В детстве я думал, что «Звездный путь» — это документальный фильм о будущем. Нет, я не думал буквально, что капитан Пикар, Дейта, Джорди и вся остальная компания будут зависать на голопалубе в двадцать четвертом веке, но я действительно верил, что именно такое будущее умные взрослые сочли наилучшим, что именно к этому мы идем или, по крайней мере, должны идти. Мы отправимся в космос, будем искать новые формы жизни и новые цивилизации и активно заниматься наукой. Мне было шесть лет, и это казалось отличной перспективой.
Но моя любовь к сериалу была глубже. «Звездный путь» не просто показывал светлое будущее; он показывал людей, которые бережно и по-доброму относились друг к другу, вместе решали проблемы и заботились о друзьях. В том возрасте у меня было мало друзей, да и дома хватало трудностей. Я отчаянно хотел оказаться на борту «Энтерпрайза», потому что мне хотелось проводить время с этими персонажами, которые стали казаться мне друзьями. Я хотел общаться с ними. Вместо этого я совершал набеги на отцовскую коллекцию научно-фантастических романов и рассказов — в основном времен его собственного детства в 1950-х и 60-х годах — и залпом проглатывал книги в отделе космоса и физики сначала в библиотеке начальной школы, а затем и в небольшой публичной библиотеке моего родного городка, находившейся в нескольких минутах ходьбы от дома.
В городской библиотеке также была коллекция VHS-кассет — в то время она казалась мне огромной, хотя там вряд ли насчитывалось больше нескольких десятков фильмов и передач телеканала PBS. Детям не разрешалось брать их самостоятельно, но однажды, когда мне было около восьми лет, мама после работы зашла в библиотеку и принесла небольшую стопку кассет. На всех красовалось одно и то же название, вырезанное из оригинальной упаковки и приклеенное скотчем к синему пластику библиотечных футляров с мраморным узором: «Космос». Я смотрел на Карла Сагана с неослабевающим пылом и благоговением. Перед моими глазами был человек, который не просто рассказывал о грандиозной научной картине Вселенной, но и доказывал, что мы можем отправиться в космос, спасти мир и вместе построить лучшее будущее. Мне в том возрасте казалось, будто он произносит именно те слова, которые я так хотел услышать: мы можем сделать «Звездный путь» реальностью. Саган, конечно, никогда этого не говорил, хотя и был настроен весьма оптимистично в отношении дальних космических путешествий и терраформирования других планет, но мне этого было достаточно. Я знал, какое будущее нас ждет. Это было светлое обещание, и я бережно хранил его в душе.
Это обещание, в свою очередь, значительно все упростило. В библиотеке было полно книг, но теперь я знал, что на большинство из них можно не обращать внимания. Все, что не относилось к науке — а точнее, все, что не было физикой и астрономией, — казалось лишь какими-то лишними деталями. Все это было неважно, совсем неважно. Единственное, что действительно имело значение, — это полет в космос ради спасения мира.
По мере взросления круг моих интересов расширялся. Мне хотелось понять, откуда мы знаем то, что знаем, и это привело меня к истории и философии науки. Я хотел разобраться, почему взрослые создали такой странный мир и почему никто, похоже, ничего не предпринимает против глобального потепления, — так я пришел к политологии и еще более глубокому изучению истории. Мои читательские вкусы стали смелее: я не забрасывал научную фантастику, но все чаще давал шанс книгам других жанров, открывая для себя произведения, написанные как гораздо позже (так и раньше!) историй «Золотого века», на которых я вырос. Но сквозь все это я так и не утратил веру, которую подарил мне «Звездный путь». Будущее, как я знал, в конечном счете лежит в космосе, и его освоение решит многие — а возможно, и все — проблемы Земли.
Я верил в это очень, очень долго.
* * *
В описании «эргофильного» будущего по версии Бенджамина Райнхардта есть странная, мимолетная фраза, на которую я при первом чтении даже не обратил должного внимания: он говорит о «лекарствах для продления жизни», которые «могут быть синтезированы только в чистейших условиях невесомости» в космосе. Хотя исключать то, что невесомость способна помочь в производстве лекарств, нельзя, я подозреваю, что Райнхардт имел в виду не только это — или, по крайней мере, далеко не только это. Осознанно или нет, он рисовал все ту же старую мечту: улететь в космос и жить вечно.
Но почему так часто кажется, что лететь в космос нужно именно для того, чтобы жить вечно? Какая связь между космосом и бессмертием? Междисциплинарная исследовательница ИИ Кейт Кроуфорд предлагает свой ответ:
Космос стал высшей имперской амбицией, символизируя бегство от земных рамок, телесности и регулирования. Возможно, неудивительно, что многие представители технологической элиты Кремниевой долины увлечены идеей бегства с планеты. Колонизация космоса прекрасно уживается с другими фантазиями: диетами для продления жизни, переливанием крови от подростков, загрузкой разума в облако и витаминами бессмертия. Глянцевая реклама Blue Origin — часть этого мрачного утопизма. Это тихий призыв стать Сверхчеловеком, выйти за любые границы: биологические, социальные, этические и экологические. Но за всем этим фасадом дивных новых миров скрывается прежде всего страх: страх смерти — как индивидуальной, так и коллективной — и страх того, что время действительно на исходе.1
Это — желание выйти за любые рамки и избежать ужаса смерти — несомненно, часть ответа. Но связь космоса с бессмертием возникла задолго до появления технологических миллиардеров и современного трансгуманистического движения. В 1970-х годах Тимоти Лири спрашивал людей, «хотели бы они жить в космосе и жить вечно». Вдохновившись отчасти идеями О’Нилла, он пропагандировал «космическую миграцию, увеличение интеллекта и продление жизни», опередив экстропийцев более чем на десять лет.2 В информационных бюллетенях «Общества L5» часто появлялась реклама, связанная с продлением жизни и крионикой.3 Даже сама крионика изначально была связана с космосом: Роберт Эттингер, преподаватель физики, положивший начало современному крионическому движению своей книгой 1964 года «Перспектива бессмертия», вдохновлялся рассказом Нила Р. Джонса «Спутник Джеймсона», опубликованным в июльском номере научно-фантастического журнала Amazing Stories за 1931 год. По сюжету, тело профессора (того самого Джеймсона) после смерти запускают в космос, где он вращается по орбите Земли, полностью замороженный. Спустя миллионы лет его оживляют и помещают в механическое тело, делая бессмертным.4
Так что, возможно, наряду с идеологией технологического спасения здесь работает нечто более простое или, по крайней мере, более древнее. Может быть, всё дело в том, что бессмертие нисходит с небес. «Сегодня искусственный интеллект и информационные технологии вобрали в себя многие вопросы, которыми когда-то занимались теологи и философы: отношение разума к телу, вопрос о свободе воли, возможность бессмертия», — пишет эссеистка Меган О’Гиблин, автор книги «Бог, человек, животное, машина». «Все вечные вопросы превратились в инженерные задачи».5 О’Гиблин когда-то верила в своего рода трансгуманизм; а до этого, как и многие другие трансгуманисты, была христианкой-фундаменталисткой и изучала теологию в библейском колледже. «С самого детства я верила, что земная жизнь — это дуга, устремленная к точке окончательного искупления, к моменту, когда Христос вернется, мертвые воскреснут, а вся Земля вернет свое первозданное совершенство. Это не было метафорой в каком бы то ни было смысле... Большую часть своей жизни я верила, что доживу до прихода этой новой эры; что мое тело преобразится, станет бессмертным, и я вознесусь к облакам, чтобы провести вечность с Богом».6
О’Гиблин перестала верить в Бога — «без этой истории моя жизнь потеряла точку опоры» — а несколько лет спустя наткнулась на книгу Рэя Курцвейла «Эра духовных машин». Какое-то время она была ею одержима. «Что делает трансгуманизм столь притягательным, так это его обещание восстановить с помощью науки те трансцендентные — и по сути религиозные — надежды, которые сама же наука и уничтожила», — пишет она.7 «Мой интерес к Курцвейлу и другим технологическим пророкам был своего рода переносом. Он позволял мне продолжать зацикливаться на теологических проблемах, с которыми я боролась в библейской школе, и в конечном счете был выражением моей сублимированной тоски по религиозным обещаниям, от которых я отказалась». В конце концов она перестала верить и в предсказания Курцвейла. Но у нее остался неотвязный вопрос. В бытность трансгуманисткой она замечала «странные параллели между трансгуманизмом и христианскими пророчествами. Каждый раз, когда я возвращалась к Курцвейлу, Бострому и другим мыслителям-футуристам, меня охватывало [убеждение], что созвучие между этими двумя идеологиями никак не может быть случайным».8 Читая более обширную литературу, она обнаружила, «что на протяжении веков существовала давняя христианская традиция веры в то, что Воскресение может быть осуществлено с помощью науки и технологий».9
Одним из таких христиан был Николай Федоров, русский философ конца XIX века и библиотекарь. «Ожидаемый день [воскрешения] есть упование всех веков и народов, чаемый с незапамятных времен, — писал Федоров. — Этот день будет божественным, великим, но не чудодейственным, ибо воскрешение будет делом не чуда, а знания и общего труда».10 Чтобы воскресить мертвых, утверждал Федоров, человечество должно сначала обрести полный контроль над миром природы — «регуляцию природы человеческим разумом и волей», как писал он другу, — дабы устранить все причины смерти и тлена.11 По его мнению, с покорением природы научный прогресс сможет избавить от смерти ныне живущих. Затем мы перейдем к воскрешению мертвых. Федоров утверждал, что для этого потребуется отправиться в космос, чтобы собрать там частицы физического вещества умерших тел, которые, как он верил, улетучились туда. Как только это будет сделано, Федоров не сомневался, что достижения науки позволят воскресить всех умерших людей и заполнить космос всеми, кто когда-либо жил, сделав мир «таким, каким он должен быть».12
