К книге
Немзерески. 2000 годСтраница 30
81%
Страница 30
30

Так и будет. А все потому, что азбуки не выучили. Чего читаем - не понимаем. Вот и я не понимаю, почему мастеровитая имитация Ремизова и Замятина (хорошую прозу писали!), байки про мутантов (то Стругацкими пахнет, то средним фэнтези потянет), игра с мифологической символикой (скажи интеллектуалу "мышь" - ассоциаций на семь верст станет), сорокинское смакование мерзости, банальности о связи культуры с тоталитаризмом (и банальное их опровержение), набоковское воспарение над "мнимым" миром, дозированная ирония над безусловно дорогими автору мыслями (почти общая мета сегодняшней газетной эссеистики) и желание понравиться всем, всем, всем (спрятав в кармане комбинацию из трех пальцев - "читать-то вы толком не умеете!") - почему этот коктейль из хорошо известных ингредиентов (к тому же скверно взбитый - сюжетостроение у Толстой слабое) должен одарить меня высшим знанием.

Только не надо о том, что все очень изысканно написано. Согласимся. Но, во-первых, такое и про Акунина говорят. А во-вторых, не ради подобных комплиментов Толстая без малого полтора десятилетия работала над своей азбукой. Конечно, Буратино книжкой с большими буквами и яркими картинками страстно пленился. Но это не помешало ему сменять азбуку на билет в кукольный театр Карабаса-Барабаса.

27.10.2000

Новые журналы. И старые тоже

Изюминка "Звезды" (N 10) - публикация романа Геннадия Гора (1907 - 1981). Гор, в 60-70-х годах довольно широко известный писатель-фантаст, начал писать совсем молодым, еще в конце 20-х. Некоторые его ранние рассказы пробились в печать лишь на закате жизни писателя - и особого резонанса не получили. Между тем за чтение этих самых рассказов и печатающегося ныне в "Звезде" романа "Корова" Гор был исключен из университета. Позднее Гор "Корову" якобы "потерял" - по сути, спрятал не только от сторонних глаз, но и от самого себя. Как следует из предисловия Андрея Битова "Перепуганный талант, или Сказание о победе формы над содержанием" (опус по-битовски несколько вычурный, но безусловно полный любви к старому писателю), в Горе уживались застарелый страх, вполне конформистские наклонности и трепетная любовь к вытоптанной, ставшей потаенной словесности времен его молодости. Это и уберегло его подсоветскую прозу от сползания в бесцветность. Задуман Гор был настоящим писателем. Видно это (как и родовые черты "литературы 20-х") уже по первым строкам наконец найденной "Коровы":

"Беременная баба пасет беременную корову.

Они медленно передвигаются, объединенные одним хозяйством и одинаковым положением. Их вспученные животы сочетаются над зеленью луга, и они чувствуют себя, как трава, частью луга. Они растворяются в зеленой траве, и им кажется, что они зеленеют, как трава. Но вот женщина вспоминает, что у нее есть муж, мужу нужно сварить обед, а корову нельзя оставлять одну. И она грустит. Ее грусть передается корове. Но трава на лугу остается веселой, вода в речке веселой, деревья на берегу веселыми. Теперь ни корова, ни женщина не чувствуют себя частью луга, как вода частью реки. Корова жует траву с тем видом, с каким ее хозяйка пила бы чай в гостях у кулака. Она не жует, а только делает вид, что жует, и ей кажется, что она жует. С грустным видом они ходят по веселой траве, под веселым небом".

А вот финал - тринадцатой главы и всего романа:

"- Сгорит ли корова, прежде чем догонит меня, - размышляет кулак, - или прежде догонит, а потом сгорит?

Он бежит. Но корова и огонь ближе. Она уже вот, догорая шерстью, но еще живая. Глаза ее горят, рога горят, но она еще живая.

Но вот прыжок. И вот удар. И кулак у ней на рогах. Кулак повис на ее рогах, как сено на вилах.

Так погиб кулак".

"Знамя" (N 10) радует поэтической рубрикой. В журнале опубликована подборка Тимура Кибирова "Нищая нежность". На сей раз повременное издание опоздало - стихи уже увидели свет в составе сборников "Amour, exil..." (СПб., "Пушкинский фонд") и "Юбилей лирического героя" (М., "О. Г. И.") - о них наша газета уже писала. Поскольку обе книги не слишком доступны даже в столицах, журнальная публикация особенно кстати.

