верят посулам вывести на экран, а со скуки клюют: "- Где этот дяденька?.. Который в долг? <...> - Писатель. Я писатель, - поправил ее Тартасов. - Один фиг без денег".
Пока Тартасов наслаждается "бытием в кредит", Ларису посещает теленачальник, которому ее лоно заменяет радости жизни и недоступные путешествия во времени ("Как бы совсем туда не ушел, бедняжка"). И снова Лариса не может ни отбояриться, ни остаться холодной. "Она испытала легкий невзрачный оргазм <…> Бесцветная, а все же удача". Не забыт и "бывший". Женщина просит, мужчина держит слово, Тартасову оставлено место на ТВ (то есть кредит у Ляли с Галей). А могли бы и замену найти. "- Возьмут Витю Ерофеева. И неглуп. И тоже готов повторять, что литература умирает... - Зачем это повторять? - Как зачем?.. Сферы влияния. Меньше читают - значит больше смотрят. Створаживаем словесность". (Чем, впрочем, и в цензуре занимались.)
Ясно, что и маканинский рассказ должно читать многими способами. Сквозь социологию: власть, словесность и "посредники". Сквозь историю: контраст и взаимообусловленность времен. Сквозь культурологию: ТВ против литературы. Сквозь психоанализ: начиная с "Лаза", отсылки к которому в новом рассказе постоянны, Маканин не перестает играть расхожими символами. Много будет интерпретаций. Что и угадано героиней, когда ей в трещине на земле почудилось материнское лоно. "Метафизическая глубина, мы все оттуда, сказал бы Тартасов. С улыбкой... Конечно, глубина. Кто спорит! Достаточно понянькалась она, Лариса, с пишущей братией. Слишком долго они (и он тоже) школили ее душу метафорами. Образным мышлением! Им все запросто, даже материнское лоно. Скоты!.."
Может прочитаем в кои-то веки Маканина просто? Прислушаемся к женщине, всю жизнь любившей одного-единственного и не добившейся ответного чувства - "удавшегося рассказа о любви". "Мол, мог бы. Но литература умирает..." Конечно, умирает. Как всегда умирает она там, где любовь превращается в сочетание приятного с полезным, а единственно точные слова проваливаются в черные дыры метафор и иронии.
В отличие от Тартасова с Ерофеевым Маканин чаев на ТВ не гоняет. Потому и написал не только о безлюбье-бездарности, но и то, что пообещал, - "Удавшийся рассказ о любви".
19.05.2000
Новые журналы
"Звезда" (N 4) продолжает присущую этому питерскому журналу традицию тематических номеров. Нынешний посвящен обществу, культуре, словесности (и, по необходимости, политической истории) 1980-х годов. Точнее - "ранних восьмидесятых", доперестроечных. На первый взгляд, само выделение этого периода вызывает сомнения: слишком тесно связаны эти годы с "классической" брежневщиной; слишком сильно контрастируют со взвинченной перестройкой. Однако "как в прошедшем грядущее зреет, так в грядущем прошедшее тлеет" (Ахматова) - составители сумели разглядеть особые черты "золотой осени" советской системы, те самые, что сигнализировали о ее близящемся крахе.
Тема конца империи организует поэму Виктора Сосноры "Мартовские иды" (1983). Впрочем, Соснора сей сюжет любил как раньше, так и позже. Да и пишет он последние сорок с гаком лет примерно одинаково. Если чем и характерны "Мартовские иды", так именно вписанностью в эпоху, присущим ей надрывным маньеризмом, сочетанием "учености" (тогда много книжек читали) и захлеба (пили того больше). А между тем сойдут с удоем в ад,/ живот - в ушко игольное я вижу!/ Взор с ними - врозь!/ Бью розгой по устам,/ летяще тело, преди песнь пояше,/ мне б успокоиться, уйду в пустынь,/ заброшу крылья за голову, спящий. Той же изначальной омертвелостью несет от эссе модного (тогда и сейчас) Михаила Эпштейна "Хасид и талмудист. Сравнительный опыт о Пастернаке и Мандельштаме" (1982, 1989). Не пропадать же "добру".
Хилый сам по себе рассказ Евгения Кушнера (1982; сочинителю было двадцать) интересен как документ. Называется он "Я стою и пью кофе", что сполна характеризует как "поэтику", так и авторское мирочувствие. Вялая жизнь, верная жена, денег нет, стерва-любовница, кофеек, сигаретка, где бы выпить, я плохой, но писатель. Та самая обескровленная почва подполья, из которой произрастет много "сегодняшней" (то есть позавчерашней) прозы и стихотворства.
По-настоящему захватывает мемуаристика, преимущественно посвященная бытию ленинградского культурного андеграунда и его легальных окрестностей. Борис Иванов, Елена Игнатова, Лев Лурье вспоминают о тогдашнем удушье и поисках свободы, плотном гебешном давлении и играх независимых литераторов с Комитетом (создание вольного от Союза писателей, но пасомого органами "Клуба-1981"), андроповском зажиме и прочих радостях. Вспоминают, к счастью, по-разному. И без фальшивой умиленности собой и "своим" эоном.
