Черт бы тебя побрал. А он и побрал… Болотные глаза в полумраке спальни – отражение его собственных – пугают до трясущихся коленей. Больше пугает только безразличие Галлера в дверном проеме гостиной. Гриша разворачивается и спешно покидает квартиру, щелкнув замком. Он вернется сюда, но позже. Не сейчас. Слишком много всего, нужно спрятаться, разложить в голове по полочкам. Гриша, оступившись, теряет равновесие чуть не наворачивается с лестницы, лишь в последний момент успевает схватиться за перила. Подъезд кружится перед глазами, сердце уже готово проломить ребра, вывалившись красным шматом мяса на бежевую старую плитку. Чертов Галлер. Сходи, говорит, в лес, если выживешь. Сходи, говорит, к лемба, если не страшно. Ты же ничего не боишься и хочешь все сделать правильно?
Дыши.
В ушах нарастает комариный писк, Гриша с шумом вдыхает носом воздух и наотмашь бьет себя ладонью по лицу; острый звук пощечины звонко скачет по стенам.
Холодное – убивает.
Это чувство в груди, как будто плотная корка ледяного страха растаяла горячей волной, как будто из-под ребер рвется, растет целый лес колючей хвои. Щекотится, вызывает дискомфорт, но продолжает. И темнота, что сидела копилась все это время, вырывается наружу толчками, созвучными сердечному ритму. Когда мир перестает шататься, Гриша спускается и тяжело наваливается на дверь, жадно хватает ртом прохладный воздух. Ноги сами несут его в направлении нужного дома, сейчас никаких вариантов быть не может. Пора признать свои ошибки и ответить за глупость. В знакомом подъезде темно и тихо, лампочки не горят совсем, он заставляет себя подняться на второй этаж.
Он не решается ни постучать, ни позвонить. Заносит руку, щемящее чувство в груди только усиливается, и Гриша боится его, несмело опускает ладонь. Прижимается всем телом к новенькому дерматину, пытаясь подслушать, что там, в квартире, происходит.
Тишина. Он нервно закуривает.
Стоит так еще минут десять, тушит бычок о стену и дважды звонит в звонок. Он задыхается, уговаривает себя не уходить.
Потому что ты сам все испортил. Ты сам, от незнания, вместо того чтоб научить нойдовать, психику человеку сломал, колдовство поселило в чужой голове эти черные мысли, мысли о допустимости и нормальности насилия. И ты делал вид, что этого нет, даже когда поток ненависти иссяк. Говорят, присушенный на любовь вряд ли однажды сможет полюбить по-настоящему. А заколдованный на ненависть не сможет перестать эту ненависть искать во всем. Даже в мелочах.
И ты сам ненавистью заразился. И смеялся, когда Кургин чуть Фурсову голову не проломил, и смеялся, когда проклял соседку, и вы оба смеялись, когда лемба по лесу гоняли, а смешнее всего было присушки подкладывать абсолютно незнакомым людям друг на друга и смотреть, как они мучаются. А ведь у Кургина они отменные получались. Присушки. Половине деревни личную жизнь устроил. Может, это кара за малолетку и хромого деда-инвалида. А может, за мужика женатого и старую вдовушку. Весело это все было, смешно. Ведь когда ты можешь подавлять чужую волю – ты становишься Богом, играешь в людей, как в куклы. Повышаешь градус каждый раз, не поймают ведь, никто ничего не докажет. Все можно отыграть, всех можно заколдовать. Это ведь тайна. Их общая тайна.
А потом Кургин сам попал на чужую присушку. А потом Гриша случайно оказался в армии. А потом умерла Ленка Кургина. А теперь – Толик. Потому что план был учиться созидать, а не разрушать, помогая себе даром, но… Поздно об этом сожалеть.
Когда Кургин открывает, Гриша перестает мельтешить и дергаться, вцепляясь в косяк до белых костяшек.
