К книге
Книга разумовГЛАВА 4. Пробуждение к миру.
25%
ГЛАВА 4. Пробуждение к миру.
5

В наши дни Рене Декарту изрядно достается. Нобелевский лауреат и физик Стивен Вайнберг резко отозвался о философе XVII века: «Для человека, заявлявшего, будто он нашел истинный метод поиска достоверного знания, поразительно, насколько сильно Декарт ошибался касательно столь многих аспектов природы». Антонио Дамасио назвал свою книгу о человеческом разуме «Ошибка Декарта» и далее задался вопросом: «какую именно ошибку Декарта я имею в виду?» Мюррей Шанахан отмечает, что «в современной когнитивной науке стало привычным винить Декарта практически во всем».

И все же Декарт наверняка делал что-то правильно, ведь авторы множества книг о разуме и мозге — будь то философские труды или научные исследования — считают своим долгом начать с его мыслей по этому поводу, пусть даже лишь для того, чтобы слегка потрепать его за них. Будь он настолько неправ, его слова, надо полагать, давно бы уже канули в забвение.

Правда в том, что Декарт подсветил (это вряд ли можно назвать открытием) ключевую особенность человеческого разума: он знает о самом себе. Иными словами, он осознает собственное существование. Декарт утверждал, что это единственное, в чем мы можем быть уверены наверняка: я есть, поскольку способен это сознавать. «Единственное, абсолютно единственное, что нам дано, — это мой опыт, — говорит нейробиолог Кристоф Кох. — В этом и заключается главное прозрение Декарта».

Это может показаться тривиальным до банальности. Но напротив, декартовское cogito ego sum выражает, пожалуй, самый глубокий из известных нам фактов о Вселенной: она породила возможность познания самой себя. Разум пробуждает нашу телесную материю к осознанию собственного существования. Сколько бы мы ни понимали в механизмах, алгоритмах и эвристиках человеческого разума, мы не сможем в полной мере оценить его природу, пока не разберем по косточкам сознание — сам факт того, что существует нечто, каково это — быть нами.

Но способны ли мы на это? Кое-кто считает сознание священным Граалем нейробиологии, в то время как другие видят в нем лишь досадную помеху, химеру, грозящую утянуть нас в мистицизм. На протяжении многих лет в исследованиях мозга слово «сознание» было чуть ли не ругательным и непристойным; заявлять об интересе к нему можно было только на свой страх и риск. Пионер когнитивной психологии Джордж Миллер писал в 1962 году:

«Сознание» — слово, затертое до гладкости миллионами языков... Возможно, нам стоит запретить его использование на пару десятилетий, пока мы не выработаем более точные термины для тех различных смыслов, которые сейчас скрываются под маской «сознания».

К мнению Миллера в той или иной степени прислушались, и в течение последующих десятилетий ученый, высказывавшийся по этому вопросу, рисковал навлечь на себя насмешки или презрение. В 1990 году философ Джон Сёрл свидетельствовал:

«Еще несколько лет назад, если кто-то поднимал тему сознания в дискуссиях по когнитивным наукам, это обычно расценивалось как дурной тон, а аспиранты, всегда чутко реагирующие на социальные нравы своих дисциплин, закатывали глаза к потолку и принимали вид легкого отвращения».

Сегодня же, напротив, от теорий возникновения сознания буквально некуда деться. Бесчисленные книги обещают дать нам «объяснение сознания» или «развенчать его тайну». Во многих из них можно найти интересные мысли, но ни одна не закрывает этот вопрос, и даже неясно, появится ли когда-нибудь истинно научная теория, способная его дать. Кое-кто настаивает, что сознания на самом деле вообще не существует, что это всего лишь иллюзия, которая испарится, стоит нам достаточно хорошо изучить мозг. Другие верят, что сознание пронизывает всю Вселенную или, по крайней мере, присуще каждому живому существу в ней. Одни настаивают на том, что сознание — это исключительно биологическое свойство, возможно, присущее только человеку; другие убеждены, что уже очень скоро у нас появятся разумные машины, обладающие сознанием. И хотя по этому поводу нет и намека на консенсус, сейчас мы можем хотя бы начать понимать, что требуется разуму, чтобы быть сознательным. На данном этапе я предлагаю относиться к теориям сознания примерно так же, как к книжным рецензиям: оценивать их и отдавать им должное не по тому, правы они или нет (мы едва ли умеем это определять), а по тому, насколько они стимулируют наш интеллект и воображение. Я весьма сомневаюсь, что сознание, равно как и любое серьезное литературное произведение, может быть «объяснено» единственной, бесспорно верной интерпретацией или теорией — так что, возможно, в размножении этих теорий нет ничего плохого. В настоящее время мы, похоже, способны уловить очертания сознания, только рассматривая его под самыми разными углами. Так давайте же выжмем максимум из тех подходов, которые у нас есть.

За пределами мысли

Некоторые философы полагают, что загадка сознания навсегда останется за пределами нашего понимания именно потому, что мы можем видеть его только изнутри. Пытаться постичь его — все равно что надеяться увидеть самих себя собственными глазами: не отражение, не фотографию или изображение, а себя такими, какие мы есть. И все же это единственное, чего мы увидеть не можем. Декартовское cogito выражает это как проблему того, с чего начинать наше познание мира: сознающее «я» должно быть отправной точкой, аксиомой, и как таковое оно недоступно для стороннего анализа. Декарту пришлось предположить, что то, что мы называем сознанием или осознанностью — разумом или душой, если угодно, — представляет собой качество, существующее вне физического мира, но при этом пронизывающее мозг и воздействующее на материю. «Я познал, что я — субстанция, вся сущность или природа которой состоит в одном мышлении, — писал он в «Рассуждении о методе» (1637), — и которая для своего существования не нуждается ни в каком месте и не зависит ни от какой материальной вещи» (6:32–3).

Именно эту идею Дамасио считает серьезнейшей ошибкой Декарта, поскольку она закрепила разделение между разумом и телом, известное как дуализм. Для Дамасио cogito перевернуто с ног на голову: наше физическое бытие, обладание телом в определенной среде, идет первым, а мышление следует из этого. Сознающий разум строится на потребностях тела.

Если же, с другой стороны, мы упорно продолжаем отделять сознание от тела, то можем проделывать с ним разного рода сомнительные интеллектуальные фокусы. И не в последнюю очередь мы можем вообще отрицать существование столь неосязаемой вещи. Для некоторых философов разума, в особенности для супругов Пола и Патриции Чёрчленд, опыт, который мы называем сознанием, — это иллюзия, продукт «обыденной психологии», порожденный наивным и ошибочным мышлением. Всё, что мы переживаем и делаем, может быть (или однажды будет) объяснено в нейробиологических терминах, и у сознательного «я», которое мы так любим воображать управляющим всем процессом, просто не остается никаких функций. Такую точку зрения обычно называют элиминативным материализмом.

Философ Гален Стросон отвергает эту позицию с нетерпением и почти с презрением: «Если эти философы хоть в каком-то смысле отвергают обычные представления о природе [сознательного опыта], подобного боли... то их взгляд кажется одним из самых поразительных проявлений человеческой иррациональности за всю историю». По словам Стросона, разумнее верить в божественное вмешательство, чем воображать это.

Это скорее битва слов, нежели идей. Чёрчленды беспокоятся о том, чтобы мы не овеществляли сознание, превращая его в некую обособленную «вещь» наподобие нематериальной души Декарта, которую теория должна как-то объяснить. Стросон же беспокоится, что в своем стремлении развенчать тайну мы рискуем отвергнуть очевидное свидетельство нашего собственного разума. Сознание когда-нибудь может быть объяснено, но его никогда не удастся упразднить объяснением. В этом просто нет никакого смысла. Это приводит к бессмысленному регрессу:

«Почему я так себя чувствую?»

— «О, вы только думаете, что чувствуете себя так».

«Ну хорошо, а почему же я думаю, что чувствую себя так?»

— «О, вы только думаете, будто думаете, что чувствуете себя так...»

Это было бы все равно что сказать рожающей женщине, что на самом деле она не чувствует боли, а есть лишь нервные сигналы, поступающие в области ее мозга, отвечающие за осязание, эмоции и тому подобное. (Серьезно, никогда этого не пробуйте.)

Давайте проясним, что именно считать иллюзорным. Часто говорят, например, что твердость предметов иллюзорна, потому что атомы, из которых они состоят, — это по большей части пустота. Если бы вся реальная материя моего письменного стола сжалась так, чтобы заполнилось пространство между атомными ядрами, она заняла бы объем примерно с пыльцевое зернышко. Но это утверждение несостоятельно, поскольку свойство твердости и есть тот факт, что мой палец не может проникнуть сквозь стол. Вот что это означает. То же самое верно и для сознания: оно может быть иллюзорным только в том случае, если мы представляем его в виде какого-то эфирного флюида, а не свойства, порождаемого макроскопическим мозгом. Как просто формулирует Кох, «сознание — это опыт». Мы не просто думаем, что у нас есть опыт; сам опыт мысли о том, что у нас есть опыт, — это часть того, чем опыт является.

Поэтому я буду исходить из того, что сознание — это реальный феномен, заслуживающий объяснения. Можем ли мы надеяться сказать хоть что-то о том, что оно собой представляет?

Некоторые философы отчаиваются и здесь. Колин Макгинн — ведущий сторонник позиции, которую часто называют «мистерианством», что звучит более мистически, чем есть на самом деле: она просто утверждает, что человеческий мозг в процессе эволюции не развил в себе когнитивных ресурсов, необходимых для понимания столь глубокой проблемы. Это по-прежнему не исключено, однако контрастирует с популярным в нейробиологии мнением, согласно которому сознание должно каким-то образом автоматически «вытекать» из вычислительной теории разума. Эссе Томаса Нагеля «Каково быть летучей мышью?» во многом преследовало цель обнажить то, что он считал герметичной субъективностью сознания. «Без сознания психофизическая проблема была бы гораздо менее интересной, — писал он. — С сознанием она кажется безнадежной».

Хотя Сёрл и не смотрит на эти поиски столь обреченно, он утверждал, что мы не можем надеяться понять сознание с помощью вычислительной теории разума. В 1980 году он предложил сценарий, который, по его мнению, иллюстрирует пропасть между разумом как процессом вычислений и нашим внутренним опытом. Он представил человека, запертого в закрытой комнате, чья работа заключается в том, чтобы отвечать на вопросы по рассказу, которые передают ему люди снаружи, просовывая бумажки через щель. Ответы этого человека возвращаются наружу через другую щель. Проблема в том, что и рассказ, и вопросы написаны китайскими иероглифами, и человек должен отвечать в том же виде — при этом он не умеет ни читать, ни говорить, ни понимать по-китайски ни слова. Но ему это и не нужно. Он может сверяться с большой книгой правил, которая указывает ему, какие символы нужно записывать в ответ на любые получаемые им комбинации символов.

Людям снаружи кажется, что человек свободно владеет китайским языком и прекрасно понимает, о чем его спрашивают. Но всё, что он делает, — это выполняет своего рода вычислительный алгоритм для преобразования входных данных в выходные, совершенно не понимая смысла того, что он сообщает.