Без сомнения не пройдет мимо ценителя поэзии подборка Евгении Извариной (Екатеринбург) "Прожектор с котлованом". Приведем стихотворение без названия, но с эпиграфом - "...Сиротами остались..." (выделены нетрадиционные ударения):

Пятый корпус, третий нумер,/ телефонный вязкий зуммер,/ коммунальный кондуит./ Старичок-любитель умер - / голубятня постоит. // Погасили свет в каморке,/ не пометили крестом/ голубятню на пригорке/ с покосившимся шестом. // И теперь ночами - клекот/ приглушенного сверла,/ бормотание и рокот,/ синеватые крыла - // словно смерти постепенной/ лишь на слух словарь блаженный/ подбирать разрешено:/ снег октябрьский, пух нетленный/ и сиротское пшено.

Стихи Владимира Брусьянина публикуются, увы, посмертно. Поэт скончался в апреле - ему было только сорок шесть лет. Пепел зари вечерней./ Липовый мед./ Выйдешь из заточенья - / воля добьет./ Не к чему прислониться./ Треп торгашни./ Блеф иллюзионистов./ Желчью тошнит./ Сунешься вправо-влево - / бред и вранье./ Не доконала клетка - / воля добьет./ Как забредет священник - / жди палача./ Пепел зари вечерней./ Липовый чай.

О рассказах Людмилы Петрушевской приходится сказать то же, что говорилось неделю назад по поводу ее публикации в N 9 "Звезды": знакомо, качественно, инерционно - не хуже и не лучше. "Книга Ависаги", очередная вариация-стилизация Юрия Волкова на ветхозавтные темы, - вещь на любителя.

Любопытны воспоминания о Корнее Чуковском (Татьяна Сырыщева "Корней Иванович", Галина Коган "Полотняный завод - Переделкино") и "конференц-зал", посвященный проблеме "геном человека" (участвуют биологи, философы, физики, священник и писатель-фантаст).

Незаурядным событием кажется "роман-идиллия" Александра Чудакова "Ложится мгла на старые ступени". Выдающийся филолог написал о своей семье - об удивительно крупных, свободных и красивых русских людях, что жили при советской власти в Северном Казахстане (Южной Сибири). И написал так, что понимаешь: Чудаков - настоящий сын своих родителей, внук своих бабки и деда - главного героя чудаковской книги и, думается, судьбы. Об этом повествовании непременно будет рассказано подробно - по выходе его окончания (N 11). Пока один совет: читайте обязательно.

Бранить современные журналы - занятие легкое и не без приятности. Сам не раз этим пробавлялся. И ведь не без реальных на то оснований. Но все познается в сравнении. Плакальщикам по временам "небывалого расцвета советской литературы", многотысячных тиражей, "всеобщего внимания к словесности", "настоящего писательского авторитета" было бы полезно прочитать если не годовую подборку любого "общественно-политического и литературно-художественного" ежемесячника брежневской эпохи, то хотя бы книгу Владислава Матусевича "Записки советского редактора" (М., "Новое литературное обозрение"; ее фрагменты прежде публиковались в одноименном журнале). Хорошее, надо сказать, средство от ностальгии и гнева на нынешний "упадок".

В поденных записях автора предстают чудные картины литераторско-редакторской жизни второй половины 70-х - начала 80-х годов. Матусевич сперва трудился в "почвенном" "Нашем современнике", затем - в "центристском", отнюдь не блиставшем свободомыслием "Октябре" (кстати, и по сей день возглавляемом тогдашним шефом - Анатолием Ананьевым). Конечно, журналы эти не были близнецами-братьями, но теперь их сходство кажется куда большим, чем различия. Главное для "движителей литературного процесса" отнюдь не словесность, но слухи, репутации, взаимное подсиживание, интриги, поиски врагов - и перманентное пьянство. Словно бы и не про писателей читаешь, хотя действие разворачивается исключительно в "литературной" среде. Чужаками смотрятся здесь не угодливые шестерки и подозрительно насупленные либо самовлюбленные, исполненные дутого величия "хозяева", но нормальные писатели, волей-неволей обреченные на существование в этом болоте. Все не столько даже подло и глупо (хотя и этого навалом), сколько пошло и мелко.

По книге Матусевича, разумеется, нельзя судить о реальной (то есть живой) литературе минувших лет. Но о литературном быте, литературном процессе, литературной среде - очень даже можно. И если после этого морока, после стольких лет систематической "игры на понижение", воспитания серости (писательской и читательской), подчинения словесности каннибальской идеологии и человеческой мелкости, мы имеем то, что имеем (включая сегодняшние журналы), то не плакаться нам должно, а дивиться внутренней мощи русской литературы. И Бога благодарить - милосерден не по грехам нашим.

