К книге
Немзерески. 2000 годСтраница 29
78%
Страница 29
29

Там она развела целый сад, на плите портрет Тани в школьной форме и портрет мужа в расцвете сил, и ее собственный портрет, самый лучший, и получается, что умерли молодой отец, мать и их девочка с разницей в две недели, родители не вынесли горя, их страшно жалко, и не надо смотреть на даты рождения.

Подумаешь, все исчезнет, а на плите будут три прекрасные лица, что муж и жена пожелали умереть в один день, вскоре после смерти их дочери". Так-то вот. А о том, что этой квазиблагости предшествовал невероятный кошмар, вы, наверное, и сами догадались.

В том же номере напечатана повесть Александра Нежного "Мощи". Нежный - известный публицист и исследователь трагических страниц истории русской церкви. Повесть продолжает линию, прочерченную его многочисленными статьями и документальными сочинениями. Время действия - 1920 год, место - глухой российский городок, главные герои - семейство священников (старик-отец и три его сына), сюжет разворачивается вокруг большевистско-комсомольского поругания святынь. Благих намерений - вагон и маленькая тележка. Писание постоянно цитируется, о Смуте речи ведутся, экзистенциальные проблемы (невольно заставляющие вспомнить "Жизнь Василия Фивейского" Леонида Андреева) клокочут, языковых изысков не пересчитать. Но читать невероятно трудно - даже человеку, исполненному почтения к российским новомученикам и разделяющему духовные устремления автора. То вязнешь в стилизации, то проскальзываешь по наезженным дорожкам простодушного психологизма.

Читатель, интересующийся историей прошлого века, не оставит без внимания статью Владимира Дегоева "Три силуэта Кавказской войны: А. П. Ермолов, М. С. Воронцов, А. И. Барятинский" (напомним, что Дегоев в соавторстве с Михаилом Блиевым опубликовал сравнительно недавно очень серьезную монографию - "Кавказская война", М., 1994). Занимательны "Воспоминания о выставках во дворцах культуры им. Газа и "Невском" художника-абстракциониста, участника этих "полудозволенных" выставок 1970-80-х годов Леонида Болмата, хотя подзаголовок его книги, фрагменты которой и представляет "Звезда", увы, весьма точен. Называется же она "Гнилое и думы".

"Октябрь" (N 9) открывается повестью Ирины Муравьевой "Дневник Натальи". Сочинительница из Бостона пишет типичную дамскую прозу (с другими ее образчиками можно ознакомиться по однотомнику "Филемон и Бавкида", недавно выпущенному "Вагриусом" в серии "Женский почерк"). Героиню бросил муж, у нее сложные отношения с "продвинутой" дочерью и дочерним бой-френдом, ее еще раньше выперли с работы, любит она только собаку и постепенно сходит с ума. Все это сложным образом соотнесено с потерей первого ребенка. То ли погибшего при родах, то ли родившегося неполноценным. Безумие прописано добросовестно. Физиологический аспект ("аборты" и "месячные") вполне отчетлив. Весьма похоже на последнее ("Новым миром" тиснутое и одновременно книгой выпущенное) творение Людмилы Улицкой. Но много короче - что уже ценность. Нет уж, лучше "вторичную" Петрушевскую читать.

Евгений Попов зачем-то решил перепечатать свой рассказ 1977 года "Кто-то был, приходил и ушел". Рассказ в ту баснословную пору гулял в самиздате, потом вошел в ардисовскую книжку Попова и читался очень хорошо. Хорошо читается и сейчас. Под текстом, правда, появилась вторая дата (1999), но понять, что именно Попов теперь добавил (или убавил), сумеет, вероятно, лишь изощреннейший знаток его творчества. Вполне удачны два рассказа днепропетровца Александра Хургина. "Гуманоид" - о том, как некий Шурик возомнил себя инопланетянином, решил выяснить это, сдав анализы в районной поликлинике, был госпитализирован и через некоторое время умер со словами "Ну, ничего. Наши этого так не оставят". "Не спас" - о том, как крест над могилой, где покоились люди с фамилией "Швецкие", не уберег ее от оголтелых вандалов: "Даже Бог бессилен. Еврейский Бог и христианский... Оба бессильны. Что понятно, если вдуматься, и объяснимо. Ведь оба они есть один и тот же, всеобщий, единый и неделимый Бог, Бог, подаривший нам, людям, как образ свой, так и свое подобие".