Философия Федорова, ставшая известной как космизм, была тепло встречена его современниками Федором Достоевским и Львом Толстым. Но самый глубокий след в мире Федоров оставил благодаря своему наставничеству над физиком Константином Циолковским. В 1874 году шестнадцатилетний Циолковский впервые пришел в московскую библиотеку, где работал Федоров.13 Вскоре Циолковский стал видеться с Федоровым каждый день, беседуя с ним часами.14 «Заметив мои наклонности к математике, физике и отчасти химии, он [Федоров] подбирал для меня литературу и руководил моим самообразованием, — рассказывал позже Циолковский. — Не будет преувеличением сказать, что для меня он заменил университетских профессоров, с которыми я не общался».15 Существуют противоречивые мнения о том, обсуждали ли Циолковский и Федоров освоение космоса напрямую, но в любом случае Циолковский наверняка читал труды Федорова позже, и уроки, полученные молодым человеком от старшего наставника, направили его путь к звездам.16 В 1903 году, в год смерти Федорова, Циолковский опубликовал свой труд «Исследование мировых пространств реактивными приборами» — одну из первых научных работ, излагавших основы физики ракетного движения.17 Как и его ментор, Циолковский был убежден, что людям необходимо лететь к звездам. «Земля — колыбель человечества, но нельзя вечно жить в колыбели», — писал он.18
Эта цитата, высеченная на надгробии Циолковского, в переводе с русского оригинала иногда звучит как: «Планета есть колыбель разума, но нельзя провести всю жизнь в колыбели»19. Такой вариант перевода намекает на определенное философское сходство между Циолковским и его современником, русским ученым и космистом Владимиром Вернадским. Вернадский был геохимиком, который популяризировал и развил концепцию «биосферы». Он также разработал идею «ноосферы» — глобальной сети человеческой мысли и знания, возникающей над биосферой. Идея ноосферы Вернадского оказала влияние на Пьера Тейяра де Шардена (и сама подверглась его влиянию), французского палеонтолога и священника-иезуита20. Тейяр объединил идею ноосферы с эволюционной теорией и своей католической верой, придя к удивительным — и на удивление знакомым — выводам. «Тейяр верил, что эволюция не просто продолжается, но и развивается по экспоненте», — пишет О’Гиблин:
Люди благодаря использованию орудий и механизации теперь были способны сами направлять ход собственной эволюции. Изобретение радио, телевидения и других средств массовой коммуникации создало сложные глобальные сети, способствовавшие более запутанным и тесным связям между отдельными умами... Тейяр изложил видение того, как эти технологические связи, которые он назвал «ноосферой», в конечном итоге приведут к радикальной духовной трансформации. В будущем сеть созданных человеком машин уступит место «“эфиризованному” вселенскому сознанию», которое охватит всю окружность земного шара. Как только этот синтез человеческой мысли достигнет своего апогея, он вызовет взрыв интеллекта — Тейяр назвал его Точкой Омега, — который позволит человечеству «прорваться сквозь материальные рамки Времени и Пространства» и слиться с божественным... Созвучие между этим видением и пророчествами Курцвейла поразительно. И тем не менее Тейяр верил, что именно так и произойдет библейское Воскресение21.
Описывая изменения, которые претерпит человечество в Точке Омега, Тейяр говорил, что мы станем «своего рода Транс-Человеком в самом сердце вещей»22.
Тейяр написал это в 1947 году, за несколько лет до того, как Джулиан Хаксли якобы ввел в обиход термин «трансчеловек» (transhuman) — но даже Тейяр не был первым, кто его использовал. Впервые это слово появилось более чем на век раньше, в одном из первых переводов «Божественной комедии» Данте на английский язык23. «Завершив свое путешествие по Раю и вознесшись в небесные сферы, [Данте] описывает процесс преображения своей человеческой плоти», — пишет О’Гиблин. «В конце концов он вынужден выдумать совершенно новое слово, transumanar, что означает примерно «выходящий за пределы человеческого». Когда Генри Фрэнсис Кэри перевел книгу на английский язык в 1814 году, он передал его как “transhuman”: “Словами не передать этого трансчеловеческого изменения”»24. Хотя Тейяр мог и не иметь в виду Данте, употребляя слово «трансчеловек», Хаксли определенно имел в виду Тейяра. По словам О’Гиблин, «Тейяр, что не случайно, был близким другом Джулиана Хаксли, которому удалось сделать идеи священника мейнстримом». В лекции 1951 года, где Хаксли впервые использовал слово «трансгуманизм», «Хаксли, по сути, предлагал безрелигиозную версию идей Тейяра»25. Таким образом, трансгуманизм всегда сводился к вознесению на небеса ради вечной жизни, как отмечает О’Гиблин. «Большинство трансгуманистов — убежденные атеисты, стремящиеся поддерживать представление о том, что их философия укоренена в современном рационализме, а не в том, чем она является на самом деле: порождением христианской эсхатологии». Мечта всегда одна и та же, и ей уже тысячи лет.
* * *
Одна из самых нелепых статей, когда-либо появлявшихся в разделе моды New York Times, — это интервью в формате «подтвердите или опровергните», которое Морин Дауд взяла у Питера Тиля в начале 2017 года, когда он работал в переходной команде тогда еще избранного президента Трампа. «Вы любите “Звездный путь” больше, чем “Звездные войны”?» — спросила она. «Опровергаю, — ответил он. — Мне гораздо больше нравятся “Звездные войны”. Я капиталист. “Звездные войны” — это капиталистическое шоу. А “Звездный путь” — коммунистическое. В “Звездном пути” нет денег, потому что там есть транспортер, который может создать все, что вам нужно26. Весь сюжет “Звездных войн” начинается с долга Хана Соло, и потому сюжет в “Звездных войнах” движим деньгами»27.
Такое прочтение «Звездных войн» Тилем выглядит странно. Утверждение, что весь сюжет — даже если рассматривать только первый фильм — движим долгом Хана Соло Джаббе Хатту, является в лучшем случае сильной натяжкой. Точно так же натяжкой будет назвать «Звездный путь» коммунистическим — и любопытно, что Тилю, судя по всему, не нравится идея того, что каждый может получать все необходимое бесплатно.
Несмотря на очевидные трудности с пониманием научной фантастики, Тиль считает ее важным источником вдохновения. На Саммите сингулярности в 2009 году Тиль участвовал в дискуссионной панели «Изменяя мир» вместе с Элиезером Юдковским и исследователем долголетия Обри ди Греем. Отвечая на вопрос о том, что именно люди могут создать, чтобы изменить — и спасти — мир, Тиль сказал аудитории, что «есть много разных вещей, которые можно было бы развивать... Если вам нужно меню, я бы просто дал вам список научно-фантастических книг 50-х и 60-х годов и прошелся по ним как по отправным точкам. Освоение океанов, освоение пустынь, освоение космоса, роботы, нанотехнологии, биотехнологии, ИИ»28. Это еще один причудливый ответ, который, похоже, выдает непонимание научной фантастики. «Освоение пустынь», по всей видимости, звучит как отсылка к научно-фантастической эпопее Фрэнка Герберта «Дюна» 1965 года. Но посыл «Дюны» уж точно не заключается в призыве «осваивать пустыни» — так же как и «Звездные войны» не задумывались как руководство по строительству космической империи.
Временной период в научной фантастике, который выбирает Тиль, еще более показателен. 1950-е и 60-е годы — это середина и закат Золотого века научной фантастики, который начался с бульварных журналов в самом конце 1930-х годов, таких как «Astounding Science Fiction». Авторы, доминировавшие в этот период, — такие как Айзек Азимов, Артур Кларк и Роберт Хайнлайн, — почти все были белыми мужчинами и писали в основном о будущем в космосе. Произведения Азимова часто строились вокруг роботов, космических империй или и того и другого сразу, а ядерная энергия изображалась как практически безграничный источник энергии, используемый для всего — от ракет до радиоприемников. В историях Хайнлайна частенько чувствовался дух Айн Рэнд в космосе: главным героем обычно выступал полагающийся только на себя мужчина-эрудит, балующийся евгеникой или подрывающий забастовки рабочих, борющихся за прожиточный минимум.
Именно Кларк больше других обращался к теме бессмертия. На него глубоко повлияла философия космизма Циолковского. В обоих самых известных романах Кларка — «Конец детства» и «2001» — люди эволюционируют в бессмертных, бороздящих космос существ из чистого разума, которые сотканы из энергетических паттернов и больше не нуждаются в физических телах. (Название «Конца детства» — прямая отсылка к цитате Циолковского о том, что Земля — колыбель человечества. Кларк также упоминал Циолковского по имени в своем более позднем романе «Свидание с Рамой».)29 В обоих романах эти эволюционировавшие люди занимают свое место наряду с такими же трансцендентными инопланетянами древнего происхождения, а технологии наделяют их божественной силой созидания, разрушения и трансформации. «Любая достаточно развитая технология неотличима от магии», — гласит самое известное изречение Кларка. Тем временем, до наступления технологического апофеоза человечества, Кларк видел и другие причины для выхода в космос — причины, которые десятилетия спустя найдут отклик у Джеффа Безоса и Дж. Сторрза Холла. «Межпланетные путешествия — теперь единственная форма “завоеваний и империй”, совместимая с цивилизацией», — писал Кларк в 1951 году. «Без них человеческий разум, вынужденный вечно кружить в своем планетарном круглом аквариуме, неизбежно придет к застою»30.
