– Ты не опоздаешь? – Наташа наглаживает рубашку, тепло улыбаясь. Глебу почему-то с ней до одури спокойно и комфортно, он к ней заявляется каждый день, как к себе домой, а она и не против. Сегодня вызвалась погладить ему одежду на встречу блаткомитета, он даже не просил.
– Да я уже опоздал твоими молитвами. – Он ухмыляется, застегивая штаны. Наташа смеется, откладывая утюг.
– Будешь там самый опасный. – Она подходит быстро, останавливается совсем близко, выдыхая в губы: – Принесешь мне что-то бандитское?
– Постараюсь выбить в драке золотой зуб. – Он коротко целует ее в нос, протискиваясь между секретером и девушкой. Рубашка садится как влитая, беглого взгляда в зеркало хватает, чтобы оценить внешний вид. Ну все, приличный человек. Утро было потрачено на фасовку партии, Гриша не задавал вопросов, скорее заинтересованно подглядывал, пока забегал за чаем. Блаженный… Сейчас вся партия находилась в схроне под полом, надежно закрытая целлофаном и половицами.
Глеб зашнуровывает ботинки, накидывает куртку и замирает на пороге, не успев открыть дверь. Внутренний параноик от характерного хруста в парадке напрягается, он прилипает к глазку, пытаясь понять, что происходит снаружи.
В полумраке подъезда не видно, но слышно отчетливо: осторожные шаги, тихие голоса в децибелах басового шепота. Удар в соседнюю дверь такой мощный, что Глеб отскакивает назад, тяжело дыша.
– Что там? – Наташа подходит со спины, но Глеб быстрым движением разворачивается и закрывает ей рот ладонью. Хорошо, что Гриша уже свалил…
– Тихо, – одними губами. Пальцы по инерции сжимают старый добрый пекарь в кармане, уж куда-куда, а на воровской слет без него никак. Глеб обращается в одно большое ухо, замерев испуганной косулей, он слышит, как с треском вылетает дверь, как мусора заходят в квартиру, начиная все переворачивать. Ему не хочется ничего объяснять Наташе и втягивать ее в это дело, может быть, потом, если выживет.
Сейчас.
Глеб отстраняется, снова глянув в глазок на пустую лестничную клетку. Замок тихо щелкает, и он медленно, по сантиметру, открывает дверь, вслушиваясь в каждый мат. Срывается с места, стараясь производить как можно меньше шума, перескакивает через перила, чуть не свернув шею, и несется вниз. На улице стоит пара ментовских бобиков, у которых курят расслабленные патрульные, Глеб заворачивает направо, вдоль дома, головой собирая торчащие ветки.
– Гробовецкий, стой!
Хуй там. Глеб проезжается лакированными ботинками по льду, успев завернуть за дом и затормозив в кустах. Сердце отбивает барабанный ритм по грудной клетке, внезапно в нем просыпается такое веселье, какого давно не было. Да, Глебушка, ты совсем захерел. Засел в квартире с водкой и бабами, а жизнь – она здесь, щиплет морозом покрасневшее от холода лицо, нагоняет быстрым собачьим дыханием. Он чувствовал себя живым только в погоне. Или в драке. Или на волоске от смерти.
Он помнит, как впервые дал деру от ментов. Помнит, как после смеялся до коликов вместе с Лебедевым за гаражами, помнит, как его взяли за кражу автомобиля, помнит, как бил кастетом авторитета из соседнего города по роже, помнит адреналиновый азарт, переполняющий сейчас. Глеб никогда об этом не жалел, в такие моменты он был ближе всего к смерти и от этого – счастлив. Смерть ходит хромой походкой вокруг и постоянно промахивается.
Что бы сказал отец?
Предплечье обжигает острой болью, Глеб валится на землю, тщетно пытаясь отодрать от себя псину. Снег забивается в глаза, псина утробно рычит, а на него уже наваливаются подоспевшие менты. Он дергается еще пару раз для проформы и обмякает. Сука. В отдел его заводят с конвоем, Глеб кланяется на манер циркового клоуна, получая болезненные тычки под ребра. Менты смотрят с плохо скрываемой ненавистью, он успевает скрутить окровавленную фигу летехе Фурсову, чтоб морда не такая довольная была. Решетка противно лязгает и закрывается, Глеб остается стоять, вжавшись лбом в прутья. Глаза вспыхивают безумным огнем, хочется сдохнуть здесь, лишь бы не отправиться обратно в колонию. Там его прирежут в первые же сутки по указке Тероева.
– Катенька, – он улыбается проходящей мимо Чумбоевой, широко раскрыв глаза, – а что ты такая смурная? У нас же праздник, – последнее слово выплевывает с рыком, со всей дури вдарив ногой по решетке, – радоваться надо. Поймали кого надо, наконец. – Он упирается носом в железный прут, медленно сползая вниз, на уровень ее глаз. Все же выше почти на голову. – Видишь, черта настоящего посадили.