Но если сам разум чисто вычислителен, то в каком смысле сама «Китайская комната» лишена каких-либо способностей, которыми обладает мозг?

Вы можете сказать, что книга правил — это жульничество, ведь тогда сценарий перестает быть чистой моделью «человек в комнате» — с тем же успехом вы могли бы дать ему Google Переводчик. Но что, если человек обладает феноменальной памятью и может держать все эти правила в голове? И что, если бы он мог делать это с такой скоростью, что вы могли бы просто написать свой вопрос, а он мгновенно написал бы ответ? Чем бы это вообще отличалось от поведения человека, который действительно понимает (письменный) китайский язык?

Суть аргумента Сёрла заключалась в том, что выполнять алгоритм для манипулирования символами на манер компьютера можно вообще без какого-либо понимания. Отсутствует именно постижение смысла. Для Серла это тесно связано с сознанием — если под этим мы понимаем действие с целью, которую мы осознаем. Человек в китайской комнате, можно сказать, не осознает свои ответы на китайском — в этом отношении он подобен зомби, хотя в других аспектах у него может быть богатый внутренний мир: например, он может представлять, что съест на ужин, пока набрасывает свои ответы, пребывая в полном неведении относительно их значения.

Многие теоретики разума отвергают критику Сёрла, хотя единого мнения о том, почему она неверна, нет. Некоторые утверждают, что в процессе перевода сознание и смысл все же есть, но находятся они не в самом человеке — он лишь один из элементов сознательной системы, которая включает в себя и то, как составлялась книга ответов. Другие говорят, что Сёрл просто исказил понятие сознания до неузнаваемости. Стивен Пинкер утверждает, что в рамках вычислительной теории разума сознание действительно заключается в преобразовании входных данных в выходные, но Сёрл замедлил этот процесс до такой степени, что сознание стало невидимым. Это немного похоже на утверждение, что нейроны или гиппокамп не обладают «пониманием» или сознанием, говорит Пинкер. Человек в китайской комнате действует подобно языковому модулю мозга, который сам по себе не является сознательным, но может вносить свой вклад в нейронный процесс, конструирующий сознание.

Другие утверждают, что сознание кроется не в вычислительной задаче преобразования входов в выходы, а проявляется в том, что наши ментальные процессы сопровождаются ощущением «каково это» — тем, что философы называют квалиа, субъективным опытом, порождаемым стимулом.* Создание робота, который реагирует с явным отвращением на тарелку еды с запахом нечистот, вплоть до гримасничанья, было бы вполне понятной инженерной задачей: нам понадобились бы соответствующие химические датчики, контроллеры двигателей и тому подобное, но вы вполне можете представить, как это сделать. Почему же тогда эволюция просто не сделала нас подобными устройствами из плоти и крови, которые так же успешно избегали бы того, что нам не следует есть, и даже сигнализировали бы остальным, что эта пища испорчена? Зачем нужно было вызывать еще и субъективное (и в данном случае глубоко неприятное) переживание?

Философ Дэвид Чалмерс говорил, что понимание инженерных аспектов этого сценария — того, как мозг обрабатывает запах и как результат этой операции запускает поведение, — это легкая часть понимания ментального феномена, который мы называем сознанием. Понимание же квалиа — это «трудная проблема», потому что мы даже не знаем, с чего начать. Субъективный опыт кажется несводимым ни к чему иному: он таков, каков он есть. Конечно, недостаточно сказать, что запах нечистот, который мы чувствуем, неприятен для того, чтобы мы его избегали, а запах выпечки приятен, потому что нам выгодно им привлекаться. Это просто тавтология: нам нравится то, что приятно пахнет, а приятно пахнет оно нам для того, чтобы нам это нравилось. И в любом случае это не объясняет, почему свежий хлеб пахнет именно так, как он пахнет, а не карамелью или кофе, что привело бы к тому же результату.

И снова нет единого мнения о том, правильный ли это взгляд на вещи. Дэниел Деннет утверждает, что вместо попыток решить «трудную проблему» нам лучше рассмотреть «трудные вопросы»: в частности, что дает попадание какого-либо объекта в фокус сознательного внимания? По его словам, нам вовсе не нужно объяснять, почему кофе пахнет так, а не иначе, ведь что такое, в конце концов, этот «запах»? Это не свойство, внутренне присущее летучим химическим компонентам кофейных зерен, а произвольный результат работы нашей обонятельной системы — точно так же, как краснота является произвольной реакцией нашей зрительной системы на свет определенной длины волны. В этом смысле, утверждает он, квалиа на самом деле не существуют — во всяком случае, как свойства физического мира. Как только мы поймем все, что делает мозг при обработке запаха кофе, считает Деннет, «трудная проблема» испарится. «Неуловимый субъективный сознательный опыт — краснота красного, болезненность боли, — который философы называют квалиа? — пишет он. — Чистая иллюзия». Когнитивный нейробиолог Станислас Деан полагает, что на квалиа, как и на концепцию витализма, однажды станут смотреть как на «своеобразную идею донаучной эпохи».

С другой стороны, есть веские аргументы в пользу того, почему квалиа — это не просто (загадочные) продукты мозга. Дамасио утверждает, что они должны быть связаны с сенсорными механизмами нашего тела примерно так же и по тем же причинам, по которым тело занимает центральное место в эмоциях и чувствах. В таком случае квалиа не совсем произвольны, а зависят от того, какими телами мы обладаем. Их невозможно объяснить никакой абстрактной «теорией разума», которая не включает в себя (в буквальном смысле) тело.

Так или иначе, неясно, можно ли привязать квалиа к конкретным нейронным состояниям мозга, поскольку сами они всегда встроены в другие, одновременные переживания. Мы не сможем выявить состояние мозга, соответствующее тому, «каково это — воспринимать красный цвет», указывает Дэниел Бор, потому что мы никогда не находимся в чистом состоянии «восприятия красного». Все, что у нас есть, — это, скажем, «восприятие оттенка красного на экране компьютера в довольно унылой испытательной лаборатории с легким ощущением скуки, а также подташнивания после яичницы с беконом на завтрак». И это не усложнение сознания, а часть самого его определения: его нельзя расщепить на атомы, оно всегда обязательно переживается как единое целое — единый, развивающийся, собранный из лоскутков «миг» ощущений, окрашенных квалиа.

Однако это не должно ограждать сознание от редукционистского исследования. Когнитивист Анил Сет утверждает, что нам не стоит беспокоиться о «трудных» и «легких» вопросах, а следует искать реальные: то есть такие, в рамках которых мы можем сформулировать конкретные вопросы о том, почему те или иные переживания устроены именно так, а не иначе, и которые мы можем исследовать эмпирически. По его словам, нам следует сосредоточиться на «выделении различных аспектов сознания и сопоставлении их феноменологических свойств с лежащими в их основе биологическими механизмами». Возможно, предполагает он, пытаясь решить трудную проблему в лоб, заметая ее под ковер или притворяясь, что квалиа вообще не существуют, мы превратили сознание в гораздо более сложную проблему, чем нужно. На данном этапе нет причин полагать, что сознание — а именно его субъективные, эмпирические свойства — не может быть объектом научного исследования.

Готовность современных нейробиологов заниматься вопросами сознания отчасти объясняется достижениями в области экспериментальных методов. Методы зондирования нейронной активности мозга, такие как функциональная магнитно-резонансная томография (ФМРТ) и электро- и магнитоэнцефалография, регистрирующие электрические и магнитные сигналы мозга с помощью датчиков на черепе, позволили сопоставить происходящее в нашем сером веществе с тем, что, как говорят люди, они испытывают. Это вернуло авторитет «интроспекции» — субъективным отчетам, которые когда-то были практически изгнаны из поведенческих наук. Дело не в том, что люди всегда «правы» в своих отчетах о восприятии или воспоминаниях (мы постоянно обманываем себя), но теперь мы можем проверить: когда люди говорят, что они что-то испытали («да, я воспринял вспышку/слово/звук»), возникает ли в мозге какой-то сигнал, который коррелирует с этим переживанием и тем самым подтверждает его. Сознательный опыт другого человека больше не является лишь вопросом доверия.

Из чего состоит сознание?

Часть споров, которые вызывают исследования сознания, обусловлена отсутствием ясности в определениях. Мы признаем сознание как нечто, чем мы обладаем — мы (как правило) осознаем свое существование, — но мы также говорим о сознании конкретных вещей, переживаний, событий. Это не одно и то же. Многое из того, что воспринимают наши органы чувств и что влияет на наше поведение, мы не осознаем в том смысле, что не смогли бы рассказать об этом, если бы нас спросили. То, что мы описываем как содержание нашего сознательного разума, иногда, по-видимому, зависит от того, о чем нас спрашивают и как именно формулируется вопрос.

В некоторых исследованиях животных и маленьких детей сознание приравнивается к самопознанию — признанию того, что «я» существует. Это часто проверяется с помощью зеркального теста, в котором младенец или животное видит себя с меткой (например, мазком краски) на лбу. Те, кто способен к самоопознанию, как правило, пытаются убрать эту метку со своего тела.

Но в этой реакции нет ничего, что гарантировало бы, что она проистекает из осознания себя в том смысле, в каком его переживаем мы. Конечно, зеркальный тест, по-видимому, проходят животные, которых мы и по другим причинам подозреваем в наличии некоторой степени сознания, — например, человекообразные обезьяны, слоны, дельфины. Но других, например голубей, можно обучить проходить этот тест. Это, конечно, не может означать, что их обучают сознанию; когнитивист Станислас Деан называют их «автоматами, использующими зеркало»*.

Возможно, сознание — это просто способность получать доступ к информации в мозге, то, что некоторые называют «сознанием доступа»? Некоторые исследователи полагают, что в таком случае нам нужно лишь определить, какие области мозга участвуют в этом извлечении (то есть найти нейронные корреляты) и как они работают. Такова позиция Деннета; как выразился Стивен Пинкер: «Как только мы выделим вычислительные и нейробиологические корреляты сознания доступа, объяснять больше будет нечего».

Здесь сознание рассматривается как конструирование опыта: всё, что для него требуется, — это нейронный аппарат, порождающий восприятие. Так, например, «первичное сознание» мысленных образов возникает у существ, способных создавать внутренние ментальные репрезентации на основе стимулов: у тех, кто, к примеру, обладает глазами, подобными камере, соединенными со зрительными нейронными контурами, отображающими свет из внешнего мира в виде похожей на фотографию «топографической карты» в мозге. В то же время «аффективное сознание» — эмоции и чувства — возникает благодаря нейронным цепям, которые придают переживаниям валентность: хорошо это или плохо? А «интероцептивное сознание», или осознание состояний тела, точно так же требует лишь соответствующих нейронных связей между внутренними органами и мозгом, создающих картоподобные репрезентации тела. Коль скоро мы определили отвечающие за это нейронные контуры, чего еще может не хватать?