Не все авторы Золотого века разделяли оптимизм Кларка относительно технологий и трансцендентных возможностей космоса. В «Марсианских хрониках» Рэя Брэдбери Марс используется как декорация для исследования и критики популярных на тот момент мифов о колониализме и американском фронтире. Но более острой критики научно-фантастических штампов пришлось ждать почти до середины 1960-х годов, когда возникла «Новая волна» — группа фантастов, стремившихся вывести жанр за рамки его бульварного происхождения и рассказывать более глубокие истории на самый широкий круг тем. В число этих авторов входили Сэмюэль Дилэни, Харлан Эллисон, Роджер Желязны, Филип К. Дик и, пожалуй, самая известная среди них — Урсула К. Ле Гуин. Писатели «Новой волны» стремились расширить горизонты жанра. Они хотели подвергнуть сомнению современные представления о прогрессе; они хотели рассказывать истории о людях, которые не были гетеросексуальными белыми мужчинами; они хотели размышлять о политике, классах и гендере, а также о том, как всё это пересекается с технологиями и культурой. Со временем «Новая волна» привела к появлению авторов киберпанка 1980-х и 90-х годов (таких как Уильям Гибсон, Брюс Стерлинг и Нил Стивенсон), которых интересовали вопросы о том, как богатые могут использовать технологии — особенно компьютерные, — чтобы еще больше сосредоточить в своих руках деньги и власть. Неудивительно поэтому, что готовность Тиля использовать научную фантастику в качестве чертежа будущего заканчивается примерно на 1969 годе. Первый фильм о «Звездных войнах» вышел почти десять лет спустя, но он был намеренно смоделирован по образцу научной фантастики тридцатилетней давности, времен детства Джорджа Лукаса. Во многом «Звездные войны» — это скорее фэнтези в космических декорациях, чем научная фантастика, вплоть до места и времени действия: «давным-давно в далекой-далекой галактике». Но Тиль, похоже, упустил ключевую деталь и о «Звездных войнах». Вопреки утверждениям Тиля о том, что «Звездный путь» — это коммунистическая история, Лукас списал героев-повстанцев в «Звездных войнах» с коммунистов. «Они были вьетконговцами, — говорил Лукас31. — На самом деле это было про Вьетнамскую войну»32. На вопрос о происхождении злого императора Палпатина Лукас дал простой ответ: «Он был политиком. Его звали Ричард М. Никсон»33.
Проблемы Тиля с интерпретацией научной фантастики отражают куда более фундаментальную проблему, характерную и для многих других технологических миллиардеров: отношение к научной фантастике как к прогнозу, попытке предсказать будущее или изобразить желаемое. «Сугубо экстраполяционные произведения научной фантастики обычно приходят примерно к тому же, к чему приходит Римский клуб: куда-то в промежуток между постепенным угасанием человеческой свободы и полным исчезновением земной жизни», — писала Ле Гуин в 1976 году. «Научная фантастика не предсказывает, она описывает... Предсказание — дело пророков, ясновидящих и футурологов. Это не дело романистов. Дело романиста — лгать... Я пишу научную фантастику, а научная фантастика не о будущем. Я знаю о будущем не больше вашего, а скорее всего, даже меньше»34. Почти полвека спустя Чарльз Стросс вторил Ле Гуин, выступив с еще более недвусмысленным предупреждением: «Я — да и другие авторы научной фантастики — ужасные проводники в будущее. И это не имело бы никакого значения, если бы целая куча миллиардеров не красовалась сейчас в заголовках новостей только потому, что они уделяют слишком много внимания людям вроде меня»35. Технологические миллиардеры «читали научную фантастику в детстве и, похоже, не подозревают об идеологической подоплеке развлечений своей юности: элитаризме, “научном” расизме, евгенике, фашизме и нынешней беспечной вере в технологии как в способ решения социальных проблем»36.
Будучи профессиональным — и успешным — автором научной фантастики, Стросс говорит, что «провел много времени, переворачивая камни в саду НФ, чтобы посмотреть, кто под ними копошится»37. Одной из скользких личинок, обнаруженных им там, оказался космизм. Циолковский повлиял не только на Кларка. Слова Циолковского о Земле как о «колыбели», которую нам суждено перерасти, давно стали культовыми среди энтузиастов космоса и писателей-фантастов, своего рода шибболетом и шепотом надежды. И все же Циолковский не просто хотел, чтобы человечество отправилось к звездам. Подобно Фёдорову, он желал, чтобы человечество переустроило космос, создав рационализированную вселенную, лишенную всего естественного. В этой «утопии» задачи распределялись бы между разными народами на основе якобы присущих их расе способностей, а инвалиды подлежали бы уничтожению38. Перенесенное через Атлантику энтузиастами ракетостроения и первыми писателями-фантастами, космистское видение вселенского колониализма и евгеникиi Циолковского отлично легло на уже существовавшие идеи в американской культуре, такие как теория границы Тёрнера. Это и задало тон американской научной фантастике. «С самого начала у этого направления научной фантастики была неявная идеология: американская мечта о капиталистическом успехе, смешанная с прогрессом за счет современных технологий и сдобренная колониализмом фронтира», — пишет Стросс. «С тех ранних пор в американской НФ наметилась тенденция сознательно закрывать глаза на политические последствия этих блестящих игрушек»39. Вместо этого миллиардеры открыто используют научную фантастику как руководство к действию — Маск даже написал в Твиттере, что «научная фантастика не должна оставаться фантастикой вечно!», — не задумываясь о замысле или смысле произведений, которым они слепо подражают40. «Вы никогда не задумывались, почему в XXI веке кажется, будто мы живем в плохом киберпанк-романе из 1980-х?» — спрашивает Стросс. «Все потому, что эти ребята [технологические миллиардеры] прочитали эти киберпанк-романы и перепутали антиутопию с дорожной картой»41.
Но не так уж удивительно, что Тиль, Безос, Маск и им подобные испытывают трудности с пониманием научной фантастики. Культура технологической индустрии — особенно стартап-культура — не ценит те навыки, которые можно получить на вводном курсе по английской литературе в колледже, на уроках истории или вообще при изучении любых гуманитарных дисциплин. Старая истина о гуманитарном образовании гласит, что оно учит мыслить. Тиль ясно дал понять, что в это не верит. Он призывает потенциальных основателей технологических компаний отказываться от учебы в вузе, ежегодно выплачивая по 100 000 долларов примерно двум десяткам «стипендиатов Тиля» при условии, что получатель гранта не пойдет в колледж или бросит его. «Колледж может быть полезен для изучения того, что было сделано раньше, но он также может отбить у вас желание создавать что-то новое», — утверждается на сайте Стипендии Тиля. «Каждый из наших стипендиатов идет своим уникальным путем; вместе они доказали, что молодые люди могут добиться успеха, думая самостоятельно, а не следуя традиционной колее»42. (Невольно задаешься вопросом, не связана ли успешность стипендиатов Тиля в меньшей степени с независимым мышлением, а в большей — с доступом к сети влиятельных игроков Кремниевой долины, который предоставляется в рамках стипендии?) Тиль далеко не единственный, кто считает высшее образование пустой тратой времени для основателей стартапов. Начиная как минимум со Стива Джобса и Билла Гейтса, в технологической индустрии бытует представление, нечто среднее между традицией и мифологией, согласно которому успешные основатели стартапов должны поступить в элитный колледж только ради того, чтобы бросить его через год или два. Те же, кто остается, обычно выбирают специализацию в области STEM (наука, технологии, инженерия и математика). Этот однородный, ориентированный на точные и естественные науки интеллектуальный бэкграунд в культуре технологических стартапов и в Кремниевой долине в целом порождает отрицание гуманитарных наук — систематическое, а порой и намеренное игнорирование искусства и гуманитарного знания.
Нигде отрицание гуманитарных наук не проявляется в технологической индустрии так отчетливо, как в ее отношении к истории. «Я вообще не понимаю, зачем мы изучаем историю», — говорит Энтони Левандовски, сооснователь подразделения беспилотных автомобилей Google, ныне известного как Waymo. «Наверное, это занимательно — динозавры, неандертальцы, промышленная революция и все такое. Но то, что уже произошло, на самом деле не имеет значения. Вам не нужно знать эту историю, чтобы развивать то, что они создали. В технологиях значение имеет только завтрашний день»43. Левандовски, возможно, не самый заслуживающий доверия свидетель: в 2020 году он признал себя виновным в краже коммерческой тайны у Waymo (Трамп помиловал его в следующем году)44. Он также основал религиозную организацию, посвященную «осознанию, принятию и поклонению Божеству на основе искусственного интеллекта»45. Но выраженное им мнение — лишь чуть более экстремальная версия вполне обычного для технологической индустрии взгляда. Кремниевая долина — это «место, которое любит делать вид, будто у его идей нет никакой истории», — пишет Адриан Дауб, профессор Стэнфорда и автор книги «Что технологии называют мышлением»46. Осмысление истории заставило бы лидеров технологической индустрии столкнуться с неприятными вопросами об их собственной культуре и о тех скрытых допущениях, что стоят за их грандиозными заявлениями.