Чумбоева со скепсисом смотрит на импровизированный пятачок, задранную от натяжения верхнюю губу, пожимает плечами и идет дальше. Сука. Глеб не успевает крикнуть колкость, к обезьяннику подваливает товарищ майор собственной персоной, звенит ключами с очень сложной рожей.
– На выход.
– А ковровую дорожку? – Глеб самодовольно ухмыляется. – Нихуя, я только с почестями пойду.
– С почестями по этапу пойдешь. – Кургин дергает его за ворот рубашки, швырнув в коридор так, что Глеб успевает мазнуть головой по стене и тихо всхлипнуть от вспышки боли. Разодранная псиной рука не ощущается вообще, а голова гудит. – Че ты в пыли весь, по чердакам нычки искал?
Они плетутся до кабинета по душным коридорам, Глеб старается держать хорошую мину при плохой игре, его снова толкают, на этот раз в кресло, Глеб смотрит с искренней, ядовитой яростью.
– И че ты мне сделаешь? Тут пристрелишь? Я только рад буду, запиши нападение на сотрудника. Мой подарочек тебе, гандон. – Он сплевывает на ковер Кургину под ноги, за что получает по лицу. Не так сильно, как мог себе позволить товарищ майор, скорее унизительно.
– Сдавай поставщика, и я отправлю тебя в Сибирь снег убирать. Весь. Зато не посмертно.
– Так вот кто Тероеву информацию сливает. Я думал, что ты принципиальный, а ты – шавка. – Он позволяет себе гавкнуть, передразнивая интонации майора. – А если нет, то че? Как с Заболоцким со мной поступишь? – На лице медленно растягивается бешеная адреналиновая улыбка. – Так я всем расскажу, что ты сделал, – переходит на шипение, – мне-то нехуй терять, во мне нихуя не осталось. Я, блять, все расскажу до последней детали. Красиво будет, с фактами, с датами, хоть дело шей. Даже если не поверят, сомнение-то появится. Будут смотреть на тебя косо. Думаешь, он мне не рассказал ничего? Как ты его, гандон, чуть не прибил в лесу, как рожей возил о колесо своей мусоровозки, как документы заставил забрать. А? А если санитаров опросить? Мы с ними на короткой ноге, хорошие ребята. Ты меня сажай, конечно, хоть в тюрягу, хоть снег убирать, только я, блять, из кожи вылезу, а ты со мной поедешь. Фарт воровской, знаешь ли, переменчив. И для барыг, и для таких как ты мудаков, которые малолеток пиздят.
Глеб чувствует силу, только когда угрожает. Он поднимается, звякнув наручниками. В их компании он всегда имел статус старшего, защитника, атамана. И за своих готов был драть вклочья всех, особенно если подвернулся случай. Обидчикам Отеговой они с Толиком ноги сломали, когда над Володей смеялись в школе – выбивали зубы, а Гриша… Молчаливая бледная моль со странными фантазиями. Ложь, что рассказал сам, Глеб от санитаров по пьяной лавочке узнал, только случай никак не предоставлялся этому ублюдку подставу устроить, не подставив себя. А тут вон оно как хорошо ложится.
Что бы сказал отец?
На лице майора ничего не дергается. Ну какая же продажная мразь.
– Ты не знаешь ничего. Сплетни каждый мудак собирать может. Смотрящий, блять. – В его голосе нотки высокомерного презрения. Глеб приподнимается, медленно припадая на правую ногу, как зверь, чтобы с разбега врезать головой в нос. Или вцепиться в горло.
Оглушительный грохот. Стекло вылетает со звоном, осыпав Глеба искристым крошевом, он едва успевает отвернуться. Это что еще такое? Грохот повторяется на уровне первого этажа, Глеб готов поклясться, что слышал автоматную очередь. Майор отмирает быстро, в кабинет залетает Чумбоева, Кургин несется вниз, лицо у Кати все еще спокойное, хоть и бледное. Страх медленно ползет по щиколоткам, выше, еще выше, пока не охватывает все тело своим ледяным жжением.
– Это что там?
– Ты мне скажи. – Катя невозмутимо пожимает плечами. – Вниз иди спокойно, они явно не похвалить тебя приехали.
Ноги ворочаются медленно. Каждая ступенька дается с невыносимой тяжестью, так, наверное, себя чувствовали узники ГУЛАГа, которых вели на эшафот. Хорошо бы просто расстреляли. Чумбоева его не торопит, смирно идет следом, даже не комментирует в привычной саркастичной манере. На первом этаже они останавливаются, Глеб пялится на двойную дверь, за которой, кажется, его окончательный конец.