И все же эта картина, похоже, не объясняет, почему сознание ощущается именно так, как оно ощущается: как эти различные элементы, представляющие и оценивающие мир, связываются воедино в единый субъективный опыт, в то самое «каково это». Некоторые исследователи называют это субъективное ощущение «чувствительностью» — своего рода минимальным сознанием, которое проявляется как субъективное переживание, или тем, что Дамасио называет «первичным разумом / базовым сознанием». Оно, по его мнению, возникает в результате ежесекундного взаимодействия внутренней репрезентации тела — прото-«я» — с окружающей средой, в котором задействованы сигналы от всех органов чувств. У нас возникает ощущение своего присутствия в этой сцене, которое мы выстраиваем из тепла комнаты, шума проезжающих по мокрой улице машин за окном и вида ноябрьской мглы за стеклом. Мы собираем все эти элементы опыта в «бессловесное повествование», которое и составляет основу сознания.

Животные с первичным разумом / базовым сознанием воспринимают объекты и окружающую среду, а также состояния своего тела и реагируют на них чувствами, которые направляют их решения и действия. Однако, по мнению Дамасио, нет никаких оснований полагать, будто они обладают собственным образом, совершающим эти действия, — неким внутренним диалогом в духе: «Вот он я, пытаюсь писать книгу». Дамасио называет это «автобиографическим сознанием»: уникальной человеческой способностью создавать и поддерживать образ самих себя как автономных существ, обладающих историей и идентичностью. Этот внутренний диалог вполне реален, даже если не формулируется в точных словах; Дамасио утверждает, что автобиографическое сознание «в значительной степени опирается на язык» и поэтому по определению должно быть присуще исключительно человеку.

Это различие кажется верным, ведь у нас нет причин предполагать, что другие виды обладают образом себя как существ с мечтами, разочарованиями, конкретным прошлым и богатым воображаемым будущим, живущих в сообществе других родственных душ. И все же подобное расчленение сознания должно быть подвижным и довольно неуловимым, поскольку мы далеко не всегда пребываем в этом автобиографическом «я». Многое, если не большая часть того, что мы делаем, имеет к нему мало отношения; оно присутствует лишь как своего рода фоновый гул, на который мы можем обратить внимание, если того потребуют обстоятельства. Тем не менее разум поддерживает его. Просыпаясь, мы можем на мгновение задуматься, где и когда находимся, но обычно нам не приходится делать над собой усилие, чтобы вспомнить, кто мы такие. Мы сразу здесь, готовые к действию. Автобиографическое сознание кажется для нас скорее ресурсом, нежели состоянием — типом осознания, к которому мы можем обратиться при желании.

Откуда берется это чувство «я»? Великий философ личности Дерек Парфит считал, что оно берет начало в памяти: мы строим свой образ «я» из того, что пережили. Таким образом, для чувства «я» важна психологическая преемственность с прошлым. Но это скорее метафизическое определение, нежели научное описание, и оно мало что говорит о нейробиологической основе того, как именно мы сплетаем мир наших воспоминаний в единое «я»*. Дамасио же, напротив, утверждает, что сознательное чувство «я» строится из четырех когнитивных элементов. Во-первых, мы распознаем локальную перспективу, из которой наносим на карту окружающие нас объекты: мы интерпретируем сенсорные данные, исходя из знания о том, что находимся здесь и сейчас. Во-вторых, у нас есть чувство обладания собственным разумом: эта репрезентация — моя и только моя. В-третьих, мы чувствуем свою субъектность: я мог бы, если бы захотел, манипулировать этими объектами (но только определенным образом, согласующимся с моей интуитивной физикой; я не могу, скажем, заставить их исчезнуть). В-четвертых, мы испытываем изначальные ощущения телесности, не связанные с объектами и окружением: я — сущность в живом теле.

Когда эти образы «совокупного "я"» «сворачиваются вместе с образами объектов, не являющихся частью "я"», говорит Дамасио, «в результате возникает сознающий разум» — под которым он имеет в виду автобиографически сознающий разум, обладающий представлением о «я», сохраняющемся во времени, и способный к «обращенному на себя размышлению». Когда Дамасио определяет сознание как «состояние ума, в котором присутствует знание о собственном существовании и о существовании окружения», он поднимает планку очень высоко (хотя многое опускается в этом нераскрытом слове знание). Вот почему он считает, что сознание не синонимично разуму и что разуму вовсе не обязательно быть сознательным. Это, по его словам, не то же самое, что простое бодрствование, хотя в разговорной речи мы часто используем это слово именно так («Она уже пришла в сознание?»). И это не то же самое, что осознавать что-то — в том смысле, что объект, появившийся в нашем поле зрения, привлек наше внимание.

Чувство «я» также может требовать способности формулировать его: классифицировать и обозначать объекты и чувства, а также использовать эти обозначения для организации опыта, намерений и прогнозов. Если это так, то автобиографическое сознание Дамасио должно быть не просто изначально присущим человеку атрибутом, но атрибутом, возникающим в процессе нашего развития и недоступным в сколько-нибудь значительной степени совсем маленьким детям. Это может показаться несправедливым по отношению к младенцам, но только до тех пор, пока мы не поймем, что эта форма сознания по определению является эмерджентной характеристикой социального человека, а не каким-то фундаментальным и абсолютным свойством нашего разума*. Следовательно, это не такой признак, как китайское гражданство, которое либо есть, либо его нет, а скорее нечто вроде чувства юмора: вопрос меры, и проявляется оно у всех по-разному.

Создание рабочего пространства

Однако столь утонченная форма сознания далеко выходит за рамки критерия наличия «того, каково это — быть кем-то». Как же мозг изначально выстраивает субъективное осознание, являющееся отличительной чертой первичного разума / базового сознания Дамасио?

Это предполагает намеренное привлечение в сознание: своего рода фокусировку внимания на том, что наиболее существенно в нашем опыте, и наделение этого в процессе субъективным смыслом — значимостью лично для нас. Это требует отбора среди наших сенсорных данных, фильтрации одних и усиления других компонентов. Таким образом мы можем удерживать фрагмент информации, идею или намерение, побуждая себя к тем или иным действиям. Если мы голодны, у нас выделяется слюна, но мы также можем решить, что именно хотим съесть, встать, спуститься на кухню и достать это из шкафа. Если бы мы не могли удерживать «голод» в фокусе нашего внимания на протяжении этого пути, мы бы поймали себя на мысли: «И зачем я стою посреди кухни?» (Да-да, знакомо...)

Этот фильтр осознания весьма агрессивен: он позволяет лишь трем или четырем элементам одновременно находиться в нашей рабочей памяти и удерживать наше внимание. Если, к примеру, показать людям на мгновение сетку с числами или цветами, они вряд ли смогут впоследствии правильно заполнить более четырех клеток. Это ограничение до четырех, по-видимому, применимо не только к (большинству) людей, но и к другим животным, таким как приматы и медоносные пчелы. Возможно, это указывает на то, что в процессе эволюции обладающим разумом существам редко приходилось удерживать во внимании более четырех ключевых объектов одновременно — или же дело в фундаментальных когнитивных ограничениях того, что обычно способны обрабатывать нейроны. Какова бы ни была причина, четыре элемента — это не так много информации для руководства нашими действиями, и наш разум находит изобретательные способы справляться с этим ограничением.

Например, мы можем сводить совокупности множества объектов к меньшему числу составных: этот процесс когнитивисты называют «укрупнением» (chunking). Мы запоминаем случайные слова ничуть не хуже, чем случайные буквы, потому что воспринимаем слово как единое целое, а не как цепочку букв. Это приобретенная способность, требующая практики. Когда дети только учатся читать, им приходится распознавать каждую букву по отдельности, а затем собирать и сливать их в слово; сейчас же (смею предположить) вы ни на секунду не задумываетесь о том, какие именно буквы содержатся в слове, а воспринимаете его как единое целое или гештальт.

Более того, вам даже не нужно думать о самом процессе декодирования; он происходит «за кулисами». По словам Бора, одна из задач разума — переводить вещи из сознания в подсознание, чтобы высвободить рабочую память для новых элементов. Когда хороший музыкант разучил пьесу, он даже не думает о нотах — они словно по волшебству рождаются на кончиках пальцев или в горле, — а может сосредоточиться на «более высоких» аспектах исполнения. Практика — это процесс автоматизации навыка, и на самом деле этот навык может пострадать, если его выполнение действительно снова вторгнется в сознание — например, если музыкант опять начнет задумываться, какая нота идет следующей, или теннисистка станет слишком сильно концентрироваться на движениях своего тела.

Эта концепция «театра сознания»*, в котором элементы выводятся на сцену внимания, перекликается с популярной теорией сознания, впервые сформулированной в конце 1980-х годов когнитивистом Бернардом Баарсом и получившей название Теория глобального рабочего пространства (ТГРП). Грубо говоря, согласно этой теории, мозг обрабатывает информацию и определяет действия с помощью нейронных ресурсов, которые можно рассматривать как своего рода внутреннее «рабочее пространство», служащее горнилом сознания. Нейронный сигнал из этого рабочего пространства «транслируется» остальному мозгу — возможно, в виде скоординированных волн нейронной активности, распространяющихся через плотно связанные узлы сети, такие как таламус, — создавая своего рода глобальное осознание того, что в этом рабочем пространстве находится. С этой точки зрения, как отмечает Кох, «как только у вас появляется информация и она становится широко доступной, в этом самом акте и возникает сознание».

Сознание здесь порождается рабочим пространством, но не в нем самом. Рабочее пространство действует как своего рода информационное «узкое горлышко»: как только оно заполняется содержанием зарождающейся «мысли», другая, возможно, противоречащая ей информация уже не может в нем уместиться. Лишь когда первая осознанная идея улетучивается, другая может занять ее место.

ТГРП — это, по сути, вычислительная модель разума: сенсорные данные, воспоминания и так далее служат входными данными, которые обрабатываются и направляются на то, чтобы побуждать к действиям и направлять их. Таким образом, это функционалистская теория (см. здесь), а значит, ментальный феномен возникает из информационного наполнения системы и того, как эта информация обрабатывается и распределяется, независимо от «железа», на котором все происходит. Такое свойство должно быть присуще любой системе обработки информации, обладающей способностью интегрировать, а затем транслировать информацию по всей системе. «Сознание, — утверждает Деан, один из ведущих сторонников ТГРП, — это глобальный обмен информацией». Деан в сотрудничестве с молекулярным биологом Жаном-Пьером Шанжё предположил, что этому обмену способствует сеть нейронов с длинными аксонами («проводами», по которым пробегают нервные импульсы), способных связывать сенсорные и другие кортикальные цепи в глобальные состояния мозговой активности.

Эта картина того, как опыт, прежде чем транслироваться в мир разума, смешивается в «студии» рабочего пространства из какофонии входных сигналов, весьма напоминает так называемую архитектуру пандемониума. Ее впервые предложил в 1959 году специалист по компьютерным наукам Джон Селфридж для объяснения того, как мозг распознает образы. Его идея заключается в том, что существуют цепи (скажем, группы нейронов), специализирующиеся на распознавании конкретных элементов образа — например, прямых или изогнутых линий, перепадов контраста и так далее. Каждая из них работает независимо и концептуализируется как «демон». Демоны выкрикивают то, что обнаружили, и к самым громким голосам прислушиваются демоны более высокого уровня, отвечающие за идентификацию конкретных типов объектов — скажем, букв алфавита. Когда эти демоны услышат достаточно, чтобы убедиться, что их объект обнаружен, они, в свою очередь, начинают шумно требовать внимания «демона принятия решений», который выносит вердикт об увиденном, а затем объявляет его через то, что нейробиологи Джералд Эдельман и Джулио Тонони образно назвали «буйным парламентом». Другие сравнивали этот процесс с толпой футбольных болельщиков, когда на разных трибунах затягивают соперничающие песни или кричалки, а цель состоит в том, чтобы заручиться поддержкой достаточного количества сторонников своей мелодии, чтобы она доминировала на всем стадионе.

