К книге
Немзерески. 2000 годСтраница 8
22%
Страница 8
8

23. 05. 2000

Что ни день, то новая награда

Вчера лауреатом стал Геннадий Айги, завтра им будет Юрий Мамлеев

Неожиданности в республике словесности редки. Как и предполагала наша газета, новорожденную премию имени Пастернака получил Геннадий Айги. Жюри во главе с Андреем Вознесенским сочло, что именно он воплощает поэтическую свободу, неотделимую от новаторства. Уроженец чувашской деревни, автор загадочных, порой аграмматичных верлибров, мировая знаменитость (Айги много переводят; догадайтесь - почему?), кандидат на Нобелевскую премию (слухи о выдвижении поэта циркулируют с завидной регулярностью много лет) действительно ее воплощает. Почти полвека - задолго до пастернаковской премии поэт услышал благословение из уст самого Пастернака. К репутации Айги премия ничего не прибавит. Как ценили его устремленные к полному молчанию стихи редкие избранные, так и будут ценить. (Тут поневоле вспомнишь строки Пастернака: "Тишина, ты лучшее,/ Из того, что слышал".) Как делали на Айги "свой бизнес" западные слависты самого разного уровня, так и будут. Как оставался поэт не расслышанным, так похоже и останется. Зато галочку поставили: мы тоже славим своего непризнанного гения. Если кому это и нужно, то литераторскому истеблишменту, изо всех сил старающемуся доказать свою "широту" и "продвинутость". Мало нам стопроцентно номенклатурного "Триумфа" - обзаведемся еще одним, только для поэтов. Назвать премию можно как угодно - настоящее имя все равно вылезет. Награда, которую получил Геннадий Айги, должна (и будет) называться премией Вознесенского. Так ежегодную Пушкинскую премию, учрежденную германским Фондом Альфреда Тепфера, все давным-давно называют по имени первого лауреата, ставшего затем председателем жюри - "Битов-прайс".

Эту премию завтра вручат Юрию Мамлееву, прозаику стилистически весьма неровному, а тематически - редкостно монотонному (специализирующемуся на всякого рода "тихих ужасах"). Проблема тут не в "качестве письма". В конце концов есть у Мамлеева поклонники - и не только среди западных славистов. Просто совсем не за "качество письма" Мамлеев премию получает. (Как и, на мой взгляд, куда более значимый для истории словесности Айги.) За сложную биографию (Мамлеев испытал прелесть эмиграции), за "мистические мотивы", за весьма относительную "модность", за то, что раньше премий не давали. То есть опять-таки для галочки. Для утверждения давно сложившейся, всем известной и скучной иерархии. (Это не значит, что среди лауреатов не было действительно больших поэтов и прозаиков. Были. В одном ряду с "назначенными" на таковые должности.) Номенклатурные премии живут без мысли о реалиях русской словесности конца ХХ века. Вольно или невольно они, используя удачное выражение из последнего рассказа Маканина, "створоживают литературу".

Следствие - падение ее престижа, что бьет и по самому "генералитету". Так на смену слухам о том, что другую Пушкинскую премию ("государственную для поэтов) поделят в этом году Константин Ваншенкин и тот же Вознесенский (видно, все еще недонаграждены), пришли вести о том, что поступят с ней по известному принципу "А не доставайся же ты никому!" И это в пору, когда стихи пишут Вера Павлова и Элла Крылова, Елена Шварц и Олеся Николаева, Инна Кабыш и Марина Кудимова, Тимур Кибиров и Владимир Салимон, Виталий Кальпиди и Михаил Айзенберг, Иван Жданов и Александр Шаталов. Они пишут по-разному (и далеко не все мне близки). Но они - поэты. Сегодняшние, а не вчерашние.

Впрочем, нынче объявят о рождении еще одной премии - "Дебют", что предназначена исключительно для литераторов моложе 25 лет. На вызов стареющего истеблишмента последовал достойный ответ "молодых". И рассказывай после этого сказки, что искусство это не спорт, не конкурс "Алло, мы ищем таланты" и не совокупность оцепленных проволокой гетто.

26.05.2000

«И нет тебя, и всюду ты»