Что бы сказал отец?
Мать говорила, что он был человеком чести. Горячий сердцем, так она выражалась, правда и справедливость никогда не были для него пустым звуком. Она рассказывала мало, но Глеб жадно хватал любой нравственный ориентир. Он вырастет и обязательно станет как отец. Он вырастет…
Когда же он станет настоящим взрослым? Казалось, что это произойдет там, за границей, где можно будет стереть из памяти прошлое так же, как он делал всегда. Сделать вид, что этого не было. Не было очереди мертвецов, которые приходят во сне, не было ямы сожалений и кровоточащих ошметков совести. Не было ни запоя, ни накурки, ни десятка блядей, не было выбитых зубов, тюрьмы и криминала. Не было ничего. Он бы обязательно стал таким, каким был отец. Это все материнская гниль, трусость, дрожащая за свою шкуру псина, которая живет в его крови и так некстати правит бал.
Дверь открывается, из-за нее выглядывает кудрявая макушка Кургина.
– Сюда его.
На этот раз Чумбоева не церемонится, ласково приставив пистолет к затылку. Будь это Кургин, он бы никуда не пошел, а Катька хорошая, не нужно ей такой грех на душу брать. Ему уже не страшно, просто хочется, чтобы это поскорее закончилось. Смирение с участью. В лицо ударяет ледяной ветер, прошибает до самого нутра, но Глебу почти не холодно. Майор расстегивает наручники и толкает его вперед, под свет единственного фонаря. Глеб щурится, внимательно оглядываясь. Галогеновые лучи прорезают метель, он замечает Тероева и еще несколько знакомых лиц, даже успевает выхватить из темноты бледное лицо Кузьпелева. И тебя позвали, надо же. На секунду сталкивается взглядом с Константином Воротковым, от злобы скрипит зубами, но ничего не говорит. Они смотрят на него, как на добычу, как на загнанного в лесу оленя, готовые броситься вперед по указке вожака.
Лица человека напротив он не видит, только силуэт, свет фар бьет ему в спину, образуя яркий белый контур. Алине бы понравилось, очень киношная сцена. Судя по автомату в руках, именно этот мужик организатор фейерверка из стекол отдела. Кажется, господин большой начальник наконец-то пожаловал. Все в том, как он держится, выдает в нем статус, таких боятся, таким не смотрят в глаза при встрече. Тероев, прислонившись к своей бэхе и чуть сгорбившись, выглядит бледной тенью. Силу Глеб уважал всегда. И понимал.
– Как здорово, что все мы здесь сегодня собрались, – мрачно ухмыляется, растирая кисти рук. Лишь бы пристрелили побыстрее, а то холодно.
Что бы сказал отец?
– Больно тебе, наверное, – с ним говорят спокойно, будто бы даже устало. В других обстоятельствах он бы молча благоговел, но сейчас не чувствует ничего, кроме желания выгрызть кадык зубами. – Смерти ждешь. Жаждешь ее. Самоубийство, говорят, смертный грех.
Человек делает к нему шаг, останавливаясь за контуром светового пятна. Глеб щурится изо всех сил, чтоб лицо рассмотреть. Кургин, падаль, не вмешивается, он свою работу выполнил, перед начальством отчитался, и начальство приехало ему жопу подтирать. Отвратительное существо.
– Слышь, дядя, – Глеб нахально разводит руками, – так убей меня, раз самый умный. Я нихуя тебе не скажу.
Выстрел.
Глеб валится в снег, слышит вой и только потом понимает, что воет он сам. В ноге пульсирует колкое, болючее, снег окрашивается алым.
– Да не скули ты. – Ботинок врезается в солнечное сплетение, прерывая звук и заставляя жадно хватать ртом воздух. – Поставщик сам себя не сдаст.
Глеб поднимает голову, глядя наверх со всей ненавистью, на которую сейчас способен. Нет. Если сдохнуть – то не трусом. Хотя бы сдохнуть не трусом…
– Я поставщик.
Авторитет подходит ближе и садится на корточки, оранжевый свет уличного фонаря подсвечивает его лицо, одновременно знакомое и незнакомое. Грубые черты, изъеденная тюрьмой и годами кожа в рытвинах, тонкие губы, внимательные черные глаза.
Он сам тебя найдет.
Если зажмуриться – вот он, отпечатанный на веках. Отец. Смотрит с фотографии, яркая вспышка, замерший момент цепочки времени. Глеба начинает потряхивать.
– Врешь. – Человек улыбается знакомо и незнакомо одновременно. Он видел эту улыбку сотню раз в зеркале заднего вида, она была на каждой фотографии, которую делала покойная мама Толика, она бесила мать до истерики. Ты так на него похож. Ты так его мне напоминаешь. Его подцепляют за подбородок дулом пистолета, осматривают придирчиво, как курицу на рынке.