31.10.2000

Как трудно быть Верой

Издана новая книги Веры Павловой

Сборник Веры Павловой "Четвертый сон" (М., "Захаров") открывается коллекцией критических суждений, где восторги соседствуют со свирепыми окриками. Брань - тоже реклама: надо же поддерживать скандальную атмосферу, надо же вновь и вновь напоминать, что Павлова пишет исключительно "про это", надо же приманивать читателя ароматом запретного плода. По-моему, не надо. Если Павлова стремится выявить музыкально-божественное начало всякой "плоти", то назойливый PR (вне зависимости от намерений цитируемых критиков) музыку "заземляет" и сплющивает. Павловой не нужна раскрученная "биографическая легенда", потому что стихи ее и так предельно откровенны. Павловой вредят интерпретации, потому что в поэзии ее лирическое "безумие" неотделимо от трезвого, рефлектирующего ума. Игриво "дразня гусей" или рискуя всерьез, Павлова не только знает, что она делает, но и постоянно говорит читателю об этом знании. И про "нарушение приличий" знает, и про соблазн, и про грех - и кажется, лучше, чем ее сочувственники и ненавистники. "Как отношусь к тем, кто не понимает моих стихов? - С пониманием".

Да и как иначе, если речь Павловой держится памятью о той предшествующей истории, райской тишине, где разом звучали все песни наших будущих скорбей и радостей, все грядущие мудрости и глупости. И кое-что еще. Буду писать тебе письма,/ в которых не будет ни слова/ кокетства, игры, бравады,/ лести, неправды, фальши,/ жалобы, наглости, злобы,/ умствования, юродства.../ Буду писать тебе письма,/ в которых не будет ни слова. Стихи Павловой - такие письма, хотя состоят они из "слов", то есть из знаков "кокетства, игры, бравады" и т. д. Сюжеты, обстоятельства, мизансцены, вся наша земная жизнь, - "слова", сквозь которые просвечивает иная жизнь, жизнь, равная свободе, чистоте, любви и вере, жизнь "без помарок": гром картавит/ ветер шепелявит/ дождь сюсюкает/ я говорю чисто. Как до грехопадения.

"Четвертый сон" - формально просто четвертая книга (хотя, как у нас водится, третья пока не вышла). "Четвертый сон" - "четвертый Рим", которому не бывать; "четвертый, чудный черт в цвету" из отчаянного музыкального плача-бреда, которым пытался спастись затравленный Мандельштам; жалкий - при всем блеске алюминиевых дворцов и сласти эротических кадрилей - аналог рая, привидевшийся бедной героине Чернышевского. Была Вера Павловна - стала Вера Павлова. И рассуждайте, сколько хотите, об эмансипации плоти и высших правах женщины (Мы не рабы,/ рабыни мы - пишет Павлова). Было пошлостью - стало музыкой. Ведь и в той "пошлости" жила музыка - нелепая, убогая, приземленная, но, по сути, - небесная.

Для того, чтобы расслышать сквозь "грустные песни земли" мелодию лермонтовского ангела, для того, чтобы пережить как "свою-сегодняшнюю" Песнь Песней, для того, чтобы претворить боль и одиночество в счастье, - потребна вера. Неверующая бабуля/ меня назвала Верой./ Бабуля умела верить,/ а веровать не умела,/ я - верую, но не верю./ Ну разве тебе трудно/ меня называть не Верой, а Веркой или Верушей?

Трудно. Невозможно. Сама виновата. Обналичить обликом,/ раскавычить голосом,/ посидеть за столиком,/ оплаченным Соросом,/ целоваться с критиком,/ чокаться с великими,/ но остаться призраком,/ тенью Эвридикиной,/ до недоумения:/ видели? не видели?/ Так: стихотворение - / чек на предъявителя. Какая после этого "Веруша"? Остается только спрашивать: Кто ты, призрак, гость прекрасный? Или утешать: Ничего, голубка Эвридика,/ Что у нас студеная зима. Впрочем, эти строки Жуковского и Мандельштама Павлова и без нас помнит. Как и многое другое. Не зря же последний раздел книги называется "Интимный дневник отличницы".

Десять его глав - десять школьных лет. Десятый, пороговый, класс. Я уже совсем большая,/ мне уже совсем все можно:/ посещать любые фильмы,/ покупать любые вина/ и вступать в любые браки,/ и влезать в любые драки,/ и за все перед народом/ уголовно отвечать./ Пожалейте меня, люди - / не управиться с правами!/ Пожалейте меня, люди,/ запретите что нибудь!

Не дождешься. Трудно быть Верой? Еще бы. А нам каково? Ведь если, по слову Гоголя, "и музыка нас оставит, что будет тогда с нашим миром"?

03.11.2000

Всем царям государь

Леонид Парфенов славно обустроился в "Российской империи"

Предыдущая главаГлава 30 из 37Следующая глава