– Прости, что не уберег тебя, – выдыхает, смотрит огромными, полными невыплаканных слез глазами. – Прости, что не понял все сразу. Прости, что не позвонил, – шепчет, не смея двигаться. Тишина повисает вязкая, хочется окно открыть, чтобы хоть немного воздуха вдохнуть. Боль, что копилась внутри годами, царапается в горле невысказанными словами. Боль предательства, боль обретения правды, боль понимания, что никто, в общем-то, не виноват, кроме него самого. Заболоцкий делает шаг вперед и просто падает в чужое плечо лбом. – Прости, пожалуйста, если сможешь простить, – шепчет, не решается посмотреть в глаза. Раньше он и правда был ниже, еле доставал Антону до плеча, очень злился, что на носочки вставать приходится, чтоб в рожу противную плюнуть. Сейчас сильно проще. Гриша пытается успокоить шумящие в голове кроны деревьев, как будто разразится буря, пожар и всего этого просто не станет.
Как будто он готов снова остаться один.
Катя с Антоном в свое время заменили ему фигуры старших и всезнающих взрослых. Даже Анатолий с Глебом не казались такими умудренными опытом, как эти двое. В пятнадцать казалось, что они знают все ответы на все вопросы.
Когда приходит взросление, понимаешь, что старшие тоже ничего не знают, просто умеюче делают вид.
– Я сам виноват. Надо было тебя послушать, я же не думал, что кто-то еще так умеет… Эти ебаные пирожки меня преследуют. – Кургин говорит глухо. – Думал, сдохну, а умерла она. И так легко стало. Еще в отделе. Просто раз! И все. Как будто переключили волну белого шума на музыку. Потом вспоминать начал, сопоставлять. Может, и хорошо, что ты ее добил. Я бы сам в петлю полез, был уже готов. – Майор замолкает на несколько секунд. – Тебя пока не было, из деревяшек этих около тридцати трупов вывезли, – тихо, почти неслышно. – Не разом, а за полгода. Всех, кому мы личную жизнь устроили. Самоубийства. Никто и расследовать не стал, списали на алкоголь. Но я-то знал, что это я виноват.
Гриша поднимает голову, закусив губу. На Ленку Кургину ему было глубоко наплевать, но только сейчас он понимает, насколько несчастной была эта женщина, раз пошла на приворот. Ладно он, просто был идиот и хотел себе бабу козырную, чтоб завидовали. Кто, интересно, сделал для нее?
Насильно привязать к себе человека, который тебя не любит. Делать вид, что все в порядке, Гриша был уверен, что она видела агрессию, которую выдавала психика майора. Психика всегда сопротивляется подавлению воли, особенно после ударной дозы ненависти.
Неужели в этой стране лучше жить с нелюбящим тебя человеком, чем одной? Так ли огромна ценность мужчин на самом деле? Себя Гриша не считал никакой ценностью, скорее обузой. Но ведь из века в век женщины продолжают околдовывать тех, к кому испытывают неразделенные чувства. Или неразделенное чувство выгоды, тут уж кому как.
Любовь ли это на самом деле, или просто навязчивая идея?
– Что-то случилось? – Кургин смотрит на него пристально, сканируя взглядом.
– Толя… Его убили так же, как Марину, – голос подрагивает. – Но я ушел оттуда. Сам понимаешь, кто теперь первый подозреваемый. Толя позвал всех друзей на ужин, а там… Вот это все. Мы замели следы. Скорее всего, его найдет Катя, и очень скоро. Он же ей предложение сделал, свадьбу планировал.
Кургин замолкает, глядя в стену. Думает о чем-то усиленно, скорее всего, договаривается с совестью.
– Я никому не скажу. Тебе нужно отдохнуть, и мы завтра поговорим, хорошо?
Антон не предлагает ему еды или чая, только кивает в сторону старой комнаты, которую Гриша когда-то снимал. О, сколько пропавших он нашел, находясь в этой комнате в обнимку со старой картой, сделал ребятам план на год за пару месяцев. Удивительное ощущение собственной важности. Гриша закрывает дверь, рассеянно осматриваясь. Мебель поменяли местами, наверное, напротив окна стояла люлька для детей. Сейчас их тут нет. Почему – непонятно. Он хватается за старые ручки шкафа и распахивает двери со скрипом, жадно вдыхая запах.