Серьезное отношение к истории также заставило бы технологических миллиардеров пересмотреть выбор ролевых моделей и целей, которые они для себя определяют, а также то, как они преподносят собственные достижения. В рекламном ролике Blue Origin Безос обращается к невидимой аудитории, в очередной раз повторяя свой привычный монолог о необходимости освоения космоса ради обеспечения будущего с постоянным ростом энергопотребления на душу населения, и все это под эффектные кадры летящих ракет его компании. В конце видео, когда спускаемая капсула на парашюте приземляется среди чахлого пустынного кустарника, Безос торжественно произносит: «Вам под силу всё, что вы задумали. После высадки на Луну фон Браун сказал: „Я научился использовать слово ‘невозможно’ с большой осторожностью“, и я надеюсь, что вы перенесете это отношение на свою жизнь»47. Несколько лет спустя в одном из подкастов Безос снова пустил в ход эту цитату, назвав ее «одной из величайших» фраз пионера ракетостроения48. Но Безос либо не знает о прошлом Вернера фон Брауна, либо его это не волнует. До работы в НАСА фон Браун создавал ракеты «Фау-2» для нацистов, заставляя евреев и других узников концлагерей собирать летающие бомбы для гитлеровских ударов по Великобритании и Западной Европе по мере приближения союзников. Ракеты фон Брауна унесли тысячи жизней на поздних этапах Второй мировой войны, но еще больше пленных погибло при самом их строительстве49. Всё это давно не секрет; это не было секретом даже во времена лунных миссий «Аполлон». Возможно, Безос знает об этом прошлом, но ему все равно. Однако вполне вероятно, что он просто не в курсе. Отрицание гуманитарных наук позволяет легко игнорировать неудобные факты или же изначально пребывать в блаженном неведении о них.
Отрицание гуманитарных наук подпитывается другим недугом, эндемичным для технологической индустрии — и, в свою очередь, подпитывает его: «инженерной болезнью», то есть убежденностью в том, что компетентность в одной области (обычно в сфере точных и естественных наук) автоматически делает человека экспертом и во всем остальном50. Или, иначе говоря: существует лишь одна по-настоящему сложная вещь, и ты ее уже знаешь, а значит, все остальное должно быть просто. Разработчик программного обеспечения Мацей Цегловский объясняет источник этого высокомерия:
Для нас, программистов, формирующим интеллектуальным опытом является работа с детерминированными системами, созданными другими людьми. Они могут быть очень сложными, но эта сложность не того рода, с какой мы сталкиваемся в мире природы. В конечном счете она всегда поддается анализу. Найдите правильные абстракции — и шкатулка с секретом откроется перед вами… Но, как знает любой, кто работал с технарями, этот интеллектуальный багаж также может приводить к высокомерию. Люди, преуспевающие в проектировании программного обеспечения, проникаются убеждением, что благодаря своим выдающимся аналитическим способностям они могут с легкостью и с нуля — опираясь на базовые принципы и не имея профильной подготовки — разобраться в системе абсолютно любого рода. Успех в искусственно созданном мире разработки ПО порождает опасную самоуверенность51.
Логическим завершением этого хода мысли является гипотеза симуляции — идея о том, что мы все уже живем внутри компьютера. Илон Маск, пожалуй, самый известный сторонник этой концепции. «Мы явно движемся по траектории, которая приведет к созданию игр, неотличимых от реальности. В эти игры можно будет играть на любой приставке, ПК или чем-то подобном, и таких компьютеров или приставок, вероятно, будут миллиарды. Из этого, кажется, следует, что шансы на то, что мы находимся в базовой реальности — один на миллиарды», — утверждает Маск. «Скажите мне, что не так с этим аргументом? Есть ли в нем изъян?»52
Изъянов здесь предостаточно. Маск имеет в виду вовсе не что-то вроде «Матрицы», где наши физические тела подключены к компьютерной симуляции. Он говорит о чем-то более радикальном: об идее, что мы сами и всё в нашей вселенной — не более чем продукты и обитатели компьютерной программы, существующей лишь в памяти компьютера в совершенно иной реальности, запущенной неким другим субъектом, человеком или кем-то еще. Аргумент Маска перекликается с доводами, которые Ник Бостром привел в своей статье 2003 года «Живем ли мы в компьютерной симуляции?». В ней Бостром приходит к выводу, что, учитывая вычислительные мощности, доступные цивилизации после Сингулярности, такие будущие люди (или транслюди), скорее всего, будут иметь возможность запускать бесчисленные «симуляции предков», моделируя ранние этапы истории своего общества. Жизнь внутри такой симуляции выглядела бы точно так же, как жизнь в досингулярном обществе вроде нашего, поэтому невозможно с ходу определить, живем ли мы в одной из этих многочисленных симуляций или в реальном мире. И поскольку таких симуляций может быть огромное количество, Бостром резюмирует: если человечество, скорее всего, достигнет Сингулярности, то мы с гораздо большей вероятностью являемся обитателями симуляции, а не единственного реального мира.
Даже если принять утверждение Бострома о том, что работу мозга можно смоделировать на компьютере, а также его оценку необходимых для этого вычислительных мощностей, аргумент в пользу симуляции все равно упирается в проблему: никто не знает, как построить компьютер, способный запустить «симуляцию предков» или одну из гиперреалистичных видеоигр Маска. Ввиду близящегося конца закона Мура создать такой компьютер, возможно, не удастся никогда. Но даже если его в конце концов построят, совершенно неразумно утверждать, будто такие машины неизбежно станут настолько повсеместными — и будут так часто использоваться для запуска симуляций прошлого или поразительно детализированных видеоигр, — что мы сами с подавляющей вероятностью окажемся жителями одной из них.
Несмотря на эти контраргументы, гипотеза симуляции пользуется широкой популярностью в технологической индустрии, а также в сообществах рационалистов и сторонников эффективного альтруизма. И понять почему нетрудно. Вместо полного уничтожения природы, которое несут в себе Сингулярность и максималистские сценарии будущего лонгтермистов, гипотеза симуляции делает еще один шаг вперед. Она влечет за собой отрицание природы: то, что кажется естественным миром, на деле просто компьютерная программа. Ее создали люди — или, точнее, существа, подобные людям, но неизмеримо более могущественные, — и создали ее для нас. Мы можем делать с ней все, что захотим. (Трудно не разглядеть в этом отголоски Книги Бытия: мы созданы по образу создателя, мир сотворен с мыслью о нас.) Если мы живем в компьютерной симуляции, то компетентность в разработке программного обеспечения — это действительно компетентность абсолютно во всем. Гипотеза симуляции выставляет естественную сложность мира иллюзией, а искусственную сложность, о которой говорил Цегловский, — более фундаментальным и податливым субстратом.
Это не новая идея. Ирландский епископ и философ XVIII века Джордж Беркли писал, что реальность существует исключительно в разуме христианского Бога, представляя собой царство чистой рациональной мысли. Есть и более близкие к нам предшественники. «Тлён, быть может, и лабиринт, но это лабиринт, замышленный людьми, лабиринт, который людям суждено разгадать», — писал Хорхе Луис Борхес об искусственном, но замысловатом мире Тлёна в своем рассказе «Тлён, Укбар, Орбис Терциус». «Очарованное строгостью Тлёна, человечество забывает — и продолжает забывать, — что это строгость шахматистов, а не ангелов». В рассказе Тлён придуман тайным обществом интеллектуалов, которые стремятся заменить реальный, естественный мир искусственным — «упорядоченной планетой», где идеи имеют первенство над материальными вещами, а историю можно менять по своему желанию, словно компьютерную программу.53 Борхес написал этот рассказ в начале Второй мировой войны и в финале напрямую сравнивает Тлён с упорядоченной паранойей нацизма и антисемитизма. Неудивительно, что когда Кёртис Ярвин основал компанию при поддержке Питера Тиля, он выбрал для нее название «Тлён».
Утешительная ложь, скрывающаяся как за Тлёном, так и за гипотезой симуляции, заключается в том, что они помещают нас в самый центр творения, наделяют космическим предназначением и заставляют жить в поворотной точке всемирной истории. «Ужасно неловко в этом признаваться, но одна из причин, почему я всегда находил гипотезу симуляции поразительно правдоподобной, заключается в том, что она объясняла, как я умудрился оказаться в окружении тех, кого считал едва ли не самыми важными людьми в истории человечества», — писал Цяочу Юань, бывший рационалист. «Ведь если подумать, если бы наши далекие потомки запускали симуляции предков, они, скорее всего, моделировали бы именно ключевые исторические моменты, о которых хотели узнать побольше, верно? А что может быть более судьбоносным, чем зарождение безопасности ИИ?»54
Однако Цегловский считает, что гипотеза симуляции отражает не столько глубокое стремление, сколько глубокий страх. «У фантазий о контроле есть темная сторона, — говорит он. — Для программиста [жизнь в симуляции — это] абсолютная потеря контроля. Вместо того чтобы писать программу, ты сам являешься этой программой».55 Была предпринята как минимум одна попытка вернуть этот контроль: в 2016 году журнал New Yorker сообщил, что «два технологических миллиардера зашли так далеко, что тайно наняли ученых для работы над тем, чтобы вызволить нас из симуляции».56
По сути, гипотеза симуляции зиждется на множестве некритически воспринятых предположений о будущем человечества. В основном эти предположения касаются долговечности идей, которых люди придерживаются здесь и сейчас (причем порой весьма немногие), — идей обо всем на свете, от экономики до социологии и космологии, большинство из которых никак не подкреплены реальными экспертными знаниями в любой из этих областей. Но критическое осмысление этих идей на самом деле не является целью. Если бы это было так, то все серьезные проблемы с гипотезой симуляции давно бы положили конец любым разговорам о ней. Эта идея притягательна тем, что она подразумевает, будто технологии — это действительно единственное, что имеет значение, а реальность функционирует по понятной логике компьютерных программ, а не по неясным механизмам мира, который мы не создавали. Она также несет в себе обещание превзойти саму реальность, совершив побег из симуляции, хотя и непонятно, как именно это должно сработать, если мы сами якобы являемся порождениями этой симуляции. Но и это возражение на самом деле никого не волнует. Тут одни лишь вайбы до самого низа.