Подобная какофония возможных (и изменчивых) интерпретаций, настойчиво требующих нашего внимания, вероятно, покажется знакомым ощущением, когда мы пытаемся осмыслить окружающий мир. Но голоса этой неуправляемой толпы из миллиардов нейронов звучали бы слишком хаотично, чтобы прийти к какому-либо консенсусу. Мозг устроен гораздо более организованно. Существуют отдельные модули, которые вносят свое видение в глобальное рабочее пространство: рабочая память, «эпизодическая» память, хранящая воспоминания о прошлом опыте, сенсорные системы вроде зрения и слуха, моторные функции и эмоции (рис. 4.1).

Разум взвешивает их притязания и приходит к какому-то выводу. Возможно, этот вывод будет не правильным — мы можем ошибиться в увиденном, да и оптические иллюзии как раз и созданы для того, чтобы сбивать демонов с толку, — но это единственное решение, которое транслируется в сознание. Однако это окончательное решение может меняться от мгновения к мгновению — например, когда разум колеблется туда-сюда, интерпретируя классическое неоднозначное изображение вроде куба Неккера (рис. 4.2). И все же в каждый конкретный момент возможно лишь одно решение или одна интерпретация.

Рисунок 4.1. В теории глобального рабочего пространства сознания сигналы от различных функций и модулей мозга оцениваются и объединяются в глобальном рабочем пространстве, после чего транслируются остальным отделам мозга в виде единого сознательного опыта.

Рисунок 4.2. Вы можете «видеть» куб Неккера в двух возможных ориентациях — но только в одной за раз, что отражает то, как в каждый конкретный момент времени лишь одна «интерпретация» мира может занимать горнило сознания.

Сети осознания

Для Деана сознание — это всегда сознание чего-то: это процесс, посредством которого конкретные объекты, события или переживания привлекают наше внимание и «завладевают нашим разумом». Он предполагает, что если ТГРП позволит нам понять, как это происходит, то объяснять больше будет нечего.

Однако некоторым кажется, что извлечение сознания из простого процесса трансляции информации немного напоминает фокус с кроликом из шляпы. Кроме того, вычислительный характер ТГРП, похоже, обходит молчанием квалиа — чувство, которое сопровождает доступ к содержимому нашего разума. Деан рассматривает это чувство лишь как маркер, средство усиления или ослабления значимости этого содержимого. Но другие настаивают на том, что сознание должно относиться к целостному гештальту: полноте переживания осознания и бытия, частью которого «сознание доступа» является лишь в малой степени.

Альтернативная теория, разработанная Джулио Тонони и его коллегами, в частности Кристофом Кохом, основывается на этом нисходящем подходе. «Быть сознающим — значит обладать опытом», — говорит Тонони. Это не обязательно должен быть опыт о чем-то конкретном, хотя он может быть и таким; сновидения или некоторые состояния «пустого разума», достигаемые медитацией, считаются сознательным опытом. Тонони и Кох утверждают, что выявили важнейшие, аксиоматические характеристики такого сознательного опыта, утверждая, что это:

Внутреннее существование: Сознательный опыт реален, и это единственная реальность, в которой я могу быть уверен. Более того, он неизбежно субъективен и существует только для сознающего существа.

Структурированность: Опыт состоит из отчетливых элементов, таких как объекты и цвета, а не представляет собой просто кашу из сенсорных сигналов.

Специфичность: Опыт «таков, каков он есть»: он богат информацией и отличается от других переживаний.

Единство или интегрированность: В каждый момент времени мы переживаем только один единый опыт.

Определенность: У содержания опыта есть границы, исключающие некоторые аспекты того, что находится «снаружи».

На основе этих аксиом Тонони и Кох стремятся вывести свойства, которыми должна обладать любая физическая система, чтобы обладать той или иной степенью сознания. Их подход называется Теорией интегрированной информации (ТИИ).

В отличие от ТГРП, ТИИ не описывает сознание как обработку информации на пути от входа к выходу. Напротив, оно отождествляется с особым видом самой информации, а именно с «интегрированной информацией», благодаря которой когнитивная система способна воздействовать на саму себя. Сознание, по словам Коха, — это «способность системы подвергаться воздействию собственного состояния в прошлом и влиять на свое собственное будущее. Чем больше у системы [такой] причинно-следственной силы, тем более она сознательна».

Теория постулирует, что сознание зависит от характера связей в мозге. Во многих компьютерных схемах — включая так называемые нейронные сети, используемые в сегодняшнем искусственном интеллекте (глава 7), — входной сигнал обрабатывается и превращается в выходной путем последовательной передачи от одного набора логических вентилей к следующему: это так называемый процесс прямого распространения. В мозге, с другой стороны, обработка происходит в обоих направлениях: выходные сигналы на некоторых этапах отправляются обратно, чтобы повлиять на обработку на более ранних этапах.

ТИИ возникла на основе предположения Тонони и Эдельмана о том, что сознание держится на плотной сети взаимных связей между областями мозга, непрерывно обменивающимися сигналами, которые влияют друг на друга: этот процесс они назвали реентрантным.* Это не простое круговое повторение сигнала, а нечто более похожее на групповое обсуждение, приходящее к общему выводу — причем этим выводом является уникальный и связный опыт, в котором конфликты разрешаются, а интерпретации определяются через важнейший процесс интеграции информации. Не существует универсального рецепта того, как достигается эта конечная точка; скорее считается, что мозг обладает определенными «аттракторными состояниями», подобно бассейнам или долинам, в которые его затягивает и войти в которые можно множеством разных путей.

В сетях с такими реентрантными характеристиками невозможно разорвать множество связей между узлами без того, чтобы вся структура быстро не распалась на части: она функционирует как практически неразложимое целое. Существует математическая мера этой неразложимости, обозначаемая греческой буквой Φ (фи), которая служит приблизительной количественной мерой сознания. Φ измеряет величину «неразложимой причинно-следственной структуры» — то, насколько сеть в целом способна влиять на саму себя. Если эту паутину можно разделить на множество более мелких сетей, которые не оказывают причинного воздействия друг на друга, то значение Φ будет низким, независимо от того, сколько всего обрабатывающих узлов она содержит.

Например, нейронные связи между полушариями нашего мозга проходят через структуру, называемую мозолистым телом. Некоторые тяжелые и трудноизлечимые случаи эпилепсии можно облегчить с помощью радикального вмешательства — хирургического рассечения этих связей, пусть и ценой того, что информация в одном полушарии становится недоступной для другого. Устранение этих связей сводит значение Φ для мозга в целом к нулю (хотя оно остается отличным от нуля для отдельных полушарий), так что он больше не функционирует как единая связанная сознательная сущность. Такие пациенты с расщепленным мозгом действительно могут вести себя так, будто у них два отдельных сознания: например, одна рука может выполнять какое-то действие, в то время как другая ему мешает. И наоборот, близнецы, родившиеся со сросшимися черепами, могут в некоторой степени разделять сознание благодаря нейронным связям между их мозгом: когда один близнец пьет, другой может это «чувствовать». Кох и Тонони предполагают, что такие состояния, как шизофрения, возникают в результате нарушения интеграции внутри нейронной сети: в некотором смысле это болезни сознания.

ТИИ настаивает на том, что сознание только и возможно в системах, обладающих способностью воздействовать на самих себя посредством реентрантной обработки. Системы прямого распространения, подобные сегодняшним кремниевым чипам, могут порождать лишь «разумы-зомби», которые при достаточной сложности способны вести себя так, будто они сознательны, но не могут по-настоящему обладать этим свойством. «Цифровые компьютеры могут имитировать сознание, но симуляция не имеет причинно-следственной силы и на самом деле не является сознательной», — говорит Кох. Это похоже на то, как физик моделирует гравитацию в компьютерной модели формирования звезды или галактики: само по себе это не создает гравитационного притяжения между компонентами схем компьютера.

ТИИ делает сознание вопросом степени. Любая система с необходимой сетевой архитектурой — то есть с ненулевым значением Φ — может обладать некоторой его долей, независимо от того, является ли эта система человеком или вообще чувствующим существом в обычном понимании. «Неважно, происходит ли организм или артефакт из древнего царства Animalia или из его недавнего кремниевого потомства, неважно, есть ли у этого существа ноги, чтобы ходить, крылья, чтобы летать, или колеса, чтобы катиться, — писал Кох в своей книге 2012 года «Сознание: Исповедь романтического редукциониста», — если оно обладает как дифференцированными [то есть специфическими], так и интегрированными состояниями информации, то быть такой системой как-то ощущается

Таким образом, Кох считает, что мы «окружены и погружены» в сознание. «Я верю, — говорит он, — что сознание — это фундаментальное, элементарное* свойство живой материи. Его нельзя вывести ни из чего другого». Таким образом, это не вычисление для решения задач, а состояние бытия: оно может стать тем «чистым опытом», который описывают мистики всех культур, когда «осознание живо присутствует, но без какой-либо чувственной формы, без мысли... Разум как пустое зеркало, находящийся за пределами вечно меняющихся восприятий жизни, за пределами эго, за пределами надежды и за пределами страха».

Эти идеи вызывают немало скептицизма. Джон Сёрл считает ТИИ формой мистического панпсихизма — грубо говоря, идеи о том, что разум и осознание пронизывают весь космос. В уничтожающей критике ТИИ Сёрл утверждал, что «проблема панпсихизма не в том, что он ложен; он не дотягивает даже до того уровня, чтобы быть ложным. Строго говоря, он бессмысленен, поскольку этому утверждению не было дано четкого определения». Сознание, по его словам, «нельзя размазать по Вселенной, как тонкий слой джема» — оно «существует отдельными единицами, а панпсихизм не может эти единицы определить».

Но ТИИ на самом деле не утверждает, что сознание размазано повсюду, как джем. Хотя теория и считает его атрибутом многих вещей, это должны быть вещи особого рода — а именно те, у которых значение Φ отлично от нуля.* Сюда относятся биохимические регуляторные сети, присутствующие в каждой живой клетке на планете, а также электронные схемы с подходящей архитектурой. (С точки зрения Коха, дело не в том, что вычислительные машины не могут быть сознательными, а скорее в том, что для этого они должны быть устроены совсем иначе, чем сегодняшние.) Типичная система ТИИ, добавляет Кох, — это система, обладающая большим разнообразием компонентов и связей.

ТГРП и ТИИ отнюдь не единственные существующие теории сознания. Два распространенных класса теорий называют теориями первого порядка и теориями высшего порядка. Теории первого порядка (к которым относится ТГРП) рассматривают сознание как нечто сродни восприятию, задаваясь вопросом, зачем добавлять что-то еще. Теории высшего порядка тем временем утверждают, что должна существовать некоторая репрезентация этого восприятия более высокого порядка: сознательный опыт — это не просто фиксация вовлеченных восприятий, а процесс, включающий дополнительную обработку, опирающуюся на эту репрезентацию. Это состояние высшего порядка не обязательно выполняет какую-то функцию в обработке информации; оно просто есть.