Здесь только пыль. И старый, едва уловимый аромат чабреца, который он хранил на нижних полках. Никакого колдовства, только чай и бодрость. Дом. Вот это – больше похоже на запах дома. Гриша думает о том, что однажды покается более развернуто и признает, что от злобы убить человека – слишком, но это будет однажды. Сейчас он валится на кровать, скрючиваясь в позу эмбриона, и хватается всеми конечностями за старую пятнистую подушку в чайных разводах. Он на нее пролил чайника три точно. Пыль забивается в нос, Заболоцкий оглушительно чихает, зарываясь носом поглубже и замирая.
Сегодня ни сна, ни слез. Только темнота.
Два дня он молчит. Майор уходит на работу рано утром и возвращается поздно вечером, заглядывает лишь для того, чтобы сказать, что можно поесть. Грише не хочется есть. Скорбь не терпит еды, только воду и табак. Он рассмотрел обоину в мельчайших подробностях, пейзажем перед его глазами были лишь выцветшие цветы, и иногда, очень редко, вид из окна на улицу. Это было не похоже ни на что другое: часы тянутся, сливаясь в один сплошной двадцать пятый час, который не собирается заканчивается. Прерывает его, как ни странно, майор – дверь скрипит в тишине, он говорит что-то, но слова растворяются. Фоновый шум.
Анатолия нашли на третий день. От отсутствия мыслей его отвлек телефонный звонок, прорезавший слишком плотную тишину. Смысл слов все еще не доходит, но Гриша все равно поднимается, разминая затекшую шею. Кургин говорит в трубку быстро и нервно: удар пластика о пластик, резко распахнутая дверь.
– Мне нужно к Кате. Она… Она в шоке. – Его взгляд непривычно пуст. Гриша медленно кивает в ответ. – Тебя весь отдел ищет. Впрочем, ничего нового. – Кургин опускает глаза. – Пока что никто не считает тебя подозреваемым, но все переживают. Город маленький, каждая смерть – утрата для всех. Так что, возможно, тебе пора начать больше доверять людям. Поешь суп, не заставляй меня насильно кормить тебя с ложки.
Звонок стал знаком начала движения. Спокойствие стазиса сменилось деятельной вспышкой активности. Душевная лихорадка часто не упоминается знающими скорбь, глупые люди причисляют ее к стадии оторопи, но это не так. Оторопь отбивает эмоции, лихорадка же выталкивает их на уровне ощущений тела: бегающие глаза, навязчивые мысли, многословные речи и иногда слезы. Слезы приходят независимо от желания скорбящего, их может вызвать чай, порыв ветра или солнечный луч, упавший на стену. Или нет. Лихорадка открывает самые черные части души человека, но сердце продолжает быть замороженным ледяным прикосновением прошедшей мимо смерти. Ребенком он не мог в полной мере почувствовать скорбь, подростоком – посочувствовать ушедшей старухе. Только жалеть себя и свои воспоминания о них, когда вырастет. От саможаления всегда очень больно, хочется обвинить мир в несправедливости и закрыть для себя этот вопрос. Когда умирает взрослый рядом со взрослым – это взрыв самодельной бомбы, набитой гвоздями: нашпиговывает тебя воспоминаниями и страхом собственной кончины. Детская иллюзия бессмертия рассеивается с тихим хлопком. Поэтому некоторые счастливчики взрослеют после сорока, когда в иной мир отправляются их, казалось бы, бессмертные в масштабах одной жизни родители.
Все, что Гриша читал о проживании горя, оказалось блефом. Вся нестерпимая боль возлюбленных друг по другу, все истерические завывания, полные красивых метафор про бьющееся стекло и рваные струны. Глупость детского воображения, пытающегося осознать крошечный миг, но не способного даже на это. Когда-то Гриша плакал над этими описаниями, сейчас же хочется ударить себя по голове за глупость.