При всех недочетах книжка "Звезды" безусловно войдет в историю. Причиной тому публикация дневников Натана Эйдельмана за 1980-84 годы (подготовлена вдовой замечательного писателя-историка Юлией Мадорой-Эйдельман). Эйдельман вел дневник систематично, а круг его общения и интересов был необычайно широк - в результате получилась не только хроника жизни большого человека, но и великолепный путеводитель по эпохе. Эйдельман писал "для себя", намеками, с кучей сокращений, не оговаривая ясных имен, событий, понятий. Дабы читатель уразумел смысл такого текста, комментатор должен провести очень основательную работу. Пока (примечания Э. Шнейдермана) к ней сделан лишь первый приступ. Авось дождемся и полноценного издания, но и за совершенное - спасибо.
Главное в "Знамени" (N 5) и, похоже, вообще в русской словесности первой половины 2000 года - "Удавшийся рассказ о любви" Владимира Маканина (о нем газета "Время новостей" рассказывала подробно 19 мая). Но удача не ходит одна - здесь же привлекает внимание повесть Олега Ермакова "Вариации". Судя по ней, один из самых сильных писателей "среднего возраста", автор мощных "афганских" рассказов и ставшего событием романа "Знак зверя" (1992) выходит из затянувшегося кризиса (вялотекщий многочастный роман "Свирель вселенной", кажется, им оставлен). "Вариации" - история талантливого, но крайне неудачливого композитора, живущего в провинциальном городе (сам Ермаков обретается в Смоленске). Важен тут не сюжет и психология затравленного временем творца (хотя сделано это тонко, точно и без аффектации), а "обертоны" простых тем (к примеру, неумение угадать чужую беду), выверенность слога и неожиданно обнаруживающееся высокое душевное спокойствие автора. Еще одной удачей должно счесть "конференц-зал" на тему "Литература и война", собравший писателей разных поколений (от Василя Быкова и Георгия Владимова до Владимира Березина и Антона Уткина).
Любителям ностальгическо-иронической гладкописи рекомендуется рассказ Сергея Юрского "Голос Пушкина. Апология 60-х". "Именно они - шестидесятники - стали ныне объектом подтрунивания, язвительных насмешек, а то и открытой злобы. Вне всякой логики именно их пытаются обвинить во всех бедах, которые принес XX век. В настоящее время, если кого по-настоящему глубоко и постоянно НЕ УВАЖАЮТ, так это именно шестидесятников <…> Я же лично отношусь к шестидесятникам с большой теплотой и даже (приходится признаться!) с некоторой нежностью. Насколько они человечнее, наивнее, как-то даже… ребячливее, что ли, в своей серьезности, чем прожженные, все познавшие, крутые, как говорится, люди девяностых!" А мы-то думали, что порядочность, ум, такт и чувство юмора существуют независимо от даты рождения, что "поколенческий шовинизм" - удел закомплексованных тинэйджеров. Спасибо великому артисту, что подался в литераторы, - просветил!
"Новый мир" (N 5) "Знамени" в этом месяце проигрывает. "Абсурдные" рассказы Владимира Тучкова ("Русская коллекция") и фантасмагория Юрия Буйды ("У кошки девять смертей") строятся на отработанных приемах и вряд ли удивят даже поклонников этих прозаиков. Столь же инерционна очередная порция воспоминательных баек протоиерея Михаила Ардова ("Вокруг Ордынки"). Не говорим уж о пятой (и последней) порции "сценарных имитаций" Марины Палей. Или о тысяча сто двадцать пятой вариации на тему "куда крестьянину податься" - статье Алены Злобиной "Кто я? К вопросу о социальной самоидентификации бывшего интеллигента". Мы так долго мусолили вопрос о том, можно ли говорить "Я - не интеллигент", что как должное воспринимаем куда более амбициозное (и, по сути, глубоко неинтеллигентное) высказывание "Я - интеллигент". А с чего, собственно говоря, коллега так в себе уверена. Или думает, что лукавое "бывший" и страсти по "гибнущей культуре" сей статус гарантируют?
Основательно выглядит только публицистика представленная капитальной, по-настоящему умной, чурающейся готовых схем, но несколько трудной для чтения статьей Владимира Мау "Интеллигенция, история и революция. Очерки жизни современной России" и заметками Юрия Каграманова на кавказские (и исламские!) темы "Многоликий джинн". Точно, уважительно и по делу полемизирует Игорь Ефимов со статьей Александра Солженицына о поэзии Иосифа Бродского (опубликована в N 12 за прошлый год). Автор весьма уместно напоминает о двух сходных прецедентах столетней давности - статье Льва Толстого "О Шекспире и о драме" (1900) и еще более уничтожающем очерке Владимира Соловьева "Лермонтов" (1899). Как известно, Шекспир остался Шекспиром, а Лермонтов - Лермонтовым. Так и с Бродским будет. С Толстым, Соловьем и Солженицыным, впрочем, тоже.