– Пошли, – говорит Егорыч, вытирая глаза. – Тут недалеко дом есть, мы там остановились. Почти целый. Посидим, поговорим.
Идём по улице. Я смотрю на них и не могу насмотреться.
Егорыч. Почти не изменился. Всё такой же надёжный, спокойный, крепкий. Только глаза другие. Глубже, что ли. И седина на висках – рано для двадцати двух лет.
Серёга. Похудел, вытянулся. Раньше был круглолицым, а теперь скулы торчат. Гитару, видно, давно не брал в руки – пальцы огрубели, на подушечках мозоли не от струн, от спускового крючка.
Михал. Вот это – самое большое изменение. Тот тихий, щуплый пацан, который смотрел на меня с обожанием, стал мужиком. Взгляд жёсткий, цепкий. В плечах раздался. Идёт собранно, как ходит тот, кто прошёл через мясорубку и знает, что в любой момент может начаться снова.
Саня. Он, кажется, совсем не изменился. Всё такой же громкий, быстрый, лезущий вперёд. Но в глазах что-то новое. Тяжёлое. Там, где раньше был мальчишеский задор, теперь сталь.
Заходим в дом. Полуразрушенный, но жилой. Крыша кое-где дырявая, окна забиты фанерой, но печка работает, тепло. На столе – кружки, котелок с водой, краюха хлеба.
Саня лезет за пазуху и достаёт бутылку. Самогон, мутный, но пахнет крепко.
– Трофейная, – ухмыляется он. – У одного хохла взяли. Он говорил, самогон, как у бабки, сил прибавляет. Проверим?
Разливает по кружкам. По стенкам.
Садимся. Смотрим друг на друга.
Четыре пацана из того тумана. И я.