Смерть страшна не болью и не страхом, а ощущением собственной беспомощности. Нельзя вообразить, только почувствовать.
– Ты в порядке?
Гриша моргает, с удивлением осознавая, что нарезал весь имеющийся хлеб и колбасу. Зачем только…
– Послезавтра похороны. Просто, чтоб ты знал. Катька там чуть лица не поотгрызла операм, они так и не поняли ничего.
Послезавтра – слишком долго. Гриша беспомощно смотрит на дело рук своих, берет кусок хлеба и накрывает его двумя розовыми блинами сверху и снизу. Не хочется, но ноги почти не держат.
– Моя тетка на похоронах бабы Шуры сказала, что трещина на крышке гроба – к еще одному покойнику в семье. Права, выходит, была. – Он кусает крошечными кусочками, тщательно пережевывая каждый. От долгого молчания вместо голоса – старая трескучая пластинка. Движения рваные, голова чуть подергивается, полуулыбка ломаная, аж губы выворачиваются. Ему кажется, что черная вязкая жижа сочится из каждой поры, стекает по губам густыми струйками, капая с подбородка на пол и прожигая старенький линолеум.
– Я понимаю, правда…
Взгляд Гриши скачет по чужому лицу: нос в веснушках, как перепелиное яйцо; серьезные светлые глаза, напряженный изгиб бровей под пушистой шапкой русых кудрей. Вспышка. Вспышка. Вспышка.
– Знаешь, что такое быть последним из рода? Скоро не останется никого. А те, кто останется, даже не вспомнят и не поинтересуются, где зарыты их предки. Есть деревья, которые легко пересаживать, потому что корешок маленький и тоненький, как детские волосики. А есть деревья, которые настолько глубоко корнями в земле, что проще спилить. И я не дам себя спилить. – Он мотает головой, глядя в пространство перед собой. – Не дам. Не дам. – Опускает взгляд под ноги, кивая себе на каждое слово.
Вспышка.
В то лето солнце норовило сжечь город дотла, жара стояла такая, что можно было потрогать ее руками, настолько тяжелый был воздух. Восемьдесят девятый год, время, в которое все началось и должно было закончиться, но вышло на какой-то совершенно новый, неведомый ранее виток развития.
– Торгуешь пирожками? – У Кургина темные круги под глазами, видно, что спит очень плохо. Говорят, у него жена трагически скончалась, вот и ходит теперь по Линдграду бледной тенью самого себя, деревья лбом собирая.
– Пока нет. У меня друг заболел, я решил проявить заботу. – Гриша сидит на лавке в тени разросшегося куста, скрываясь от пекла. Врет беспардонно. – Сигарету дадите как обычно, или я сегодня без курева?
Солнечные зайчики танцуют на асфальте, изрисованном разноцветными мелками. Пару часов назад ребятня играла здесь в классики.
– Я думаю, он не обидится. – Майор хватает верхний пирожок и сует в рот, начиная активно жевать. Гриша аж словами давится, побледнев. Твою мать.
– Я… – Сжимает сигарету в пальцах так сильно, что она ломается, просыпавшись пахучим табаком. – Мне пора.
– Да я заплачу, ты чего такой серьезный?
Но Гриша бежит вперед. Бежит так быстро, как только может, петляя по дворам и забыв о жаре, Володе, классиках и всем на свете. Почему ты положил пирожок наверх, а не вниз? Сердце колотится где-то в горле, он тормозит в гаражном тупике, зло выругавшись. Чужие руки разворачивают неожиданно, Заболоцкий замирает испуганной ланью в свете фар КамАЗа.
– Ты куда сорвался? – Глаза пустые, совсем стеклянные. – Все хорошо?
За подавление воли мы всегда платим наивысшую цену.
– Очнись. – Щеку обжигает пощечина. – Возьми себя в руки.