Радость для любителей старинной словесности и прошловечного литературного быта - восемь писем замечательного критика Александра Дружинина не менее замечательному критику Василию Боткину (публикация О. Голиненко и Б. Шумовой). С удовольствием цитирую сетования Дружинина, только что взявшегося за редактирование журнала "Библиотека для чтения": "Кланяйтесь Фету и скажите ему, что он ядрило (его любимое слово). Если б он издавал журнал (вообразите себе журнал Фета!!) я бы не поспал ночи и дал бы ему статью, - а он все свои стихи и статьи валил в "Современник"! (Журнал Некрасова - главный конкурент дружининской "Библиотеки". - А. Н.) Я мог нуждаться в материале, могло случиться на первую пору решительное отсутствие статей, - хорошо он сделал мне поддержку! Я его еще отдую суком извилистым по толстой заднице" (5 апреля 1857). Не хуже и в письме от 18 января 1858: "К сожалению, надо добавить, что друзья наши Панаев и в особенности Некрасов ведут себя очень нехорошо. Некрасов совершенно отбился ото всех, играет в карты днем и ночью, и журнал ведется еще хуже, чем в прошлом году. Чернышевский (припомните Тургеневу, как он считал его политическим человеком) ринулся в политическую экономию и удивил Европу статьями о поземельной собственности, скомпилированными из брошюрок 1847-48 годов! Общее посмеяние было ему наградою. Потом в "Современнике" стали объявлять, что Пушкин был отсталым и худо образованным человеком, даже не знающим слова принцип". (Имеется в виду статья Добролюбова о седьмом томе издания Пушкина под редакцией Анненкова. - А. Н.) Но тут было не до пояснения, потому что эта ерундища уже всем набила оскомину".

Еще в номере имеется скучнейший фрагмент из автобиографического романа Валерии Пришвиной "Невидимый град". Оно и понятно, журнал столько лет распечатывал дневники Михаила Михайловича Пришвина, что никак не может отказаться от услуг своего родного публикатора Яны Гришиной, теперь переключившейся на творения пришвинской жены.

И тем более не может отказаться от величественной прозы собственного главного редактора - Анатолия Ананьева, ныне добравшегося аж до третьей книги своего безразмерного опуса "Призвание Рюриковичей, или Тысячелетняя загадка России. Версии, основанные на исторических свидетельствах, фактах и документах". "Более ста восьмидесяти веков, если начинать отсчет цивилизации от возникновения Древнего Царства, как это принято в официальной историографии, потребовалось человечеству, чтобы признать (устами ученых), что нет никаких других столь же правдивых и емких понятий, чем голод и нищета, какими можно было бы охарактеризовать историческое и текущее бытие народов". Воно как! Толстой Лев Николаевич в гробу, небось, иззавидовался. В аккурат таким слогом писано все сочинение, занявшее почти половину десятого "Октября" (стр. 3-91; всего же в номере 192 страницы). На остатней площади притулились очередная подборка рассказов Григория Петрова и, мягко говоря, дилетантская повесть известного театрального режиссера Михаила Левитина "Еврейский Бог в Париже".

К удачам "Октября" безусловно следует отнести постоянную рубрику прозаика из Екатеринбурга Ольги Славниковой "Терпение бумаги": в N 9 помещена ее статья "Партия любителей П." (о раскручивании культов Пелевина, Сорокина и Акунина); в N 10 - "Король, дама, валет. Книжная серия как зеркало книжной революции".

24.10.2000

Азбука как азбука

Татьяна Толстая надеется обучить грамоте всех буратин

Роман Татьяны Толстой "Кысь" был восславлен до появления его печатной версии (М., "Подкова"; "Иностранка"). Его долго анонсировал журнал "Знамя", в итоге оставшийся без лакомого куска. О нем гудел интернет. Первую главу - с заливисто восторженной редакционной врезкой - тиснуло "Книжное обозрение". Не говорим уж о беседах продвинутых членов культурного сообщества, проходивших под девизом: "Вот приедет барин// - Барин вам покажет!" "Барин" - Толстая; "приедет" - из Америки; "покажет" - как надо романы писать. Так покажет, что сами продвинутые члены культурного сообщества на некоторое время прекратят разговоры об "умершем жанре". В общем, величие романа обнаружилось раньше, чем его текст.

Что нормально, ибо есть у нас когорта литераторов, давно и навсегда назначенных - воспользуемся речением, обыгранным и в романе Толстой - "академиками, героями, мореплавателями и плотниками". При чем, если таковой статус Виктора Ерофеева сохраняется в основном по инерции (и благодаря автоимиджмейкерской энергии сочинителя), если слава Виктора Пелевина зиждется на реальной (хоть для кое-кого и огорчительной) основе общественной инфантильности, если триумфы Владимира Сорокина обусловлены вычитанными из модных философских книжек мечтами о невероятной "крутизне", а успех Бориса Акунина - тоской по уютному "культурному" чтиву с "либеральным" ворсом, если все наши "культовые" авторы (включая откровенно комических недавних назначенцев - Сергея Болмата и Сергея Обломова - и почему-то не получившего должной раскрутки, хотя явно на нее рассчитанного Павла Крусанова) время от времени выслушивают критические укоризны, а то и страстные поношения, то с Толстой дело обстоит иначе.