– Я ничего не скажу. – Голос срывается на хрип то ли от холода, то ли от подступившего к горлу колючего кома. Закрой глаза, закрой глаза, и все прекратится, закрой глаза, ведь там отец настоящий, не этот подменыш.
Выстрел.
Глеб хватается за вторую ногу, заорав во всю громкость легких. Это не прекратится так просто, его будут медленно превращать в решето, пока не сдохнет от потери крови. Если позволят такую роскошь. Уже плевать на Кургина, плевать на разборки, плевать на наркотики, город сузился до размеров пятачка у ментовки, а боль заполнила все, болью отдается асфальт, воздух, даже снег.
– Ты подумай, рука дрогнет, отстрелю что ценное.
Глеб тупо пялится на его лицо, впитывая в себя каждое мгновение. Крушение иллюзий, рухнувший замок фантазий. Так хотел стать как отец, что на самом деле стал, жаль, что сказать об этом было некому.
– Лучше бы ты сдох. – Он переворачивается на спину, заходясь в истерическом, получахоточном кашле-смехе. – Лучше бы ты сдох, мразь. – Чужой ботинок метко давит на место выстрела, Глеб жмурится, рычит сквозь зубы. – Лучше бы все сдохли.
– По-хорошему, значит, не хотим. – Отец качает головой, продолжая улыбаться. В его глазах нет ничего. Ни правды, ни чести, ничего из того, что мать так любила рисовать в Глебовой голове. Лед. Нет больше никакого Глеба, есть оголенный нерв, в который тычут раскаленной кочергой, есть боль. А смерти нет.
Пистолет падает в снег рядом, Глеб недоуменно пялится на него, не решаясь протянуть трясущуюся руку. Ярость сильнее боли, сильнее смерти.
– Одна пуля для тебя. Или для меня. Выбери смерть сам, есть не хочешь говорить.
Глеб хватается за макарова, порывисто приставляет к виску, его скручивает отчаяние, страх, водоворот эмоций от потрясения до отвращения к себе, пистолет выскальзывает из трясущихся пальцев, глаза жгут злые слезы. Трус. Трусом жил, трусом и сдохнешь.
– Я так и думал. – Чужой голос все такой же насмешливо-отстраненный. Этот раунд позорно проигран. – Если ты думаешь, что в этой жизни есть кто-то, кого ты можешь бояться, то это я. Не твои дружки-барыги.
Черное пятно в окровавленном снегу, оставшийся островок света в бескрайней темноте. Мира больше нет, а может, и не было никогда. У Глеба перед глазами все плывет от потери крови и начинающейся лихорадки.
– Воротков, – хрипло сипит, – Воротков поставщик.
Сказал, а сразу легче стало. За Вороткова умирать очень не хочется. Толпа приходит в движение. Он не видит, но слышит мат, выстрелы, его самого за шкирку поднимают и тащат в темноту. Лицо утыкается в заднее сиденье чьей-то машины, хлопают двери, мотор заводится с монотонным приятным гулом.
– Философ бумажки заберет, Костика в изоляторе ждет теплый прием. Че он, жив еще? – Незнакомый голос с водительского звучит неуместно радостно.
– Жив, чего ему помирать. Это ж даже не колени, так, мясо.
– Ювелирная работа, Марк Борисович, еще и в темноте. Уважаю. Держался он хорошо, жаль, что в конце не дотерпел. Вы знали, что он не сможет?
Глеб приоткрывает глаза, свет салонной лампочки падает на лицо, машина несется вперед, в черную неизвестность. Ему не хочется смотреть наверх, он знает наверняка, кто сидит рядом с ним. И ненавидит его всем своим существом.
– Догадывался, – голос отца режет слух. – Такие за жизнь цепляются до последнего. А убить человека у него нутра не хватит.
– Еще бы. В больничку, али мне заштопать? И догуливать поедем, я коньячку так и не пригубил.
– Тебе лишь бы задарма нажраться, Аркаша.
– А я и не отрицаю. И чего с ним теперь делать будем?
Отец отвечает не сразу, помолчав.
– Попробуем перевоспитать.
Глеб сжимает зубы, поняв, что просто так сдохнуть ему теперь точно не дадут. Надо, чтоб сначала помучился. А после позора с неудавшимся суицидом и подавно. Какая же ты гнилая трусливая псина, а еще на майора верещал.
Аркаша улыбается широко-широко, сунув рожу между сиденьями.
– Они чем старше, тем упрямее. Вот не хотят иногда понимать, и все. Жаль только, что из-за одного дятла теперь появятся вопросы.
Папаша нехорошо усмехается, качает головой.
– Так мы дадим на них однозначные ответы. Будет больно, пока не поймет. А если и это не поможет, то следующий выстрел будет в голову.