Взгляд не сразу фокусируется на Антоне.
– Да? – Гриша выдыхает. – Это говорит человек, который полгода бухал после смерти первой жены?
– Зато после второй как хорошо, – усмехается. – Входит в привычку. После третьей всех в ресторан праздновать позову.
Вспышка.
Монотонный стук кровати. Гриша сидит, раскачиваясь, долбит костяшками пальцев стенку. Вместо мишени у него красивый бордовый росчерк на стареньких обоях. Боль так и не приходит. Нужно что-то делать, не останавливаться, иначе сам умрешь. Просто упадешь замертво.
Вспышка.
Запах трав врывается в несущийся по лесу ментовский УАЗ, Гриша смеется, чуть не подавившись пивом, когда машина подскакивает на кочке.
– И как ты будешь бабок искать? – Майор смотрит насмешливо, выкручивая руль резко, чтоб непутевый пассажир точно облился, но Гриша успевает закрутить крышку термоса.
– Как обычно. Пойду в лес, поговорю с чертями… – Лицо серьезное, но в глазах притаились искорки смеха.
– Ага. Лешего еще вызови, пива ему предложи. – Деревья обступают машину все плотнее.
– Не лешего, а Ижанда. Не путай. Но его вызывать нельзя, страшно. Очень страшно. Только если сам помереть готов.
– Ты выучил то, что я тебя просил?
Гриша картинно задумывается, а потом показывает фигу.
– Это все, что я знаю на языке жестов. Напомни, как будет «ненавижу мусоров»?
Вспышка.
Никто не соблюдал никаких традиций. Организацией занялась Катерина, потому что Гриша был не в состоянии. Он не помнит морг. Помнит только, что его стошнило. И что остатки тероевских денег ушли на пресловутый осиновый гроб, Катя не задавала вопросов, раз ему так важно. На похороны скинулись всем миром: тут и рабочие завода занесли свои кровные, и сотрудники «Роскоши», и даже менты. Разношерстная толпа, ненавидящая друг друга в обычной жизни, смиренно отстояла службу в храме. Это в последние годы Анатоль закрылся в себе, Гриша помнит, как раньше он постоянно с кем-то общался и всегда помогал ближним, что он сам осуждал и не понимал. С Толей можно было не дружить, но не проникнуться его добротой – невозможно, слишком светлый был человек. Удивительно понимать, скольких людей он коснулся этой своей непосредственной манерой жить.
А потом баба Шура слегла. Толя стал замкнутым, закрылся в себе, от запаха экскрементов и капризов выжившего из ума человека медленно и сам начал шизеть. Гриша только сейчас это понял. Понял, что когда он приехал – старая ведьма выпила Толика, оставив лишь оболочку, а Заболоцкий по-детски злился и считал себя непонятым, хотя сам ни на секунду не пытался понять своего брата. И это осознание уничтожает. Как Толик бежал от реальности в алкоголь, на завод, в злость на геополитические процессы, как делал все, лишь бы самому не тронуться окончательно, и никто, никто его не поддержал. Алина слишком зациклена на себе, Глеб в принципе не особенно эмпатичен, Володя довольно сдержан в причинении насильного добра, а Гриши просто не было рядом. Даже Катерина не смогла.
Выходит, что именно одиночество в многоголосой толпе стало причиной его смерти. У Марины было точно так же. Как будто убийца специально выбирал самых отчаявшихся, чтобы нашли не сразу…
Толику ведь только-только стало легче. Когда он пришел в хижину бабы Мани, в Грише что-то дрогнуло. Это был его брат, тот, кто первым пойдет на мировую, тот, кто лучше всех умел находить счастье в мелочах и довольствоваться малым, а не угрюмый алкаш, что встретил Гришу в декабре. Несправедливо, ужасно несправедливо. Как будто все его страдания были зря и он не добежал до нормальной жизни всего пару метров, упав на финише.