* * *
Весной 2023 года меня пригласили на небольшой ужин, организованный основателем и генеральным директором одного ИИ-стартапа. (Имена людей и названия компаний, упоминаемых в этой истории, опущены для сохранения анонимности.) Ужин был частью мероприятия, посвященного запуску нового ИИ-продукта компании, а также тому факту, что крупный венчурный фонд только что выделил ей солидную сумму денег. Я не имел никакого прямого отношения ни к этому стартапу, ни к венчурному фонду, ни к самому основателю. Честно говоря, я очень удивился, что вообще там оказался. Ужин проходил в небольшом ресторане, который считался одним из лучших в городе. Присутствовало около дюжины человек, включая топ-менеджера известной технологической компании, главу крупной продуктовой команды в другой ИИ-компании, инвестора стартапа, известного своей работой в совершенно другой области, и нескольких человек, занимавших руководящие должности в крупнейших технологических гигантах. Все приглашенные были белыми; среди нас была лишь одна женщина. Мы сидели за столом в отдельном зале. Я сидел справа от основателя стартапа и слева от одного из немногих гостей, кто никогда не работал в сфере технологий, — философа, специализирующегося на вопросах сознания. Мы с философом немного поболтали, пока остальные гости рассаживались, а затем основатель взял слово. Он объявил, что большую часть вечера у нас будет одна общая дискуссия, которая пойдет вокруг — ну конечно же — ИИ. Закончив со знакомством, мы начали с одного-единственного вопроса: когда будет создан первый AGI? Основатель попросил каждого из нас по очереди высказать конкретный прогноз с четко определенными временными рамками. К моему облегчению, он начал с человека, сидевшего слева от него.
Разговор вскоре увяз в спорах о том, что вообще такое AGI, пока кто-то — уже не помню кто — не предложил рабочее определение: машина, способная воспроизвести любую экономически продуктивную деятельность человека. (Позже я узнал, что в уставе OpenAI содержится практически идентичное определение AGI.)57 Мне это определение показалось довольно скверным. Оно выглядело каким-то урезанным — одновременно слишком расплывчатым и слишком узким. Что вообще такое «экономически продуктивная деятельность»? И почему упор делается именно на экономическую продуктивность? Как быть с видами человеческой деятельности, которые вообще не приносят никакой экономической пользы — например, с витанием в облаках или долгой прогулкой с другом? К тому же, при любом разумном толковании «экономической продуктивности» не существует ни одного человека, способного выполнять абсолютно все виды экономически продуктивной деятельности, которыми занимаются люди.
Но пока я придержал язык, потому что моя очередь еще не подошла — а еще потому, что быстро понял: передо мной встала совсем другая проблема. К тому моменту, как очередь дошла до середины стола, никто не назвал срок больше десяти лет. Самым популярным ответом было «около пяти лет»; пара человек назвали даже меньшие сроки. Один из присутствующих заявил, что количество параметров в GPT-4 всего в сто раз меньше количества нейронов в человеческом мозге, а на то, чтобы преодолеть этот последний стократный разрыв, уйдет не больше десяти лет, так что его прогноз — десять лет. Эти люди прекрасно разбирались в подобных ИИ-системах. Как минимум двое за столом руководили командами, создававшими ИИ-продукты, и я знал, что у одного из них за плечами серьезная академическая подготовка в области машинного обучения. У меня ее не было — по образованию я физик. Я никогда не работал в технологической сфере. Почти все остальные за столом либо работали там сейчас, либо работали в прошлом. Один из немногих, кто не имел к этому отношения, — инвестор, сидевший через несколько стульев справа от меня, почти напротив основателя, — предположил «пять лет», признавшись, что понимает в ИИ гораздо меньше остальных собравшихся, а потому просто ориентируется на их мнение. Это была не самая плохая идея. Что скажу я? К тому времени я уже набросал часть черновика этой книги и мысленно прокрутил свои аргументы еще раз. В голове они звучали куда менее убедительно, чем на бумаге. Что, если они правы, а я ошибаюсь?
Будь это сценой из фильма или главой из романа, все пошло бы иначе. Я бы решительно выступил против общего консенсуса, дело дошло бы до криков и, возможно, слез, а в финале я вышел бы победителем. На деле же мне так и не довелось узнать, хватило бы у меня смелости пойти наперекор всем присутствующим. Философ избавил меня от этой необходимости. Он объяснил, что понятия не имеет, сколько времени потребуется на создание бессознательного AGI, но если для AGI необходимо сознание, то, по его мнению, нам придется переписать всю науку с нуля, чтобы успешно его сконструировать. А это, по его словам, займет уйму времени. Когда от него потребовали назвать конкретную цифру, он предположил: пять тысяч лет.
Наступило ошеломленное молчание — собравшиеся переваривали слова философа. Затем подошла моя очередь. Я объяснил, что считаю наше определение AGI не слишком удачным, но если эта система должна уметь делать все то же, что и человек, ей, вероятно, понадобится сознание. Хорошая новость, добавил я, заключается в том, что в оценке сроков я настроен более оптимистично, чем философ: хотя я тоже считаю, что нам придется использовать принципиально иные машины, я не думаю, что ради этого придется заново переизобретать всю науку. Так что на это может уйти всего каких-то три-четыре века — считай, даром.
Я был потрясен тем, как мало возражений вызвал мой прогноз у остальных. В основном они просто кивнули и перешли к следующему вопросу. (Самый содержательный отзыв исходил от единственной женщины за столом, которая сидела по другую сторону от философа. Она призналась, что ей тоже хотелось назвать больший срок, но, когда подошла ее очередь, ей было неловко делать это на фоне столь единодушно настроенной оптимистичной компании). Готовясь к обороне перед тем, как вмешался философ, я мысленно перебирал свои аргументы, поскольку думал, что мне придется обосновывать свою позицию. Но когда я размышлял над словами остальных, самым весомым из прозвучавших аргументов оказался довод о количестве параметров в GPT-4 по сравнению с количеством нейронов в человеческом мозге. Причем в этом аргументе совершенно игнорировался тот факт, что нейроны имеют мало общего с внутренними параметрами большой языковой модели. В остальном же я слышал преимущественно вещи вроде: «В последнее время все развивается стремительно, и я ожидаю, что так будет и дальше» или «Я согласен со всеми».
Я задумался о том, каково было бы работать с этими людьми, быть окруженным ими и им подобными большую часть времени изо дня в день. Они были милыми, и беседа текла приятно. Они мне понравились. Но я также вспомнил то чувство, которое испытывал до того, как заговорил философ, — ощущение, что я, возможно, спасовал бы перед лицом мнения большинства. Не думаю, что я бы действительно спасовал, хотя, конечно, уверенным быть нельзя. Но если бы я работал с ними, все могло бы сложиться иначе. Если бы вместо одного ужина я проводил с ними по сорок и более часов в неделю, если бы они стали моими друзьями вне работы, было бы мне по-прежнему комфортно высказывать свое особое мнение? Если бы они сохраняли единодушие и уверенность в своей правоте, а я был полон сомнений в своей (как это обычно со мной и бывает), не решил бы я в конце концов, что в их словах что-то есть? Ответа на этот вопрос я тоже знать не могу. Но это заставило меня задуматься: если в самом начале разговора возникла такая путаница вокруг определения AGI, и учитывая то шаткое определение, на котором они в итоге сошлись, как они могли быть столь единодушно уверены, что, чем бы оно ни являлось, оно появится уже совсем скоро?
* * *
Групповое мышление во многом объясняет популярность таких идей, как Сингулярность, AGI и колонизация космоса, несмотря на изобилие аргументов против них.58 Но, на первый взгляд, удивительно видеть столь сильное групповое мышление в технологической индустрии с ее культурой, претендующей на то, чтобы ценить независимость суждений и готовность идти наперекор большинству. Манифест Андриссена отвергал саму идею экспертности. Тиль неоднократно подчеркивал важность нонконформизма в собственной жизни, а хваленая сила независимого мышления преподносится как главное достоинство его стипендиатов. Одинокий основатель, добивающийся успеха и богатства благодаря тому, что плывет против течения, — это мощный образ в культуре стартапов.