В поисках источника

Как нам узнать, кто — если вообще хоть кто-то — прав насчет истоков сознания? Для этого нам нужны эксперименты: чтобы определить, в чем разные теории дают разные прогнозы, которые можно проверить эмпирически.

Однако это может оказаться непросто. Вполне возможно, что результаты экспериментов будут согласоваться как с ТГРП, так и с ТИИ (или другими теориями), поскольку они используют разные определения сознания. С другой стороны, нейробиолог Энцо Тальяцукки допускает, что эти две теории по сути одна и та же теория, но «разработанная с точек зрения третьего и первого лица». Хотя сторонники ТГРП и ТИИ не без оснований видят в них совершенно разные подходы, их объединяет то, что они связывают воедино — то есть интегрируют — различные аспекты познания. Как пишет Мюррей Шанахан, «отличительной чертой сознательного состояния является то, что оно интегрирует активность мозговых процессов, которые в противном случае были бы изолированы от влияния друг друга». Легко представить, как это сплетение воедино обеспечивает ту самую когнитивную текучесть, которая, по-видимому, столь важна для человеческого разума.

Одно отличие, которое, по-видимому, действительно существует между ТГРП и ТИИ, касается локализации сознания в мозге: это то, что Кох и его наставник Фрэнсис Крик назвали нейрональными коррелятами сознания — те части мозга, которые должны быть активны в сознательном состоянии. Согласно ТГРП, к ним относятся лобная и теменная доли коры. Лобная доля связана со сложными когнитивными функциями, такими как память, решение задач, принятие решений и выражение эмоций; теменная доля расположена позади нее и обрабатывает сенсорные данные, такие как осязание и пространственное восприятие. Однако люди, у которых была удалена значительная часть лобной доли (что когда-то было нейрохирургическим методом лечения эпилепсии), судя по всему, могут вести удивительно нормальную ментальную жизнь, отмечает Кох. Он утверждает, что префронтальная кора, где происходит большая часть наших высших мыслительных процессов, также не кажется важной для сознания. Если ее, скажем, стимулировать магнитными импульсами, прикладываемыми к коже головы, то не возникает никаких ощущений и искажений восприятия, которые наблюдаются при аналогичной стимуляции задних отделов коры (теменной, затылочной и височной долей) — а это указывает на то, что лишь малая часть того, что мы осознаем, зарождается непосредственно в этой области. Кох и Тонони полагают, что для сознания жизненно важна скорее задняя часть коры. Нейроны здесь соединены в структуру, напоминающую решетку, что делает возможным тот тип возвратной обработки информации (то есть высокий показатель Φ), которого требует ТИИ, в то время как связи префронтальной коры такой структурой не обладают.

И все же префронтальную кору (ПФК) нельзя исключать окончательно. Например, определенные нейроны в латеральной ПФК — области, присутствующей только у приматов, — по-видимому, активируются именно в ответ на попадание определенных объектов в сознание. Эта область участвует в работе нашей рабочей памяти, которая удерживает вещи, находящиеся в данный момент в фокусе нашего внимания. Более того, повреждение ПФК (а также теменной коры, расположенной прямо за ней) может заблокировать часть того, что проникает в сознание. Люди с таким повреждением лишь в одном из полушарий могут воспринимать реальность так, будто она «разрезана пополам»: они могут съесть еду только с одной половины тарелки или нарисовать лишь половину рисунка.

Некоторые ученые, такие как Дэниел Бор и Станислас Деан, полагают, что нейронная сеть, охватывающая префронтальную и теменную кору, все же может быть вместилищем — нейрональным коррелятом — сознания. По их словам, именно здесь информация, обрабатываемая в различных областях мозга, фильтруется, группируется и собирается воедино, оживая в виде объекта в поле нашего внимания и осознания.

По правде говоря, все еще далеко не ясно, имеет ли сознание вообще локализованный нейрональный коррелят в мозге. То, что нейронная активность в определенной части мозга может коррелировать, скажем, с появлением какого-то объекта в сознании, еще не означает, что она является причиной этого осознания. Тем не менее мы можем быть вполне уверены, что некоторые области для него не важны. Около 80 процентов нейронов мозга сосредоточено в области под названием мозжечок, которая находится под задней частью коры и участвует в координации движений и развитии моторных навыков. И тем не менее мозжечок, по-видимому, не играет никакой роли в сознании. Его повреждение не влияет на способность человека ощущать свое присутствие в моменте и воспринимать мир. Когда в 2014 году 24-летняя китаянка обратилась в больницу из-за тошноты и головокружения, врачи провели сканирование мозга и, к своему (и ее) изумлению, обнаружили, что она родилась вообще без мозжечка — это крайне редкая патология, называемая агенезией мозжечка. И все же, за исключением некоторой задержки в ходьбе и развитии речи в детстве, она вела обычную жизнь, была замужем и воспитывала дочь.

Другие наблюдения за дефектами мозга ставят под сомнение, обязательна ли кора для наличия хотя бы некоторой степени сознания. У детей, рожденных с заболеванием под названием гидранэнцефалия, вся кора больших полушарий не развивается, а пространство, которое она обычно занимает, вместо этого заполнено мешочками со спинномозговой жидкостью. Такие дети (которые обычно умирают в течение нескольких лет после рождения) часто глухи, слепы, парализованы или имеют тяжелые когнитивные нарушения — и все же выявление и диагностика этого состояния могут занять несколько месяцев, поскольку на раннем этапе поведение этих младенцев может мало отличаться от поведения любых других. И хотя они не могут рассказать о том, что испытывают, некоторые дети с гидранэнцефалией реагируют на раздражители так, что почти не остается сомнений: они обладают определенной степенью опыта и осознания — у них есть разум, то самое субъективное «каково это — быть».

Возможно, тогда своего рода первичный разум / базовое сознание может формироваться исключительно за счет активности более «примитивных» отделов мозга, отвечающих за эмоции и аффективные ощущения? Эту идею отстаивает, например, когнитивист Марк Солмс, утверждающий, что «верхний ствол мозга сознателен сам по себе»: то есть там зарождается своего рода чувство, понимание того, «каково это — быть». Солмс согласен с тем, что высшие когнитивные аспекты сознания — такие как автобиографическое сознание Дамасио — зарождаются в коре, но считает, что они зависят от сигнала первичного разума / базового сознания, идущего из ствола мозга, и не могут существовать сами по себе. Безусловно, повреждение так называемой ретикулярной формации в стволе мозга отключает сознание, вызывая кому или даже смерть. Точно так же таламус — связующий узел мозга, который фильтрует и систематизирует обрабатываемую информацию и играет ключевую роль в определении того, что попадает в фокус внимания, — судя по всему, играет важнейшую роль в сознании; однако эта область тоже является частью «примитивного» мозга и вряд ли может быть вместилищем нашего самосознания*.

Попытки закрепить за сознанием конкретное анатомическое местоположение наталкиваются на старую как мир истину: корреляция не означает причинно-следственную связь. То, что определенная область мозга необходима для поддержания сознания, еще не означает, что оно там и зарождается. В конце концов, если повредить розетку, к которой подключен мой стационарный компьютер, он тут же перестанет работать, но это не значит, что вычисления происходили в розетке. Однако, возможно, главное препятствие на пути к созданию теории сознания и поиску соответствующего нейронального коррелята заключается в том, что мы, вероятно, ищем источник вовсе не единого, четко очерченного аспекта разума. Поскольку здоровый мозг создает ощущение целостного и уникального опыта, мы воображаем, будто у него есть единственный источник и единственная теория, способная его объяснить. Но это ощущение, скорее всего, создается «коллективом авторов» и имеет разные проявления в зависимости от того, какой именно автор заявляет о себе в данный момент. Даже проводимое Дамасио различие между «первичным» и «автобиографическим» сознанием может оказаться слишком грубым делением. В своей книге 1994 года «Удивительная гипотеза», в которой Фрэнсис Крик попытался (и весьма успешно) вернуть сознание в разряд тем для серьезных нейробиологических исследований, он писал, что «существует множество форм сознания, например, связанных со зрением, мышлением, эмоциями, болью и так далее». (Самосознание он считал особым случаем, который «пока лучше отложить в сторону».)

Очевидно, что далеко не все из этих ощущений (боль, зрение) — обязательные составляющие сознания, но мы не знаем наверняка, какие именно обязательны. Одни исследователи (например, Дэниел Бор) утверждают, что эмоции не обязательны для сознания; другие (такие как Дамасио, Сет и Солмс) считают их ключевым элементом. Тот факт, что эмоции в любом случае отчетливо видны сознанию, сам по себе любопытен. Если бы эмоции были всего лишь реакцией тела, запускающей определенное состояние мозга для поддержания гомеостатического равновесия всего организма, почему бы им не работать как обычный рефлекс, скрыто от нашего внимания? Или, возможно, правильнее спросить: почему одни сигналы тела (например, уровень гормонов) обрабатываются автоматически, а другие (например, боль) наделяются эмоциональной окраской и открываются нашему сознанию?

Возможно, эмоции попросту «дают течь» и просачиваются на арену сознания случайно. Но подобная неэффективность кажется маловероятной для нашего разума. Скорее всего, доведение до сознания информации, которую несут эти сигналы, приносит определенную пользу: они входят в число факторов, которые разум должен активно учитывать при принятии осознанных решений. Дамасио предполагает, что эмоции — это на самом деле своего рода восприятие, подобное зрению и слуху, но только внутреннее. Они дают нам своего рода образ состояния тела — чувство, называемое интероцепцией, которое отслеживает такие физиологические параметры, как сердцебиение и кровяное давление. Как и в случае с другими органами чувств, здесь присутствует элемент прогнозирования и логического вывода: когда интероцепция сообщает что-то разуму, он строит догадки о причинах этого состояния.

Таким образом, по словам Дамасио, «чувства позволяют нам присматривать за телом». Подобное телесное чутье помогает разуму принимать решения более эффективно: «Я просто нутром чувствую неладное» или «Было чертовски больно, больше я так делать не буду». Как и все другие особенности разума, эмоциональная окраска — далеко не безошибочный ориентир: она дает нам простое и быстрое эмпирическое правило, позволяющее принять решение на основе массы ощущений, но вовсе не гарантирует, что это решение окажется лучшим.

И все же лучше прислушиваться к телесным ощущениям, о которых нам сигнализируют эмоции, чем игнорировать их. Некоторые виды психических заболеваний, такие как шизофрения и деменция, могут вызывать состояние под названием анозогнозия, при котором люди теряют способность признавать свою болезнь, другие недуги или травмы. Это подлинный сбой в способности мозга диагностировать состояние собственного «я» и составлять карту тела: люди с этим расстройством не просто отрицают очевидное и настаивают, что все в порядке, — их, похоже, вообще не волнует, в порядке они или нет. Их эмоциональное восприятие подавлено: «Ладно, мои ноги, кажется, не работают, но это не та проблема, о которой мне стоит беспокоиться». Очевидно, что подобное состояние может создать серьезные трудности для эффективного управления собственной жизнью, и люди с анозогнозией часто становятся социально уязвимыми — например, подвергаются большему риску остаться без крова или совершить правонарушение. Похоже, глубинная проблема заключается в том, что они больше не могут интегрировать весь свой опыт в единое целое — в собственное «я». Это дисфункция идентичности*.