Дождь серебрится косыми линиями, покрывая крышку гроба тонким слоем полупрозрачных капель. То, что осталось от Анатолия, опускают в могилу медленно, Грише кажется, что ему следует пойти за ним, он делает шаг вперед, но его хватают сразу две пары рук, тянут назад от неминуемой границы между живым и мертвым. Гришу трясет мелкой дрожью, он оборачивается, Кургин с Гробовецким, готовые перестрелять друг друга в любой другой ситуации, сейчас держат его слаженно и крепко, так крепко, как будто от этого зависит их существование. Гриша подчиняется: он сейчас чувствует себя отдельно от тела, его ставят в прямое положение, чтоб не шатался, копщики активно работают лопатами. С каждым ударом земли о гроб чувство, как будто закапывают самого Гришу, он не чувствовал подобного даже на похоронах родителей, тогда детское сознание было ласково убаюкано бабкой, которая как заведенная повторяла, что смерти нет. На заднем плане Алина истерически ревет в Володю, позволяя себе всю бурю эмоций. Гриша завидует ей. Такое понятное отчаяние. Испытывал ли он отчаяние? Да. Но иначе. Множественность формы выражения одной и той же эмоции.
Мужики сухо кивают и удаляются, оставляя провожающих одних. Грише не нравится слово «скорбящие», особенно в отношении брата. Провожающие. Они провожают его в последнее приключение. Он наклоняется, поправляя лампадку на могиле и насыпав немного конфет, которые приготовил заранее. С другой стороны стоит Катька Чумбоева, размазывающая тушь по лицу, Кургин мечется от нее к Грише, как будто это поможет.
– Пойдем. – Гробовецкий тянет за рукав. – Гриша, пожалуйста. – Заболоцкий медленно наклоняется, зарываясь пальцами в землю и носом утыкается вниз, в холодный грунт. Его снова дергают, ставят на ноги и тащат с кладбища насильно, будто, если промедлят еще секунду, он самостоятельно закопается рядом с братом.
Слез так и нет. Его высушили, одномоментно заставили повзрослеть, осознать, что он последний. Последний из этой семьи, кто может еще хоть что-то сделать, носитель угасающей живой традиции. Тетушка явно не будет этим заниматься, от нее ни письма, ни звонка. Квартиру ждет, скорее всего, чтобы жить стало получше.
Гриша понимает, что никогда больше не сможет там жить, даже если бы он был в списке наследования. Ему все время будет мерещиться расчлененное тело с набитыми можжевельником глазами. Таким он Анатолия запоминать не хочет. В его голове Толику лет пятнадцать, он хвалится тем, что живет в Ленинграде, и таскает ему, Грише, какие-то классные вещи из Северной столицы, чтоб сильно не грустил. Ноги волочатся по серой весенней грязи. Гриша тупо пялится перед собой; холмик с крестом быстро пропадает из виду.
Машина – улица – квартира. Коридор – диван – потолок.
Тишина. Тишина. Тишина.
Вакуум звуков, ощущений, чувств. Ничего не происходит. Время снова замерло в двадцать пятом часу.
– Это не твоя вина. – Чужие слова, наконец, доходят до мозга. – Ты не виноват. – Резким движением его разворачивают, Гриша не сопротивляется, обмякнув, как не желающий двигаться кот. Антон, кто же еще. Когда успела наступить ночь?
– Моя, – одними губами. – Я думал, что помогаю, а на деле – обрек его на смерть, – голос отстраненный, безжизненный.
– Не буду спрашивать каким образом. Есть план? – фраза простая, но с двойным дном. Кургин знает его слишком хорошо, чтобы предположить, что Гриша просто ляжет в позу овоща.
– Пойду в лес, – на выдохе. Мысль, что крутится в голове с декабря. Мысль, что пугает и одновременно воодушевляет.
– И в чем план?