Но контрарианское мышление и само может превратиться в разновидность группового мышления, когда оно становится рефлекторным — когда автоматически отвергается почти всё, что воспринимается как общепринятая мудрость или экспертное мнение, независимо от его источника. Подобная позиция — которую экономист Адам Озимек называет «разрушающим мозг наркотиком» — широко распространена среди лидеров Кремниевой долины. «Технобро, похоже, особенно восприимчивы к этому разрушающему мозг контрарианству», — пишет Пол Кругман. «Финансовый успех слишком часто убеждает их в собственной уникальной гениальности, способности мгновенно освоить любую тему без необходимости советоваться с людьми, которые действительно приложили много усилий, чтобы разобраться в вопросе». Это «инженерная болезнь», хотя Кругман и не называет его так напрямую. «Во многих случаях они разбогатели именно благодаря тому, что бросили вызов общепринятому мнению, и это заставляет их верить, будто подобный вызов оправдан во всех сферах без исключения».59 Проблема с такими рефлекторными контрарианцами, как отмечает Озимек, заключается в том, что «они теряют способность судить о других людях, которых считают такими же бунтарями, лишаются умения отличать веские доказательства от несостоятельных, что ведет к полной потере внутренних ориентиров и заставляет их цепляться за дешевые контрарианские веяния. Как только их путеводной звездой становится принцип "эксперты ошибаются"... их способность адекватно оценивать реальность резко ограничивается. Это похоже на ментальную глаукому».60
Подобное рефлекторное контрарианство тесно связано с мифом о технологическом миллиардере как о гении. Кремниевая долина — это гигантское казино. На каждый стартап, ставший условным Facebook или Google — «единорогом» на технологическом сленге, — приходятся сотни тех, что терпят крах, угасают или попросту бесследно исчезают.61 Возможно, некоторые успешные основатели и венчурные капиталисты действительно обладают редким чутьем на перспективные стартап-идеи, способные выстрелить в определенный момент. Но совершенно точно и то, что многие — возможно, большинство — технологические миллиардеры просто по чистой случайности оказались у нужного игрового автомата в нужное время. Выигрыш может опьянить предвзятостью подтверждения: собственное везение кажется доказательством того, что каждый шаг на этом пути был абсолютно верным. «Успех слишком легко подпитывает веру в то, что ты умнее всех остальных», — пишет Кругман.62 Или, как формулирует это технологический предприниматель и писатель Анил Даш: «Я, должно быть, очень умен — посмотрите только, как я богат».63
И все же по большому счету технологическая элита не видит опасностей такого образа мыслей. Вместо того чтобы признать, что их убеждения могут быть результатом тех самых «дешевых веяний», о которых писал Озимек, они ищут все новые подтверждения — а если у них достаточно денег, они могут просто финансировать собственную эхо-камеру, которая обеспечит им желаемое оправдание их контрарианских взглядов. «Невозможно переоценить степень того, насколько сильно многие генеральные директора крупных технокомпаний и венчурные капиталисты радикализируются из-за жизни в собственном культурном и социальном пузыре», — пишет Даш. И, предупреждает он, эта эхо-камера в сочетании с рефлекторным контрарианством лишь укрепляет их в мысли, будто они противостоят всему остальному миру. «Уровень их паранойи и надуманного разыгрывания из себя жертвы зашкаливает, и ситуация становится только хуже теперь, когда они все чаще потребляют исключительно те СМИ, которые сами же и финансируют и которые создаются их собственными приспешниками. В некотором смысле это что-то вроде "венчурного QAnon"».64
Именно так выживают идеи, лежащие в основе идеологии технологического спасения, вопреки несостоятельным аргументам в их пользу и горе опровергающих их доказательств. Рефлекторное контрарианское мышление делает разум закрытым, лишая возможности изменить свое мнение. Оно изолирует вас от получения новых знаний, удерживая в центре созданной вами самими эпистемической кельи, где вы пребываете в полной уверенности, что знаете все лучше всех, — что бы ни говорил остальной мир.
* * *
Одна из причин, по которой «Звездный путь» легко списать со счетов как что-то поверхностное или детское, заключается в том, что он не слишком стремится к утонченности. (Особенно это касается оригинального сериала и «Следующего поколения».) В серии «Мера человека» капитан Пикар (Патрик Стюарт) беседует с Гайнан (Вупи Голдберг) о судебном процессе, в который он втянут и который касается прав и статуса Дейты — андроида, члена экипажа и его друга. Гайнан указывает, что если судья признает Дейту просто собственностью, это приведет к появлению целых поколений «одноразовых» андроидов, вынужденных выполнять работу, которой больше никто не хочет заниматься. Чернокожая женщина говорит это белому мужчине; подтекст — который нарастал на протяжении всей серии и к этому моменту лежит практически на поверхности — очевиден. Но «Звездный путь» редко довольствуется тем, чтобы оставлять подтекст просто подтекстом, как бы близко к поверхности он ни лежал. Услышав слова Гайнан об одноразовых рабочих, Пикар смотрит почти прямо в камеру и произносит: «Вы говорите о рабстве».
Подобная аллегорическая прямолинейность — норма для этой франшизы. В фильме «Звездный путь VI», представляющем собой едва завуалированную метафору окончания холодной войны, мистер Спок говорит капитану Кирку, что «только Никсон мог поехать в Китай». В серии «Шаблоны силы» Кирк и Спок, которых играли Уильям Шетнер и Леонард Нимой (оба — актеры еврейского происхождения), свергают правительство планеты, которой правят самые настоящие космические нацисты, со свастиками и всеми сопутствующими атрибутами. Но даже это показалось создателям недостаточно прямым ходом: в эпизоде «Город на краю вечности», который многие считают лучшим во всем оригинальном сериале, Кирку и Споку приходится отправиться в прошлое вслед за временно помешавшимся доктором Маккоем, чтобы помешать ему случайно позволить нацистам выиграть Вторую мировую войну.
И все же отсутствие тонкости в «Звездном пути» порой может быть его достоинством. Прямолинейные притчи о морали имеют право на существование. (И судя по существованию фанатов «Звездного пути», которые громогласно возмущаются «повесточкой» в новых сериалах франшизы «Трек», таких как «Дискавери» и «Странные новые миры», некоторым зрителям все же удалось упустить суть.) Джин Родденберри, создатель «Звездного пути», хотел видеть на мостике «Энтерпрайза» многонациональный экипаж именно для того, чтобы показать будущее без системного расизма и сексизма. Некоторые критики сочли это проявлением показного разнообразия (токенизма), и вполне обоснованно — особенно с учетом того, что капитанами и первыми помощниками в первых двух сериалах «Звездный путь» были исключительно белые мужчины. (К чести Родденберри, в оригинальном шоу он хотел сделать первым помощником женщину, но руководство телесети отклонило это решение. Начиная с «Глубокого космоса 9», последующие части франшизы стали предлагать более широкий спектр ролей для женщин и меньшинств, включая командные должности.)65
Но репрезентативность все равно имеет значение, и многообразный актерский состав «Звездного пути» — особенно в оригинальном сериале, выходившем во второй половине 1960-х годов, — послужил источником вдохновения для огромного числа людей, не бывших белыми мужчинами. После окончания первого сезона оригинального шоу Нишель Николс, чернокожая актриса, игравшая лейтенанта Ухуру, решила уйти. Но она изменила свое мнение, потому что один из поклонников сериала, Мартин Лютер Кинг-младший, убедил ее остаться.66 Вупи Голдберг позже рассказывала, что когда в детстве она увидела Николс в «Звездном пути», это был первый случай, когда она увидела изображение будущего, в котором присутствовали чернокожие люди. Мэй Джемисон, первая чернокожая женщина, полетевшая в космос, говорила, что именно «Звездный путь» вдохновил ее стать астронавтом. (Уже будучи астронавтом, Джемисон даже сыграла эпизодическую роль в «Следующем поколении».) «Звездный путь» пытается — пусть и несовершенным образом — показать лучшее будущее и использует этот образ, чтобы служить зеркалом для настоящего и прошлого.67 Главная надежда сериала заключается не в том, что мы найдем дорогу к звездам (по крайней мере, не обязательно в этом); она в том, что мы найдем способ построить более доброе и инклюзивное будущее. Звезды — это лишь декорации. Они второстепенны. Главное — это люди.
На каком-то уровне в детстве я это понимал — именно поэтому я так проникся этим сериалом. Мне нравились эти люди; я хотел, чтобы они были моими друзьями. Но я перепутал надежду на лучший мир с декорациями самого шоу. Я думал, что в будущем мы станем лучше именно потому, что отправимся к звездам, — будто полет в космос каким-то образом сделает людей и все человечество добрее и благороднее. И в этом я был не одинок. Термином «эффект обзора» называют предполагаемое стойкое психологическое воздействие, которое оказывает на человека полет в космос и созерцание Земли такой, какая она есть, — единственной хрупкой планеты. «У вас мгновенно развивается глобальное сознание, обращенность к людям, острое недовольство состоянием мира и непреодолимое желание что-то с этим сделать», — говорил Эдгар Митчелл, астронавт, высадившийся на Луну на «Аполлоне-14». «Оттуда, с Луны, международная политика кажется такой ничтожной. Хочется взять какого-нибудь политика за шкирку, утащить за четверть миллиона миль и сказать: „Посмотри на это, сукин ты сын!“»68 Это захватывающая идея. В 1966 году тот же порыв побудил Стюарта Брэнда продавать значки с надписью: «Почему мы до сих пор не видели фотографию всей Земли?»69 Два года спустя Брэнд поместил один из первых таких снимков на обложку первого номера «Каталога всей Земли», пропагандировавшего своеобразное калифорнийское слияние контркультурной философии хиппи и техноутопического видения будущего. Брэнд надеялся изменить общественное сознание, привлекая внимание к образу единой Земли, и это, вероятно, действительно внесло свой вклад в зарождающееся экологическое движение. (Сам Брэнд на долгие десятилетия стал неотъемлемой частью технологической тусовки Сан-Франциско; по состоянию на 2024 год он все еще ею остается.) Однако доказательства существования эффекта обзора в лучшем случае зыбки. Митчелл думал, что демонстрация Земли из космоса политикам излечит мир от его недугов, но некоторые астронавты сами пошли в политику, и ни один из них не нашел способа подняться над ловушками политической жизни. Джон Гленн, первый американец, совершивший орбитальный полет вокруг Земли, стал сенатором-демократом от штата Огайо; он оказался замешан в скандале с «Кейтинговской пятеркой». Харрисон Шмитт, двенадцатый человек, ступивший на Луну, стал сенатором-республиканцем от штата Нью-Мексико; он брал деньги у компаний по добыче ископаемого топлива и отрицает научный факт того, что глобальное потепление вызвано деятельностью человека. (Были и другие астронавты, ставшие сенаторами, такие как Билл Нельсон и Марк Келли. Их политические позиции вполне стандартны для их партий, без каких-либо явных признаков проявления эффекта обзора.) Но в детстве я ничего этого не знал. Меня не интересовала политика. Все это казалось лишь запутанными подробностями, какими-то странными взрослыми делами, которые явно не шли ни в какое сравнение с космосом и отправкой туда людей. Когда я впервые прочитал слова Митчелла об эффекте обзора, они показались мне абсолютно логичными — это было еще одним подтверждением того, во что мне и так хотелось верить. Полет в космос все исправит. Технологии — а конкретно технологии, позволяющие покинуть Землю, — были ответом на все беды мира.