Сегодня Давиду Самойлову исполнилось бы восемьдесят лет

Коли судить по внешним параметрам, судьба Давида Самойлова была удачной. Поэта пощадила война, выбившая его поколение. Он не испытал крупных гонений. «Мелкие» случались, но какой совестливый русский литератор в советскую пору не сажался временами на «ограниченный паек» (Самойлова почти не печатали на рубеже 60-70-х - по его выражению, за «любовь к эпистолярному жанру», т. е. за «подписантство») или не выслушивал хамских наставлений? А Самойлов был безусловно человеком совестливым, благородным, и в силу этого - оппозиционно настроенным. Это «кожей знали» ценители его поэзии, точно улавливавшие ноты духовного сопротивления в его самой что ни на есть интимной лирике - он был своим. Знали и власть предержащие. Не знали они другого - что с Самойловым делать? И, скрипя зубами, «дозволяли» новые журнальные публикации и компактные книжки, каждая из которых становилась событием. После «Волны и камня» (1974) и без того высокий авторитет Самойлова неуклонно шел вверх. Были вечера, друзья, ученики, облагороженная литературная поденщина (переводы, сочинения для детей и статьи Самойлова всегда выдавали мастера - то, что для многих было адом, он делал с изяществом и не без удовольствия). Было сознание принадлежности к большой традиции - «поздней пушкинской плеяде». Было чувство истории, неотделимое от просвещенного патриотизма и «государственничества». Все было. И на пике удач (начало 80-х) трезво мыслящий и не склонный к мазохизму Самойлов мрачно итожил свою судьбу.

Мне выпало счастье быть русским поэтом./ Мне выпала честь прикасаться к победам. // Мне выпало горе родиться в двадцатом,/ В проклятом году и в столетье проклятом. // Мне выпало все. И при этом я выпал,/ Как пьяный из фуры, в походе великом. // Как валенок мерзлый валяюсь в кювете./ Добро на Руси ничего не имети. Впервые услышав эти стихи на вечере в музее Маяковского, я подумал: «Этого в жизни не напечатают». И ошибся. Напечатали. Правда, не в Москве, а в Таллине, где вышел сборник «Голоса за холмами» (1985) - тот, за который редактору дали выговор, а поэту (несколькими годами позднее, в захлебе перестройки) - Государственную премию. Только смысла стихов не могли отменить ни публикация, ни награда, ни торжественный зачин, ни другие - многочисленные - строфы, в которых Самойлов искренне и сильно говорил о красоте мира, оправданности истории, полноте человеческих чувств, счастье. «Счастье» ведь и в этой страшной исповеди уголок нашло - что было, то было.

Самойловский Пушкин после разговора с Пестелем думает: «Он тоже заговорщик./ И некуда податься, кроме них». И выскальзывает из цепких сетей необходимости, услышав волшебное пение Анны, в которое вместились весна, страсть к жизни и неназванный в стихах поэтический дар. Самойлов всю жизнь стремился к этому голосу - и искал то заколдованное место, где он не молкнет. Или хотя бы слышится чуть лучше, отчетливее, яснее. Он искал «свободы и покоя», зная, что вожделенная обитель - приют временный. Что солдатский долг рано или поздно заставит его вернуться на пост. Об этом самойловская «Звезда», где воспоминание о военной молодости проецируется на «мирное» бытие поэта: Когда дойдет звезда до ветки,/ Когда вернутся из разведки/ И в маскхалатах пробегут/ На лыжах в тыл, придет мне смена,/ Настанет, как обыкновенно,/ блаженный сон на сто минут. // Но я еще вернусь к рассвету/ На пост. Звезду увижу эту./ Она как свет в окне жилья./ Не знаю, кто она такая,/ Зачем она стоит, сверкая/ И на меня покой лия. Блаженство передышки подразумевает возвращение. Лучшее самойловское счастье - короткое, эфемерное. Это счастье «отпуска» и «постоя», мгновенной любви, что завтра оборвется. А после «стужа, и окоп,/ И ветер в бок, и пуля в лоб». Часового держит на посту не только долг, но и страсть, «звезда», неотделимая от опасности, мороза, смерти. Землянку, чужую натопленную хату, постель (которая в поэме «Снегопад» так и не стала ложем любви) придется покинуть. В приюте хорошо, покуда он временный.

Таким временным приютом для Самойлова стала Эстония. Прежде чем поселиться в Пярну (там поэт прожил свои последние пятнадцать лет), Самойлов написал: Мне ведь многого не надо,/ Мой приезд почти бесцелен:/ Побродить по ресторанам,/ Постоять под снегопадом/ И увидеть Яна с Элен,/ Да, увидеть Элен с Яном <...> А однажды утром рано/ Вновь отъехать от перрона/ Прямо в сторону бурана,/ Где уже не будет Элен,/ Где уже не будет Яна./ Да, ни Элен и ни Яна. Пярнуское уединение строилось по модели «Таллинской песенки». Про «сторону бурана» поэт не просто помнил - он жил ею. И чем крепче обосновывался Самойлов на берегу залива, тем больше эта счастливая обитель утрачивала свои легкомысленно пленительные черты. Эстония уберегла поэта от эмиграции. Несколько смягчила российский мороз. Но защитить от него не могла - и не только потому, что входила в состав СССР, но и потому, что Самойлов без этого мороза себя не мыслил. Избавить от него - от контроверз родной истории, от солдатского долга, от сплава скепсиса и надежды - могла только запредельность, звезда смерти. Ох, не про одного Александра Первого написан «Струфиан». Пусть Федор Кузьмич строчит свое «Намеренье об исправленье...» (явная пародия на «Письмо вождям» Солженицына), пусть «лейб-гвардии бунтовщики» выходят на Сенатскую, пусть братец Николай разбирается с Константином - покой принесут космические пришельцы. Вы тут расхлебывайте - А неопознанный предмет/ Летел себе среди комет.