– Просто сделай, как я говорю. – Грише хочется лечь спать, но нельзя. Нельзя. Пока есть решимость, пока на адреналине собирается хоть немного смелости… Придется действовать быстро. – Обещай, если я не вернусь, ты уедешь из города. Вся эта неупокоенная шваль не может покидать периметр. Хорошо? Просто соберешь набор трусов «неделька» и свалишь куда глаза глядят. Карьеру мусорскую тебе тут уже не построить. – Поднимается с дивана, пристально глядя в глаза.
Почему нет слез?
– Ты не успел отойти, а уже рвешься расследовать. – Кургин неодобрительно качает головой.
– Потом включится голова и станет страшно. Отвезешь? – Закуривает, шумно выдыхая горький дым. Антон кивает. – Только не вмешивайся, мусоров никто не любит. Даже мертвые. – Натужно смеется. Плохая шутка, Гриша, очень не к месту. – Просто не заблудись по пути назад, хорошо? И нож возьми.
– Не заблужусь. Фонарь же есть. Ты никогда не водил меня… К ним.
Перед выходом Кургин впихивает ему в руки бутерброд и заставляет сожрать, чтоб не завалиться в болото от слабости. Лихорадка достигла своего пика: Гриша не может сидеть на месте, нужно бежать, бежать далеко, лишь бы освободиться от этой пустоты. Уже в машине ему становится спокойнее, но не надолго. Минут через тридцать дом бабы Мани выскакивает из темноты, майорова тачка останавливается.
Ступор и спешка. Бежать и стоять одновременно. Спать и бодрствовать. Добраться до лемба и сходить в церковь. Грише мерещатся летучие мыши; их глаза бликуют в отсветах фар красными вспышками. Но они совсем высоко, может, их там и нет.
Когда они, наконец, выходят из машины в лесную темень, Кургин сразу щелкает фонарем, блуждая белым пятном по стволам. Медленно. Осторожно. Шаг. Еще шаг. Чем дальше в лес они уходят, тем тише становится; они аккуратно огибают заросшее старое болото, углубляясь в чащу. Как осторожно ни ступай, а все равно кажется, что земля под ногами оживает непривычной громкостью звука. Гриша останавливается у большого, почти вросшего в землю камня, оборачивается на Антона.
Нож рассекает ладонь глубоко, кровь хлещет на камень, отбивает быстрый ритм. Антон поджигает скрутку: по холодному лесу медленно плывет удушливый запах тлеющих трав, он тяжело дышит и вертит головой. Странно. Ничего не происходит.
– Это костер? – шепот Кургина над самым ухом. – Вон, смотри. На севере. – Гриша поворачивает голову, сталкиваясь взглядами. Только не показывай, что тебе страшно, только не показывай.
– Уходи.
– Нет, я хочу побывать у них. Ты никогда не разрешал. Раньше тебя ничего не смущало.
Шаги мягкие, ноги врастают в стылую землю; они спускаются с пригорка, держась друг за друга, кровь оставляет тонкую мерцающую дорожку. У костра мечутся тени, пляшут, Гриша с удивлением обнаруживает, что весеннюю слякоть сменила летняя изумрудная трава. Тела, похожие на человеческие, изгибаются в неестественных позах, слышится хохот и веселые хлопки. К ним выбегает маленький белоглазый мальчик, скалится треугольными острыми зубами, взбирается прямо по Грише, выхватывая нож и с наслаждением сует в рот, как мороженое. Гриша останавливается, придерживая беса на руках.
– Ты нам поможешь?
Тот активно кивает, тянет когтистую пухлую ручку к Кургину, жестами показывает, мол, скрутку дай сюда. Получив, с наслаждением сует ее себе в рот, хрустит сухими стебельками.
– А ты мне што?
Гриша поднимает руку, ребенок молниеносно прикладывается к порезу, жадно слизывает кровь.
– И чем тебе помочь, нойд-неудачник? – Хихикает. – Ты же ничтожество, что с тебя взять?
Гриша виновато улыбается, мол, так получилось, я обязательно вырасту и исправлюсь. Еще перед мертвяками оправдываться не хватало.