Есть кто дома?

Причину (или причины) возникновения сознания часто и вполне обоснованно считают одной из главных загадок человеческого существования. Однако взгляд изнутри Пространства разума может позволить себе быть менее узколобым. Я хотел бы задаться другим вопросом: какие типы разума способны обладать сознанием? И как характер этого сознания зависит от типа разума, в котором оно обитает? Какое многообразие форм сознания может существовать?

Мы начнем нащупывать возможные ответы в следующих главах, где выйдем за рамки солипсических ограничений нашего собственного разума (или разумов). Но мы уже убедились, что большинство современных теорий возникновения сознания не зависят от деталей того, какой именно нейрон куда ведет; вместо этого они апеллируют к общим когнитивным архитектурам, которые способны его поддерживать, определяя тем самым широкие классы когнитивных систем, которые могут — или не могут — обладать сознанием.

Вопрос о том, присуще ли сознание другим системам, имеет практические и этические последствия. По мере того как искусственный интеллект становится все более совершенным, просто в процессе общения с ним может оказаться невозможно понять, имеем ли мы дело с машиной или с человеком. (Как мы убедимся далее, нас уже сейчас легко обмануть.) Но означает ли это, что ИИ заслуживает этического отношения? Согласно функционалистским теориям, таким как теория глобального рабочего пространства (ТГРП), сознание не зависит от какого-то конкретного субстрата, а требует лишь правильной информационной архитектуры. Если это так, то для создания сознающих машин нет очевидных преград — и в Кремниевой долине многие верят, что так оно и есть. Однако, по мнению Коха, сегодняшнее компьютерное железо способно выдать не более чем «дипфейк» — устройства-зомби, которые просто мастерски имитируют осознанное поведение.

Вопрос о том, обладает ли сознанием та или иная сущность, мозг или машина, — это не отвлеченная проблема, а в некоторых отношениях весьма насущный вопрос, затрагивающий права и благополучие животных, а также широкий спектр медицинских и юридических аспектов, связанных с ментальными нарушениями. Это касается, например, того, как мы относимся к людям с тяжелыми черепно-мозговыми травмами, лишившими их возможности напрямую сообщить, сохраняется ли у них способность к осознанию. Различные нарушения, такие как инсульт, травмы мозга и отравление, могут вызвать состояние, называемое синдромом «запертого человека», при котором парализованы все мышечные движения, за исключением движений глаз. В этом случае обычно не возникает сомнений в том, что пациент находится в сознании, поскольку движения глаз можно использовать для общения — подобно тому, как Стивен Хокинг в последние годы жизни использовал движения щечных мышц для управления своим речевым синтезатором. Однако у некоторых людей может развиться полный синдром «запертого человека», при котором невозможны даже движения глаз. В этом случае судить о наличии сознания приходится по паттернам мозговой активности, наблюдаемым с помощью таких методов, как фМРТ, в ответ на сенсорные сигналы. Исследования такой активности у добровольцев в сознании и под общим наркозом показали, что этим двум состояниям соответствуют совершенно разные паттерны. Активность мозга сохраняется и в периоды отсутствия сознания, однако она наблюдается лишь между теми областями мозга, которые напрямую связаны анатомически, тогда как во время сознательной активности происходят сложные дальнодействующие взаимодействия, не скованные рамками анатомической «проводки» мозга.

Распознать сознание становится еще труднее при более глубоких нарушениях функций мозга. Люди в вегетативном состоянии сохраняют некоторые инстинктивные мышечные функции — например, могут двигать глазами и глотать, — но у них полностью отсутствует видимая способность к волевым действиям. В состоянии же комы сохраняется лишь базовая активность ствола мозга: ее достаточно, чтобы поддерживать жизнедеятельности организма, но, скорее всего, недостаточно для обеспечения хоть какого-то реального осознания. Означает ли в таких случаях потеря сознания утрату личности — а вместе с ней и базового права человека на жизнь? Достаточно ли живого тела, чтобы считать его живым человеком, или в нем должен обитать еще и в достаточной степени функциональный человеческий разум? Наши инстинкты не приспособлены для поиска ответов на подобные вопросы, но закон (и медицинские учреждения) должны где-то провести черту. Эта граница — абсолютное право на жизнь — обычно признается зависящей от того, удастся ли установить, что человек находится в сознании.

Все, чем мы располагаем на сегодняшний день, — это весьма грубые методы оценки. Метод, разработанный Тонони совместно с итальянским нейрофизиологом Марчелло Массимини, опирается на наблюдение, согласно которому сознающий мозг при стимуляции магнитным полем генерирует особый электрический сигнал. Электромагнитная катушка, приложенная к коже головы, посылает в мозг магнитный импульс, порождая электрический отклик, который регистрируется с помощью электроэнцефалографии (ЭЭГ) через закрепленные на черепе электроды. Это напоминает рикошет: магнитный импульс словно мечется по всему мозгу. Мозг в сознании производит отчетливую реверберацию, но если сознание отсутствует — например, у пациентов под общим наркозом, — отклик оказывается более слабым и хаотичным. Кох сравнивает его со звоном треснувшего Колокола Свободы.

Различия между этими сигналами довольно очевидны, но мы толком не знаем, на что они указывают; мы по-прежнему лишь предполагаем, что разница заключается в наличии или отсутствии сознания у мозга. (Кох считает, что этот отклик служит грубой мерой «интеграции» информации в мозге.) Тем не менее этот так называемый метод zip-and-zap (импульса и сжатия) показал, что между ментальными состояниями людей в вегетативном состоянии могут быть существенные различия. В ходе одного из испытаний девять из сорока трех пациентов в таком состоянии продемонстрировали «похожий на сознательный» отклик*. Сейчас этот метод изучается и применительно к людям с деменцией на поздней стадии.

Подобные методы могут быть жизненно необходимы для принятия медицинских решений, но они также заставляют нас задуматься о типах разума. Разум человека в вегетативном состоянии, безусловно, находится в совершенно иной части Пространства разума, нежели разум того, кто способен общаться с внешним миром и влиять на него. Но куда именно он сместился и в какой степени? Что это за разум и каковы наши обязанности по отношению к нему? Будет ли когда-нибудь возможно вернуть его к тому типу разума, которым обладаем мы? Как осуществлять навигацию в Пространстве разума?

Идея о том, что сознание — вопрос степени, кажется бесспорной, но это не обязательно означает, что оно подобно ручке регулировки, которую просто постепенно поворачивают все сильнее у разных организмов. Возможно, на определенных пороговых уровнях сознания — или, если оно расширяется в определенных направлениях, — включаются качественно новые свойства. В конце концов, именно такое различие отчетливо прослеживается между базовым и автобиографическим сознанием. Является ли тогда самосознание, которым обладаем мы, люди, высшей ступенью сознания? Или в нем есть нечто большее, чего мы пока не можем разглядеть? Предположение, будто мы достигли вершины того, чем могут стать — или что могут осознать — эволюционировавшие разумы, подобные нашему, кажется крайне маловероятным, если не сказать самонадеянным. Но представить, каким еще могло бы быть сознание, для нас может быть столь же трудно, если не сказать невозможно, как для кошки — вообразить себе человеческое самосознание.

В чем польза сознания?

Подобные соображения заставляют нас спросить: в чем вообще смысл сознания? Почему эволюция наделила нас и, почти наверняка, других животных (в чем мы вскоре убедимся) ощущением присутствия здесь?

Похоже, здесь возможны два варианта. Либо сознание адаптивно — оно каким-то образом повышает эволюционную приспособленность по сравнению с существом, столь же развитым когнитивно, но лишенным сознания (если такое вообще возможно), — либо оно представляет собой простую случайность, эпифеномен, нечто возникающее (возможно, неизбежно) в разумах нашего типа, но не имеющее никакой адаптивной ценности. Возможно, это похоже на стук бьющегося сердца: сердце не может работать без него, но звук сердцебиения — вовсе не то, ради чего сердце появилось в ходе эволюции.

Последняя точка зрения не обязательно превращает сознание в чистую эволюционную случайность. Вполне возможно, что мозг с такими когнитивными способностями, как наш, просто не мог бы существовать, не становясь сознательным: сознание — это то, что в эволюционной биологии известно как спандрел. Это слово пришло из архитектуры, где оно обозначает примерно треугольный сегмент стены над каждой стороной арки. Он присутствует там не по замыслу, а в силу необходимости: арка является несущей конструкцией, но невозможно построить несущую арку, не создав спандрел. Точно так же существуют элементы биологической формы и поведения, которые сами по себе не подвергались отбору, а возникли в результате отбора по какому-то другому признаку. Что касается человеческого разума, то музыка может быть одной из таких особенностей: не очевидно (этот вопрос все еще остается спорным), что наша способность создавать музыку и наслаждаться ею сама по себе поддерживалась отбором, но она могла неизбежно возникнуть из других ментальных качеств, таких как способность различать высоту звука и склонность искать паттерны. Сознание тоже может быть эволюционным спандрелом разума.

Дэниел Деннет полагает, что, независимо от своей адаптивности, сознание, по всей видимости, неизбежно для разумов, подобных нашему. «Те, кто утверждает, будто могут представить существо, у которого в коре головного мозга происходят все эти конкурирующие процессы, но которое при этом не обладает сознанием, заблуждаются», — говорит он. «Они могут вообразить это не более логично и непротиворечиво, чем существо, обладающее всеми свойствами живого организма, но не являющееся живым». Если это так, то, допуская наличие сознания у других, мы, возможно, не просто делаем логическую экстраполяцию на основе собственного опыта (хотя и это вполне разумно). Вместо этого мы можем интуитивно чувствовать, что сознание является необходимым следствием наблюдаемого нами поведения: то есть зомби, способный действовать в точности как обычный человек, но лишенный какого-либо внутреннего мира осознания, попросту невозможен. Это не означает, что у людей не может быть нарушений сознания — и действительно, любой из нас может его потерять. Но это означало бы, что такие нарушения не могут произойти без одновременного возникновения других, связанных с ними и поддающихся обнаружению сбоев в когнитивных способностях. Если этот взгляд верен — и человекоподобный «интеллект» возможен лишь при определенной степени сознания, — то последствия для искусственного интеллекта чрезвычайно глубоки.

Однако большинство нейробиологов и когнитивистов подозревают, что сознание все-таки адаптивно. В этом нет ничего удивительного; оно кажется настолько значительным и центральным аспектом нашего разума, что трудно представить его простой случайностью, не говоря уже о непредвиденном побочном эффекте. Неужели нечто столь яркое, столь важное для нашего существования — это всего лишь случайный побочный продукт других эволюционных необходимостей? Вот что утверждает Кристоф Кох:

Сознание наполнено высокоструктурированными образами восприятия и воспоминаниями, порой невыносимой интенсивности. Как могла эволюция благоволить столь тесной и последовательной связи между нейронной активностью и сознанием, если бы чувственная сторона этого союза не имела никаких последствий для выживания организма? Мозг — это продукт процесса отбора, который действовал на протяжении сотен миллионов циклов рождения и смерти. Если бы субъективный опыт не выполнял никакой функции, он не выдержал бы этого беспощадного отсева.