Но потом я вырос. Саган (и другие) научил меня, что главный принцип науки гласит: непогрешимых людей нет, даже сам Саган может ошибаться. К тому времени, когда я посмотрел «Космос», сериалу было уже больше десяти лет; «Звездный путь» и научно-фантастические книги, которые я читал, были старше этого возраста в два, а то и в три раза. Человечество узнало о космосе гораздо больше, чем Кларк, Родденберри или даже сам Саган знали в то время, когда создавали свои произведения. И то, что мы открыли, в основном оказалось плохими новостями для пилотируемой космонавтики. В 1951 году Кларк не знал о поистине адских температурах на поверхности Венеры (объяснение которых несколько лет спустя нашел аспирант Чикагского университета по имени Карл Саган)70. В 1966 году Родденберри не знал, что длительное пребывание в невесомости ведет к потере плотности костной ткани и мышечной массы (хотя он и снабдил «Энтерпрайз» искусственной гравитацией). В 1980 году Саган не знал, что поверхность Марса покрыта токсичными перхлоратными соединениями. На самом деле, когда в середине девяностых я смотрел «Космос», об этом последнем факте не знал вообще никто: его открыли только в 2008 году, когда посадочный модуль «Феникс» провел химический анализ марсианской пыли, а я услышал об этом лишь несколько лет спустя71.
К тому времени моя любовь к космосу помогла мне получить докторскую степень по космологии и начать карьеру научного журналиста, специализирующегося на астрономии и физике. По мере того как я узнавал все больше и расширялся круг моих интересов, я постепенно отказывался от идеи человеческого будущего в космосе. Но это происходило где-то на заднем плане, сам я этого толком не осознавал. Как ни странно, именно новость об открытии перхлоратов на Марсе — далеко не самом главном препятствии для переселения огромного количества людей за пределы Земли — наконец помогла мне увидеть всю картину целиком. Этого не может быть, — подумал я, услышав эту новость. Если марсианская пыль полна смертельных ядов, как мы сможем там жить? И тут вся моя подготовка ученого, от Сагана до аспирантуры, забила тревогу: я смотрел на то, какими мне хотелось видеть доказательства, а не на то, какими они были на самом деле. Перхлораты действительно были там, на Марсе, наряду со всеми остальными проблемами марсианской среды. Никто не собирался там жить — во всяком случае, долго. И поразмыслив над этим подольше, я понял, что шел к этому выводу годами. Я знал, что эффект обзора зыбок; я знал, что покинуть поверхность Земли — это опасно, трудно и дорого; я знал, что практически нет никаких политических, социальных или научных оснований для отправки большого количества людей в космос. Мы эволюционировали здесь. Мы приспособлены для этого места. Земля — не просто наша колыбель, это наш дом. Как писал Саган в 1994 году:
На [Земле] жили все, кого вы любите, все, кого вы знаете, все, о ком вы когда-либо слышали, и все люди, когда-либо существовавшие на свете. Здесь — сумма наших радостей и страданий, тысячи уверенных в своей правоте религий, идеологий и экономических доктрин, каждый охотник и собиратель, каждый герой и трус, каждый созидатель и разрушитель цивилизаций, каждый царь и крестьянин, каждая влюбленная пара, каждая мать и каждый отец, каждый полный надежд ребенок, изобретатель и путешественник, каждый учитель нравственности, каждый коррумпированный политик, каждая «суперзвезда», каждый «верховный лидер», каждый святой и грешник в истории нашего вида жили здесь — на пылинке, зависшей в луче солнца. Земля — очень маленькая сцена на бескрайней космической арене... Наши позы, наша воображаемая значимость, иллюзия о том, что мы занимаем какое-то привилегированное положение во Вселенной, пасуют перед этой точкой бледного света. Наша планета — лишь одинокая пылинка в окружающей космической тьме. В нашей безвестности, во всей этой бескрайности нет ни намека на то, что кто-то придет нам на помощь и спасет нас от нас самих. Земля — пока единственный известный мир, способный поддерживать жизнь. Нашему виду больше некуда переселиться — по крайней мере, в ближайшем будущем. Наведаться — да. Обосноваться — пока нет. Нравится нам это или нет, но в данный момент Земля — это то место, где мы должны выстоять... Пожалуй, нет лучшего доказательства глупости человеческого тщеславия, чем этот далекий снимок нашего крошечного мира. Мне кажется, он подчеркивает нашу обязанность быть добрее друг к другу, беречь и лелеять бледную синюю точку — единственный дом, который мы когда-либо знали.72
Саган написал эти слова, стремясь вызвать иной эффект обзора с помощью другого изображения Земли целиком: в 1990 году, незадолго до отключения камер зонда «Вояджер-1» на краю Солнечной системы, он убедил команду развернуть аппарат и сделать прощальный снимок Солнца и планет. Земля предстала там в виде крошечной доли пикселя, бледной точки в луче солнечного света. И когда в 2019 году Лекс Фридман в своем подкасте попросил Илона Маска прочитать слова Сагана вслух, Маск сделал паузу на том месте, где Саган говорит, что «нашему виду больше некуда переселиться — по крайней мере, в ближайшем будущем». «Это неправда, — возразил Маск. — Это ложь — Марс».73
Я нечасто это говорю, но я сочувствую Илону Маску — по крайней мере, в тот конкретный момент. Он столкнулся с тем же, с чем когда-то столкнулся я: с доказательствами, которые шли вразрез с его глубоким убеждением. В такие моменты трудно принять новые факты, взглянуть в глаза страху, который приходит вместе с возможностью оказаться неправым. Именно в этом, в принципе, людям и пытается помочь Центр прикладной рациональности, хотя на практике он, похоже, тратит больше усилий на продвижение рационалистической идеологии. Но я сочувствую и рационалистам, и эффективным альтруистам, и лонгтермистам, и Курцвейлу, и Юдковскому, и Макаскиллу, и всем остальным персонажам этой книги, как бы это ни выглядело со стороны. У меня с ними много общего: я белый парень с научным бэкграундом, люблю космос и технологии, и я настоящий гик, обожающий научную фантастику. Но я не могу идти туда, куда они зовут, потому что знаю, куда ведет эта дорога. Они зашорены. Отчасти дело в их незаслуженной уверенности в способности технологий исцелить все недуги и в собственной способности постичь истину вопреки тому, что говорят эксперты. Но за всем этим, как мне кажется, скрывается глубокая вера в космос как в неизбежную обитель будущего — место, куда мы отправимся, чтобы стать лучшей версией самих себя. Однако это устаревший взгляд на будущее, предприятие вчерашнего дня, основанное на вчерашних амбициях и знаниях. И как бы я ни сочувствовал этим людям, я не могу упускать из виду сочувствие к тем, кому их видение вредит. «Звездный путь» и Карл Саган научили меня тому, что мы должны построить завтрашний день для каждого на этой пылинке в луче солнца и заботиться друг о друге в этом хрупком месте. Мы не покидаем Землю. Но мы уже живем среди звезд.
* * *
Остается рассмотреть последний вопрос, которого я так боялся: если нас не ждет бессмертное будущее в космосе, то что тогда?
Я не знаю. Варианты будущего, обещающие технологическое спасение, — это бесплодные химеры, и если бы они когда-нибудь воплотились в жизнь, это принесло бы лишь жестокие разрушения. Космос — это не просто гигантский резервуар ресурсов, а люди — не просто насосы, выкачивающие его досуха. Но я не могу предложить в качестве альтернативы какой-то конкретный сценарий будущего. Одно я могу сказать точно: любой, кто заявляет, будто знает единственно неизбежное будущее или единственный верный путь для человечества, заслуживает вашего глубочайшего скепсиса. У меня нет всеобъемлющего видения завтрашнего дня, потому что я не верю, что нечто подобное в принципе возможно. Особенно когда речь заходит о так называемых утопиях. Человеческое счастье — штука сложная даже для одного человека; вообразить же неизменно и абсолютно счастливое общество нам в принципе не под силу. «Почти все создатели утопий напоминали человека, у которого болят зубы и который из-за этого думает, что счастье — это когда зубы не болят. Они хотели создать идеальное общество путем бесконечного продления того, что имело ценность лишь потому, что было временным, — писал Джордж Оруэлл. — Разумнее было бы сказать, что существуют определенные ориентиры, по которым человечество должно двигаться, генеральная стратегия намечена, но детальные пророчества — не наше дело. Любой, кто пытается вообразить совершенство, лишь обнажает собственную пустоту»74.
