К четвёртому месяцу я уже привык к школе. Привык бегать, стрелять, ползать, взрывать. Привык к тому, что каждую ночь могут поднять по тревоге и погнать в лес на ориентирование. Привык к тому, что здесь все друг друга недолюбливают, но в бою прикроют.
А вот к Лене привыкнуть не мог.
Лейтенант Воронцова вела у нас психологию и допросы. Это были самые странные занятия. Она рассказывала, как определить, врёт человек или нет, как расколоть пленного, как самому не расколоться, если поймают.
– Запомните, – говорила она, – на допросе главное – молчать. Чем больше говоришь, тем больше даёшь информации. Вас будут бить, пытать, обещать золотые горы. Ваше дело – молчать. Или врать. Но врать надо так, чтобы самим поверить.
Она часто смотрела на меня. Не как на остальных – дольше, внимательнее. Иногда после занятий подходила и спрашивала что-то про рукопашку или про ножи. Я отвечал коротко. Она кивала и уходила.
Однажды после вечерней пробежки я сидел на крыльце казармы, курил. Она подошла, села рядом. Молча. Я не лез.
– Громов, – сказала она. – Ты странный.
– Почему?
– Ты не такой, как все. Ты будто… уже всё это проходил. И рукопашку, и подрывное, и допросы. Откуда?
Я молчал. Потом сказал:
– Жизнь была долгая.
Она усмехнулась.
– Тебе 22. Какая долгая?
– Всякая, – ответил я.
Она посмотрела на меня. В темноте глаза блестели.
– Хрусталёв про тебя спрашивал, – сказала она. – Он сказал, что ты свой. Но мне этого мало.
– А что тебе нужно?
Она не ответила. Встала, отряхнулась и ушла.
А я сидел и думал: что ей нужно? И зачем она вообще со мной разговаривает?