Согласно распространенному мнению, сознание выполняет организующую функцию: оно объединяет самые разные ментальные ощущения в единую структуру. Если вся суть сознания заключается в том, чтобы выковать из хаоса получаемых нами ощущений единый чувственный опыт и последующее решение действовать на его основе, то в этом есть очевидная ценность для выживания: оно показывает нам, на что нужно обратить внимание, и заставляет проявлять неравнодушие. Теория глобального рабочего пространства, например, предполагает, что наши нейронные процессы действуют сообща, чтобы вынудить разум выбрать определенную интерпретацию переживаемого опыта, даже если это означает сделать наилучшее предположение на основе неоднозначных стимулов или, возможно, непрерывно переключаться с одной интерпретации на другую.

В рамках ТГРП сознание возникает в процессе привлечения нашего внимания к вещам, придания им значимости и смысла. И все же можно представить и даже написать компьютерные алгоритмы, способные достичь сопоставимой фокусировки и решительности — например, путем применения правил фильтрации необработанных сенсорных данных и наделения своего рода ценностью того, что выбрано, примерно так же, как это делают наши эмоции. Этот процесс отбора можно было бы легко связать с алгоритмами, определяющими соответствующие действия, без необходимости пробуждать какое-либо осознание внутри системы.

Между тем для Дамасио адаптивная ценность сознания может заключаться прежде всего в том, что «в сознательном разуме обработка образов окружающей среды ориентирована на определенный набор внутренних образов — образов живого организма субъекта, представленных в "я"». Возможно, говорит он, сознание состоит не столько в самом процессе отбора того, на что мы обращаем внимание, сколько в последующей задаче построения мысленных сценариев для оценки вариантов действий. Помещая «я» в эти сценарии, мы создаем осознание собственной субъектности в мире — или, как выражается Дамасио, «организм [начинает] осознавать собственное положение».

Но всегда ли лучше включать самосознание в наши действия и решения? Как я уже говорил, музыканты и спортсмены на собственном горьком опыте знают, как рефлексивное осмысление и фиксация на самом процессе выполнения работы могут ухудшить результат по сравнению с тем, когда все делается неосознанно и «вне поля зрения». В любом случае, подобное построение моделей и проигрывание сценариев, включающее определенное самопредставление агента в этой схеме, также можно было бы автоматизировать при наличии достаточных вычислительных мощностей.

Иными словами, удручающе трудно найти убедительный и — что крайне важно — поддающийся проверке аргумент в пользу того, почему сознание адаптивно. С когнитивной точки зрения трудно понять, что бы мы потеряли, лишившись его, — кроме, разве что, всего. Мы не можем с уверенностью судить о том, является ли сознание адаптивным в эволюционном смысле, пока у нас не будет лучшего представления о том, что оно собой представляет. Если это «не более чем» процесс, посредством которого информация в мозге фильтруется, интегрируется, привлекает внимание, а затем транслируется, то и спорить больше не о чем: этот процесс, по-видимому, и обеспечивает нашему разуму такую гибкость и универсальность в принятии решений и перспективном планировании, а значит, его ценность для выживания очевидна. Но в подобном описании нет ничего, что явно наделяло бы его свойством ощущаться как-либо; остается лишь принимать на веру, что ощущение как таковое сводится именно к этому.

Я решил определить разум как сущность, для которой существует «каково это — быть ею», то есть сущность, обладающую хотя бы проблеском осознания, какой-то рудиментарной формой сознания. Но нам неизвестны причины, по которым сознание должно быть необходимо для сложного познания или интеллекта, и поэтому Пространство возможных разумов, с этой точки зрения, может быть лишь подпространством Пространства возможных когнитивных устройств. И я думаю, что это действительно так. Было бы здорово тогда понять, какие аспекты познания необходимы для возникновения сознания, а какие факультативны — где в этой бескрайней когнитивной вселенной пролегает граница истинного Пространства разума. Недостаточно просто предположить, что человеческий разум приобрел целый веер когнитивных навыков и сознание каким-то туманным образом из них выкристаллизовалось; мы можем по крайней мере надеяться и стремиться узнать, какие именно свойства были для этого необходимы.

Мозг в чашке Петри

Кристоф Кох утверждает, что даже если мы пока не можем с уверенностью заявить об адаптивности сознания, интегрированная информация адаптивна. Он с коллегами провел компьютерное моделирование «цифровых существ», названных аниматами, которые обладали элементарными сенсорными и двигательными функциями — глазом, датчиком расстояния и двумя колесами, позволявшими им ориентироваться в лабиринте. Для столь простых сущностей вполне возможно рассчитать количество интегрированной информации (значение Φ) в их когнитивных процессах. Кох и его коллеги позволили этим сущностям эволюционировать на протяжении тысяч поколений путем случайных мутаций, предоставляя преимущество в размножении — более высокую дарвиновскую приспособленность — тем, кто быстрее справлялся с лабиринтом. Они обнаружили, что приспособленность возрастала от поколения к поколению пропорционально значению Φ. Исследователи получили аналогичные результаты и для аниматов, перед которыми стояла другая задача — ловить падающие блоки в игре вроде «Тетриса». Следовательно, если ТИИ права, связывая сознание с интегрированной информацией, то оно действительно должно обладать реальной адаптивной ценностью — пусть даже мы и не понимаем до конца, в чем именно эта ценность заключается.

Все это не слишком похоже на эксперименты, которые можно проводить над реальными объектами. Но не торопитесь с выводами. Ученые все лучше научаются выращивать из живых нейронов то, что можно назвать прото-разумом или «мини-мозгом». Они не являются настоящими мозгами в полном смысле слова — они гораздо меньше, у них нет структуры, организации, активности и функциональности нашего собственного мозга, — но они достаточно похожи на него, чтобы помочь нам понять, как развиваются и функционируют нормальные мозги. Правильнее называть их органоидами мозга, и они уже ставят перед нами непростые задачи, связанные с проблемой сознания и его этическими последствиями.

Органоиды мозга могут помочь решить проблему, связанную с тем, что заглянуть внутрь живого человеческого мозга крайне трудно. С этической точки зрения мы не можем внедряться в него, копаться в нем или брать образцы, пока мозг является частью живого, дышащего человека. А проведение подобных процедур после смерти человека, по понятным причинам, сильно ограничивает объем информации, которую можно получить. Непрямые, неинвазивные методы исследования живого человеческого мозга, такие как электроэнцефалография и фМРТ, представляют огромную ценность, однако мы вынуждены лишь догадываться, а не видеть напрямую, какие когнитивные и клеточные процессы лежат в основе получаемых сигналов. Но поскольку органоиды мозга не являются частью человеческого существа, на них не распространяются этические ограничения, накладываемые на эксперименты над живыми людьми. Мы можем вживлять в них электроды, вводить им лекарства, резать на слои и окрашивать ткани для исследования под микроскопом. Они ничем не отличаются от любой другой человеческой ткани, выращенной в культуре, — то есть в питательном растворе, необходимом клеткам для выживания и размножения.

Органоиды мозга выращивают из стволовых клеток — клеток раннего эмбриона, способных развиться в любой тип ткани организма. Такие клетки можно получить из эмбрионов, оставшихся неиспользованными после процедур ЭКО, когда им всего несколько дней от роду. (В Великобритании и многих других странах закон запрещает поддерживать жизнеспособность таких эмбрионов вне организма дольше четырнадцати дней*). Или же — что поразительно — их можно создать искусственно из зрелых, специализированных клеток живых людей, например из клеток кожи, полученных путем биопсии (рис. 4.3). В 2006 году японский биолог Синъя Яманака и его коллеги обнаружили, что такие клетки можно перепрограммировать, добавив в них гены, высокоактивные в эмбриональных стволовых клетках (например, используя безвредные вирусы в качестве носителей или «векторов» для доставки генов в клетки). Полученные таким образом искусственные стволовые клетки называют индуцированными плюрипотентными стволовыми клетками (ИПСК).

Культивируемые стволовые клетки можно заставить развиваться в самые разные специализированные типы: клетки почек или сердца, поджелудочной железы или кишечника, а также в нейроны головного мозга. Для этого может потребоваться добавление других генов, чтобы направить их по правильному пути развития, хотя направить их по «нейронному пути» оказывается даже проще — для этого требуется лишь небольшое изменение питательной среды. По мере того как клетки определяются со своей судьбой, они обретают способность самоорганизовываться в структуры, подобные тем, которые они сформировали бы в развивающемся эмбрионе. Например, колония клеток кишечника (эпителиальных) начинает образовывать крошечные выросты, называемые ворсинками, которые продвигают частицы пищи по кишечнику. Клетки сердца начинают пульсировать, когда по ним проходят согласованные волны электрической активности. А нейроны начинают выстраиваться слоями, подобными тем, что наблюдаются в коре, или давать выросты, похожие на зарождающийся ствол мозга, или собираться в складки, напоминающие извилины зрелого мозга.

Рисунок 4.3. Органоиды мозга, выращенные исследователями из Университетского колледжа Лондона из клеток, которые были перепрограммированы в индуцированные плюрипотентные стволовые клетки, а затем побуждены к развитию в нейроны. Я описываю этот процесс в своей книге 2019 года «Как вырастить человека».

Органоиды мозга уже используются для изучения заболеваний или генетических отклонений, влияющих на развитие или поддержание работы мозга, таких как вирус Зика (вирусная инфекция, которая может задерживать рост мозга у плода) и болезнь Альцгеймера. А также их создают для исследования причин, по которым коронавирус Covid-19 вызывает повреждения мозга у некоторых людей: очевидно, что вы не можете намеренно заразить человека, чтобы выяснить это, но с заражением органоида никаких этических проблем (пока) не возникает.

Впрочем, эти структуры лишь грубо воспроизводят рост настоящего мозга. Развивающемуся мозгу, как и любому органу тела, для правильного роста необходимо получать сигналы от окружающих тканей плода; без них органоид остается лишь бледным подобием оригинала. Более того, они достигают всего нескольких миллиметров в размере — примерно с чечевичное зерно, — после чего самые глубокие клетки в этом скоплении начинают отмирать из-за нехватки питательных веществ (в данном случае — своего рода заменителя крови). Однако исследователи находят способы сделать органоиды мозга более реалистичными и крупными, например снабжая их кровеносными сосудами и обеспечивая сигналами, которые они в обычных условиях получали бы от других тканей для направления роста. «Учитывая поразительные темпы прогресса в биологии стволовых клеток и тканевой инженерии, — говорит Кох, — биоинженеры вскоре смогут в промышленных масштабах выращивать в чанах пласты ткани, подобной коре головного мозга, должным образом васкуляризованные и снабженные кислородом и метаболитами для поддержания здорового уровня нейронной активности».