О Толстой, кажется, никто слова дурного не сказал. Она в равной мере нравится любителям "сорокинской" крутизны и тем, кто гордится классическими вкусами и верностью гуманистическим ценностям. Да и не объяснишь радость от ее кружевных рассказов десятилетней (как минимум) давности чисто внешними факторами - милые были рассказы, просчитано "набоковские", окутанные мягкой ностальгической дымкой, изобилующие "вкусными" деталями, грустные, но не сползающие ни в истерику, ни в расслабленную слезливость. "Вот как можно (должно) писать!" - восклицал тогда едва ли не каждый читатель (критик). Подразумевалось, что из так написанного что-нибудь важное непременно да вычитаешь. И вычитывали: печаль по обреченным тлению вещам, по сломанным либо задавленным человеческим душам, по уходящей культуре, по скоротечности жизни. Ну и некоторую апологию искусства - потому как если бы не слог (Толстой), то и исчезли бы без следа бедные, но милые персонажи вкупе с красивой коллекцией благороднейшего антиквариата.

Бедновато? В конце 80-х такой вопрос был просто невозможен. "Эстетизм" Толстой был важнее ее "морализма". Иначе смотрела на эту проблему только сама Толстая, принявшаяся за свой заветный труд уже в пору своего триумфального выхода в пространства публичной словесности (под текстом даты - 1986-2000). Роман "Кысь" строится на тезисе: "Вы все не умеете читать, а стало быть книги - сколь угодно замечательные - вам не впрок". Потому главы его носят имена русских букв (от "аза" до "ижицы"), самый симпатичный персонаж по ходу дела печалуется об исчезновении "фиты", а незадолго до развязки отвечает на вопрос возжелавшего полной истины главного героя ("Книгу-то эту где искать?... Где сказано, как жить!"): "Азбуку учи! Азбуку! Сто раз повторял! Без азбуки не прочтешь!"

Вот прочитаем мы "Кысь" (мудростью проникнемся, видимо, наизусть текст выучив), и тогда, быть может, что-то сдвинется. Ну а не хватит силенок - останемся в том заколдованном круге, о коем и повествует Толстая, в том русском бреду, где будущее (действие происходит через несколько столетий после Взрыва, превратившего людей в мутантов) неотличимо от прошлого (в романе представлен синтез неолита и средневековья). Будем мы, "голубчики" (так именуют друг друга персонажи Толстой), трястись над огнем (добывать не умеем), подчиняться произволу "мурз", славить очередного верховного Федора Кузьмича, что изобрел колесо и коромысло и сочинил всю мировую литературу (бывшая Москва и зовется Федор-Кузьмичск - до тех пор, пока новый царек не наречет ее Кудеяр-Кудеярычском). Будем питаться мышами и червырями, драться, воровать, ржать над чужими бедами, исходить похотью, изнывать от страха перед властями, а пуще - перед Санитарами (тайной полицией), а того пуще - перед невидимым зверем Кысь, что живет в северных лесах, дико и жалобно воет и бросается на зазевавшегося голубчика, рвет когтем его главную жилочку - "и весь разум из человека выйдет". Будут вести свои бессмысленные споры "прежние": то ли прошлое восстанавливать надо, то ли на прогресс и Запад надеяться. Будут дразнить и соблазнять нас химерой культуры: "старопечатные книги" запрещены (на тех, кто хранит их, и охотятся Санитары), но писцы исправно покрывают бересту "новыми сочинениями" Федора Кузьмича, каковые всегда можно купить на торжище, заплатив некоторым количеством мышей. А если кто шибко полюбит книжную мудрость, если возжаждет всю ее себе присвоить (проникнется духом гоголевского Петрушки), то станет он орудием тех же самых Санитаров - "лечить" (убивать) других голубчиков начнет, в очередной революции участие примет и ради "спасения искусства" на предательство пойдет. И окажется, что он (ты, читающий без разумения!) и есть невидимый зверь Кысь. Что и случилось с главным героя романа. Правда, почему-то пережившим финальную катастрофу - новый Взрыв, после которого на вечном нашем пепелище длят свои споры двое всегда живых "прежних" - "хранитель огня" и "диссидент-западник".

Предыдущая главаГлава 29 из 37Следующая глава