– Я хочу узнать, кто убил моего брата. Расскажешь? – Убирает руку за спину. Мальчик хитро щурится и спрыгивает на траву, брезгливо отряхнувшись.
– Дорого стоит. Если предложить нечего, то вали отсюда, и ученика своего великовозрастного забирай, мы его потом дожрем. Старое мясо всегда невкусное. – Делает несколько шагов назад.
– Я отработать за Шуру хочу. Не после смерти. Сейчас.
В глазах лемба вспыхивают опасные огни. Он поднимает палец и срывается к костру, теряясь в веселой толпе. Гриша не решается подойти. Нагие мужчины и женщины, перемазанные в саже до самого подбородка, запевают песню на незнакомом языке, становясь в круг и срываясь в такой быстрый хоровод, что рябит в глазах. Антон сжимает его запястье, рука дрожит. Обоссался, а? Интересно ему, не брали его раньше.
Да, выбраться отсюда живым будет сложно.
– Вот он! – Мальчишка бежит к ним, тащит за пальцы до боли знакомую барышню. Без одежды в оранжевом свете костра она кажется восхитительно красивой: с идеальным изгибом бедер, плавно переходящим в красивые длинные ноги. На грудь Гриша старается не смотреть, чтоб по ушам не получить.
– Ты платить будешь? – ухмыляется, подаваясь вперед. Ее белесые глаза совсем близко, зрачок, и тот серого цвета. – А этот зачем? Закуска?
Гриша набирает воздуха в грудь.
– Нет. Его нужно отпустить, ему нужно знать, куда вернуться. Совсем еще зеленый. – Антонова рука исчезает, когда Гриша делает шаг, почти соприкасаясь с девкой носами. Давай, ты мощь, ты нойдовский главарь!
– А ты, можно подумать, синий. Нойденыши. – Ее движение резкие, стремительные, она огибает Гришу и почти припечатывает Кургина к еловому стволу. – Придешь через двадцать дней. Если он не вернется до тех пор. – Оборачивается, оскалившись. – А ты давай. Давай-давай иди сюда. Какой смелый ты был давече, старуху уберег, а сейчас что? Освободитель великий. – Тянет руку, когтем проводит по щеке Заболоцкого, пускает горячие капли и с наслаждением слизывает ледяным языком. Гришу передергивает от отвращения. – Что, не нравятся тебе мои поцелуи? Но это ничего. Только начало. Пойдем. – Тащит к костру на свет, лембои не отвлекаются от танцев, но следят глазами один за одним. Девушка вертит его лицо на свет, удовлетворенно кивнув себе. – Значит, ты хочешь узнать про брата?
Гриша смотрит во все глаза, но быстрые движения бесов сливаются в один бешеный вихрь, голова начинает кружиться.
– Я хочу знать, кто его убил.
Бесовка цокает языком, из воздуха вытаскивает толстую цыганскую иглу с черной нитью, и пальцами плющит губы Гриши.
– Гал покажет, как отработаешь. Но мы закроем твои слова на замок, чтоб никто их не услышал. Даже убийца. – Боль впивается в лицо тонким шилом, Гриша сжимает зубы, не позволяя себе застонать. Больно, сука, как же больно, когда нитка проходит сквозь мясо. Она делает ровно шесть стежков, завязывает узелок. – Теперь твои слова никто не услышит. Береги их.
Антон так и стоит там, между деревьями, молча глядя на происходящее. Да вали ты уже, пока тебя отпускают. Грише хочется закричать, но черная нить крепко держит губы, лемба медленно сужают круг танца, обступая все ближе и ближе с каждым шагом.
Прикладывает кисть к груди, показывает пальцами на Кургина, проводит ладонью по лицу и останавливает на грудной клетке под ключицами.
А теперь беги.
Лемба обступают Гришу, хватают руками, дерут одежду на мелкие кусочки; первым кровь пускает тот мелкий мальчишка, впиваясь зубами в ладонь. Хохот слышен внутри черепушки, бесы довольно визжат, и лес резко погружается во тьму, как будто кто-то выключил свет.