Ведь нейроны в органоидах мозга действительно активны: они посылают сигналы друг другу точно так же, как и в настоящем мозге. И они способны демонстрировать согласованную электрическую активность, в чем-то напоминающую мозговые волны, наблюдаемые у человеческого плода в утробе матери.

Все это делает органоиды мозга чрезвычайно ценными для биомедицинских исследований; существуют даже надежды на то, что выращенная таким образом нервная ткань может оказаться полезной для восстановления мозга после травм или повреждений. Но по мере того как рост «реалистичности» органоидов мозга делает их все более качественной заменой настоящего мозга, они становятся и все более этически неоднозначными. Я говорил, что принципиально органоиды мозга ничем не отличаются от любых других мини-органов, выращенных в клеточной культуре, — но, конечно, в одном отношении разница между ними колоссальна. Ведь наш мозг — это обитель (если не вся полнота) нашего разума. Проще говоря, по мере того как мы учимся все лучше выращивать мини-мозг, нам приходится задаваться вопросом: а не выращиваем ли мы мини-разум? Являются ли органоиды в каком-то смысле разумными сущностями, обладающими внутренней жизнью, хотя бы проблеском осознания? Существует ли нечто, каково это — быть органоидом мозга?

Как мы уже видели, большинство исследователей сходятся во мнении, что чувствительность и сознание не возникают просто из-за наличия достаточной «вычислительной мощности»: маловероятно получить их, скажем, едва масса нейронов превысит некоторый критический размер. Когнитивные схемы должны иметь определенную архитектуру, хотя никто еще не пришел к согласию относительно того, какой именно она должна быть — глобальным рабочим пространством, сетями с множественным обратным входом (реентрантными цепями), которые предполагает теория интегрированной информации, структурой ствола мозга или чем-то еще. Но если органоиды мозга воспроизводят базовые формы нейронной организации мозга, разве они не разовьют такую структуру автоматически?

Это зависит от того, какие именно части мозга формируются в органоиде. Как мы видели, разные области мозга обладают разными типами сетевых связей, и далеко не все они играют роль в сознании. С другой стороны, клеточные биологи начинают брать под контроль процесс развития органоида, получая возможность направлять его к формированию определенной анатомии: можно, к примеру, вырастить мини-мозг, состоящий в основном из коры или, скажем, из гиппокампа. Вполне реально представить создание органоида мозга, содержащего качественные аналоги любых областей, которые считаются ключевыми для возникновения сознания.

Действительно, Кох считает, что некоторые — а возможно, и большинство — из уже созданных крошечных органоидов могут обладать некоторой степенью сознания: они могут иметь существенное значение величины Φ (фи), меры сознания в теории интегрированной информации. В таком случае эти структуры идут вразрез с тенденцией живой природы, в которой, по мнению Коха, уровень сознания обычно возрастает пропорционально показателям интеллекта. С этой точки зрения можно сказать, что органоиды мозга обладают неестественно высоким уровнем сознания для своего уровня интеллекта. Это помещает их на предложенный ранее Кохом двухмерный график Пространства возможных разумов (рисунок 4.4; см. здесь)*. И наоборот, это предположение можно рассматривать как аргумент в пользу того, что сознание и интеллект не обязательно связаны друг с другом — и даже как подтверждение идеи Анила Сета о том, что «сознание больше связано с тем, чтобы быть живым, нежели с тем, чтобы быть умным».

Рисунок 4.4. В пространстве разумов, определяемом координатами интеллекта и сознания, органоиды мозга могут занимать аномальное положение, отклоняющееся от закономерности, характерной для видов, возникших в ходе естественной эволюции.

Что может чувствовать такой органоид? «Вероятность того, что он испытывает нечто подобное человеческим переживаниям — страдание, скуку или какофонию сенсорных впечатлений, — крайне мала, — говорит Кох. — Но что-то он чувствовать будет». Если так, он будет наделен разумностью.

С этической точки зрения ключевой вопрос заключается в том, может ли он чувствовать боль. Тогда нам, возможно, придется признать обязательство проводить эксперименты на таких органоидах мозга только после введения анестезии. Но сам этот вопрос ставит в тупик даже экспертов. Это не то же самое, что спрашивать, чувствует ли боль, скажем, муха или червь, — ведь органоид не является организмом. Этот вопрос на самом деле имеет почти метафизическое измерение, подобно вопросу о том, издает ли звук ветер на Марсе. Дело в том, что сам мозг не имеет болевых рецепторов. Если — простите за этот образ — удалить кусочек вашего черепа и начать тыкать и щупать ваш мозг, это не причинит вам ни малейшей боли (то есть само это тыканье и щупанье). И все же именно в мозге боль возникает и регистрируется. Когда вы колете палец иглой, кажется, что болит сам палец, но если бы нейроны, передающие сигналы от болевых рецепторов пальца к мозгу, были перерезаны, никакой боли не возникло бы; ощущение не «производится на месте» травмы. Так что же может означать боль для органоида мозга?

Именно изоляция органоида мозга от тела делает его столь неоднозначным объектом с точки зрения неврологии, этики и разумности. Философы давно спорят о том, может ли одинокий «мозг в колбе» действительно что-то испытывать — способен ли он мыслить. Это долгое время считалось всего лишь (простите за каламбур) мысленным экспериментом; никто всерьез не предполагал, что это может стать реальностью.* Появление органоидов мозга показывает в контексте этих споров то же, что нейробиология в целом показала для философии разума: слова и абстрактные теоретизирования на бумаге не могут заменить реальный биологический эксперимент и часто упускают из виду то, что действительно важно.

Некоторые философы, например, утверждали, что мозг, лишенный каких-либо сенсорных сигналов — без глаз, ушей, осязания и так далее, — не способен выработать представления о мире, необходимые для поддержания подлинного мышления. С этой точки зрения любая нейронная активность в органоиде — это лишь шум и ярость, не значащие ничего.

Но не следует также воображать, будто простое подключение органоида мозга к источникам ощущений — предоставление ему возможности взаимодействовать с миром — пробудит в нем способность чувствовать. К этому моменту должно быть ясно, что разум и сознание не подобны картинкам на экране телевизора, готовым появиться сразу же после включения устройства. Они развиваются по мере развития организма. Для мозга это верно в буквальном смысле: нейронам необходимы стимулы, чтобы функционировать должным образом. Мозговые связи формируются и совершенствуются под влиянием опыта. Без опыта этого произойти не может. Как минимум, в (развитом) органоиде мозга потребуется взрастить сознание с помощью сенсорных сигналов от подключенных датчиков.

Это, однако, вполне представимо. Некоторые органоиды мозга, например, развили участки светочувствительной ткани сетчатки — ведь глаза и зрительные нервы на самом деле являются частью мозга. Вполне представимо, следовательно, что эти структуры могут обрести если не зрение в полном смысле слова, то, по крайней мере, реакцию на свет. Также возможно связать нейронную активность в органоиде мозга с мышечной тканью, чтобы этот мини-мозг мог вызывать движение. Биолог развития Мэделин Ланкастер и её коллеги из Кембриджского университета вырастили срез органоида мозга рядом с кусочком спинного мозга мыши, прикрепленным к окружающим мышцам спины, и обнаружили, что нейроны органоида соединились со спинным мозгом и посылали электрические импульсы, заставлявшие мышцу сокращаться. Иными словами, должна существовать возможность дать органоидам мозга некое рудиментарное подобие тела, которое обеспечит им «опыт».

Что произойдет тогда? Способен ли он быть носителем разума?

На самом деле некоторые исследователи подозревают, что развитые органоиды мозга могут в один прекрасный день обрести своего рода сознание — некоторую степень осознанности — даже находясь в полной изоляции от своего окружения. По мнению философа Тима Бейна из Университета Монаша в Мельбурне и его коллег, они представляли бы собой «островки осознанности»: фрагменты чего-то похожего на «чистое сознание» Коха, лишенное контакта с внешним миром.

Трудно представить, как подобные «разумы-острова» могли бы возникнуть естественным путем, по крайней мере в ходе естественного отбора: у них нет ни функций, ни целей, лишь некое дзен-подобное существование и осознание. Но органоиды мозга, задействующие ту «материю разума», которую создала эволюция, могут стать одним из способов их создания. Бейн и его коллеги также предполагают, что островные разумы могут возникать в результате других технологических вмешательств в мозг — например, хирургических операций или попыток реанимации мозга недавно умерщвленных животных.* Нечто близкое к подобной изоляции может также происходить на поздних стадиях рассеянного склероза, при синдроме «запертого человека» или воспалительном синдроме Гийена — Барре, когда люди утрачивают почти все двигательные функции и, возможно, большую часть сенсорных сигналов. Исследователи полагают, что обнаружить такие островки осознанности вполне реально — например, с помощью чего-то вроде метода zip-and-zap, который я описывал ранее.

Если органоиды мозга действительно продемонстрируют какие-то признаки осознанности — будь то в изоляции или при подключении к входящим и исходящим сигналам, — это, безусловно, повлияет на их этический статус. Они станут чем-то большим, нежели просто нервная ткань.

Но большим в каком смысле? Трудно представить, как органоид мозга мог бы квалифицироваться как «индивид, обладающий правами», в том же смысле, что и, скажем, почти доношенный младенец. Те, кто выступает за права человеческого эмбриона на ранней стадии, обычно делают это на основании его потенциала стать полноценно развитым человеческим существом, коего у органоида, безусловно, нет. Даже беспокойство по поводу любой «экзистенциальной боли», которую он может испытывать, по-видимому, основывается на ложном представлении о том, что он обладает самостью, потенциалом и субъектностью.

Возможно, мы не сможем оценить эту проблему, не сформировав некоторого представления о том, каким именно разумом мог бы обладать органоид. Но концепция «острова осознанности» выражает суть дела более убедительно: возможно, органоид мозга — а возможно, и другие фрагменты мозговой ткани — представляет собой «чистую материю разума»: материю, которая обладает разумностью, но при этом вовсе не является полноценным разумом. Иными словами, нам, возможно, стоит рассматривать разумность скорее как свойство материи, которая при подходящих условиях может организоваться в настоящий разум, подобно тому как культура тканей показывает, что жизнь — это свойство материи, способной при надлежащих условиях организоваться в организм. Тогда возникает вопрос: обладает ли наделенная разумностью материя сама по себе особым этическим статусом?

В настоящее время у нас нет этической базы для поиска ответов на подобные вопросы. Само понятие прав создавалось для людей — в конце концов, его современные истоки восходят к эпохе (периоду политических потрясений конца XVIII века), когда его функция была совершенно иной, и изначально оно даже не предназначалось для всего человечества. Это не какой-то врожденный атрибут, а нечто, предоставляемое и опосредуемое обществом, вот почему нам так трудно распространить его даже на наших близких эволюционных родственников: в 2015 году Верховный суд штата Нью-Йорк постановил, что шимпанзе не обладают юридическим статусом и, как следствие, правами личности, поскольку они «не несут обязанностей и ответственности в обществе». Бог ведает, как нам растянуть эти понятия, чтобы применить их к обладающим осознанностью органоидам. Но мы вряд ли поймем, как это сделать, пока не внесем больше ясности в природу иных разумов.

Предыдущая главаГлава 5 из 20Следующая глава