Эстония совсем не «иные миры», но счастливую иллюзию «иномирности» она подарила не только поэту. Может быть, поэтому так хорошо вспоминалось о Самойлове в Таллине, на конференции, организованной кафедрой русской литературы тамошнего Педагогического университета. Сюда, благодаря стараниям Ирины Белобровцевой, приехали сын поэта Александр Давыдов, старинные верные друзья Самойлова писатели Лидия Лебединская и Юрий Абызов, истинные знатоки его поэзии, скрупулезные библиографы Наталья Мирская и Виктор Тумаркин, музыканты, актеры, филологи, люди, любившие Самойлова. Читались неизвестные страницы его дневников и писем, шла речь о невоплощенных замыслах, об эстонском житье-бытье поэта, о доме в Пярну, что, увы, не стал музеем. Зал заседаний был украшен великолепными фотографиями Виктора Перелыгина - пярнуского соседа и друга Самойлова, создавшего подробнейшую фото- и кинохронику его жизни близ залива. И чуть ли не в каждом выступлении слышалось: Да, он был счастливый, легкий, сильный артистичный поэт и человек, но как много печали, горечи, сосредоточенной строгости спрятано в его стихах. А сквозь рассказы о последних изданиях (их немало; кстати, в Таллине к юбилею выпущен изящный двуязычный сборник «День рождения» и одноименная кассета с песнями на самойловские стихи), о планах полной публикации интереснейших дневников проступал болезненный сюжет: нет у нас хотя бы относительно полного, выверенного и комментированного свода стихов Самойлова. (При всех наших трудностях этого греха с редколлегии «Библиотеки поэта» не спишешь - десять лет со смерти мастера прошло!) Так и колебались самойловские чтения в такт поздним раздумьям героя: от «добро на Руси ничего не имети» до «мне выпало счастье быть русским поэтом». И обратно. Что не удивительно. Перечитайте недавно опубликованные «Шаги Командорова» и «Сороковые», «Старика Державина» и «Давай поедем в город...», «Конец Пугачева» и «Полночь под Иван-Купала», «Балканские песни» и «Струфиана», «Средь шумного бала» и «Блудного сына», «Часового» и «Пярнуские элегии», «Голоса за холмами» и «Памяти Антонины», и много что еще - сами убедитесь. И, быть может, вам захочется переадресовать поэту, оставившему нас десять лет назад, строки, некогда обращенные им к любимой: Я постарел, а ты все та же./ И ты в любом моем пейзаже - / Свет неба или свет воды./ И нет тебя, и всюду ты.

01.06.2000, Таллин

Новинки от "НЛО"

В издательской аннотации книги первого русского букеровского лауреата Марка Харитонова Amores novi говорится: "Amores" - множественное число от латинского "amor", "любовь" - на русский язык непереводимо". Три "рассказа" (поэмы в прозе?) Харитонова - "Вспышки ночной грозы", "Бунт", "Песчинки между страниц" - при удивительной гибкости и пластичности авторского языка действительно глядятся пленительными пришельцами невесть откуда. Отголоски Овидия и Песни песней, нежнейшие обертоны при описании самой что ни на есть "грубой" фактуры, обволакивающая тайна недоговоренных сюжетов, тихое, но могучее дыхание неутолимой страсти. Не перескажешь. Не проинтерпретируешь. Можно только вчитываться и вслушиваться. "Страшней всего было снова встретиться с этим взглядом. От одной мысли кровь приливала к щекам, слабели колени, становилось холодно в животе. Требовалась постоянная настороженность, чтобы вовремя разминуться с ним, отвернуться, спрятаться за углом. Пространство оказывалось болезненно тесным, и как было отвечать урок у доски, чувствуя, что он на тебя смотрит?" И так всегда. На то и amores. "Можно открыть глаза. Где-то там снова слетаются чайки, подчищают берег после ушедших. Белые пятна помета на скалах с трещинами, похожими на древние письмена. На замшелом валуне поднялась трава, каменное вещество проросло мелкими корешками и вконец рассыпается, рассасывается, переходит в состав сочных стеблей, поднимается выше, расправляется, радуясь влаге и теплу солнца Общая тень еще соединяет два тела. Вода после заката продолжает светиться между темных берегов собственным внутренним светом, потом постепенно гаснет. Песчинки давнего берега забились между страниц книги - сколько их, оказывается, сохранилось, не сдутых ветром, не вытряхнутых. Их как будто становится даже больше - они возникают невесть откуда, забытые, не замеченные прежде, сколько ни открываешь заново ту же книгу, сколько ни перечитываешь". Книга проиллюстрирована рисунками жены писателя Галины Эдельман, удивительно гармонирующими с колдовской прозой Марка Харитонова.

Предыдущая главаГлава 8 из 37Следующая глава