Большинство величайших проблем, стоящих сейчас перед человечеством, — глобальное потепление, колоссальное неравенство, скрытая угроза ядерной войны, — вызваны вовсе не нехваткой ресурсов или недостатком технологий. Это социальные проблемы, требующие социальных решений. Рост энергопотребления, развитие технологического мастерства или даже увеличение объема «интеллекта», направленного на решение этих проблем (что бы под этим ни подразумевалось), вряд ли помогут с ними справиться. Это проблемы политические — вопросы убеждения, справедливости и честности. Переговоры об устойчивом прекращении огня — это вряд ли то, в чем может помочь ИИ; отправка огромного количества людей в космос не положит конец насилию на Ближнем Востоке; удвоение энергопотребления человечества не устранит политическую поляризацию в США и не остановит рост фашизма по всему миру. Если мы хотим будущего, в центре которого стоит человек, нам нужно признать, что панацеи не существует, как, скорее всего, не существует и утопий. Никто не придет нас спасать. Внутри компьютера нет джинна, готового исполнить три желания. Технологии не могут исцелить мир. Мы должны сделать это сами.
Все это не означает, что технологии бесполезны для решения проблем, — просто их развитием нужно управлять. Мы должны делать осознанный выбор в отношении того, какую роль технологии должны играть в решении наших проблем, а не уповать на то, что рано или поздно появится идеальная технология, которая уладит абсолютно всё. Как и любая другая человеческая деятельность, развитие технологий полно случайностей и необходимости делать выбор. Как ни странно, Питер Тиль понимает это лучше большинства других технологических миллиардеров. «Будущее технологий не предопределено, и мы должны противостоять искушению технологического утопизма — представлению о том, что технологии обладают собственной движущей силой или волей, что они гарантируют более свободное будущее и что поэтому мы можем игнорировать ужасающую траекторию политических процессов в нашем мире»75. Но представления Тиля о «более свободном будущем» и о том, что именно представляет собой «ужасающая траектория политического», кардинально отличаются от моих собственных. Подобно своим коллегам-миллиардерам, Тиль имеет привычку игнорировать или ставить под сомнение научные факты, противоречащие его мировоззрению. (Он даже спонсировал онлайн-журнал, пропагандировавший креационизм)76. Представление Тиля о «свободе», похоже, сводится к свободным рынкам и мало чему еще, так что нет ничего удивительного в том, что будущее, построенное на таком мировоззрении, оказывается глубоко бесчеловечным. Тиль, как и многие другие персонажи этой книги, скован идеологией, которая мешает ему видеть реальный мир вокруг. В каком-то смысле он слишком идеалистичен — слишком предан «вере [своей] юности», как он выражается, в то, что смерти можно избежать, а рынки должны быть полностью избавлены от какого-либо регулирования77. Ни одна из этих идей не выдерживает столкновения с реальным миром, где люди смертны, а рынки — всего лишь несовершенный инструмент, созданный человеком, а вовсе не фундаментальное свойство Вселенной.
Впрочем, критиковать легко. Хотя я действительно считаю, что у людей не слишком хорошо получается создавать законченный образ светлого будущего — и у меня это точно не получается, — для меня это еще и очень удобная позиция, пока я отпускаю колкости в адрес лидеров Кремниевой долины и их прикормленных футуристов. Поэтому вот вам конкретное политическое предложение, которое поддерживает даже один крупный писатель-фантаст. «Миллиардеров вообще не должно существовать, — говорит мне Ким Стенли Робинсон. — Прикосновение Мидаса — сомнительная радость: если ты прикасаешься к людям, а они превращаются в золото, это становится серьезным препятствием для близости. Так что мы сделали бы им одолжение, если бы налогами свели их на нет. Республиканский Конгресс 1953 года при Дуайте Эйзенхауэре отлично с этим справлялся: доходы свыше 300 000 долларов в год облагались налогом по ставке 92 процента на сумму превышения. То общество понимало, что богачи — это паразиты и глупцы. Мы живем в более глупую эпоху, но мы могли бы это изменить»78. Тот факт, что наше общество допускает существование миллиардеров, — это фундаментальная проблема, лежащая в основе всей этой книги. Именно из-за них это полемика, а не просто забавный экскурс по безумным идеям. Без миллиардеров маргинальные течения вроде рационализма и эффективного акселерационизма так и оставались бы на обочине, а не втягивались в мейнстрим под воздействием искажающей реальность силы колоссального богатства. Как говорит Робинсон, у нас как у общества нет никаких причин мириться с дальнейшим существованием миллиардеров. Представьте себе налог на богатство, при котором верхняя шкала предусматривает изъятие 100 процентов личного капитала, превышающего, скажем, 500 миллионов долларов. 500 миллионов долларов — это огромные деньги; вы могли бы тратить по 3000 долларов в день в течение ста лет, и у вас все равно осталось бы почти 400 миллионов. Имея 500 миллионов долларов в банке под жалкий 1 процент годовых, вы бы получали доход в размере 5 миллионов долларов в год, даже не притрагиваясь к основному капиталу. Ни у кого нет реальной необходимости обладать суммой, превышающей полмиллиарда долларов, — и есть все основания для того, чтобы вернуть любое личное богатство сверх этой суммы обратно обществу.
Никто не наживает свое богатство в одиночку. Работающий и стабильный рынок может существовать только внутри общества с функционирующей инфраструктурой, здравоохранением, образованием и всем остальным, что требуется для создания современной процветающей страны. Сама технологическая индустрия была построена на фундаменте колоссальных государственных расходов США: правительственные инвестиции в фундаментальную науку создали ту самую академическую исследовательскую среду, которая сыграла ключевую роль в становлении Кремниевой долины в тени Стэнфордского университета. Государство в лице НАСА обеспечивало основную долю спроса для первых полупроводниковых компаний во времена космической гонки. Даже сам интернет изначально создавался как государственный проект, известный как ARPANET79. В отличие от частных инвесторов, правительство США не получило прямой отдачи от этих инвестиций. Если угодно, налог на богатство можно рассматривать как способ возврата государственных вложений в дороги, поезда, государственные школы, фундаментальные научные исследования и все остальное, благодаря чему такое колоссальное богатство вообще стало возможным. Этот налог также стал бы инвестицией в будущее технологий. Он позволил бы проводить гораздо больше фундаментальных научных исследований, противодействуя закону убывающей отдачи последних десятилетий, чтобы продолжать находить инновационные решения технических проблем.
Упразднение миллиардеров как явления также стало бы инвестицией в политическую стабильность, которая делает возможным процветание. Более восьмидесяти лет назад Луи Брэндайс предупреждал: «У нас может быть демократия, или у нас может быть богатство, сконцентрированное в руках немногих, но у нас не может быть и того, и другого»80. Последнее десятилетие предоставило массу доказательств правоты Брэндайса: концентрированное богатство подточило демократию в Соединенных Штатах и по всему миру. Питер Тиль способствовал этому разрушению, поддерживая Трампа и других крайне правых политиков. Антидемократические амбиции технологических миллиардеров простираются от властных фантазий Сэма Альтмана о собственном восхождении на престол «короля мира» и вплоть до перманентного галактического фашизма Марка Андриссена. И хотя эти конкретные сценарии неправдоподобны, сам факт того, что миллиардеры вынашивают подобные мечты, указывает на риски, которым мы подвергаем себя как общество, позволяя миллиардерам существовать. Они будут и дальше искать способы расширить свой контроль над миром, если их не обуздать. Их мечты — это мечты о бесконечном капитализме самого жестокого толка, потому что они знают, что подобная система позволит им заполучить еще больше денег и власти. Это еще одна причина, почему так трудно вообразить какое-либо иное будущее, кроме того, что они продвигают: как гласит известное изречение, легче вообразить конец света, чем конец капитализма. Но рано или поздно — и, вероятно, скорее рано, чем поздно, — нынешняя одержимая ростом модель капитализма должна подойти к концу. И она может закончиться без конца света, как напоминала нам Урсула К. Ле Гуин: «Мы живем при капитализме. Его власть кажется непреодолимой. То же самое казалось и в отношении божественного права королей. Любой человеческой власти люди могут противостоять и изменить ее»81.
Вот почему технологические миллиардеры твердят нам, что их варианты будущего неизбежны: чтобы мы не вспомнили, что ни один человеческий образ грядущего не является по-настоящему неостановимым. С помощью своих машин они хотят установить вечную плутократию, тиранию баловней судьбы. Они слишком легковерны и близоруки, чтобы разглядеть изъяны в собственных планах, но они будут и дальше пытаться использовать обещание своих невозможных утопий, чтобы расширить свою власть здесь и сейчас. «Я думаю, приближаются тяжелые времена, когда нам понадобятся голоса писателей, способных видеть альтернативу тому, как мы живем сейчас, способных разглядеть за нашим охваченным страхом обществом и его навязчивыми технологиями иные способы бытия и даже вообразить реальные основания для надежды, — говорила Ле Гуин. — Нам понадобятся писатели, помнящие свободу, — поэты, визионеры, реалисты более широкой реальности»82. Этот акт воображения, к которому призывала Ле Гуин, жизненно необходим. Когда с головой погружен в политические реалии сегодняшнего мира, кажется немыслимым представить себе осуществление даже такой скромной перемены, как упразднение миллиардеров с помощью налогов. Но именно эту свободу — свободу воображать, каким иным мог бы стать наш мир, — пытается вырвать у нас риторика технологических миллиардеров о неизбежности их планов. Мы должны помнить, что на самом деле их видения будущего не неизбежны — они практически невозможны. Есть и другие варианты завтрашнего дня: изобильные и пустынные, великолепные и терзающие, — и все они рядом, стоит только захотеть. Будущее открыто.
Примечание i Космизм с его обещанием вечной жизни в космосе благодаря технологиям — а также с его колониалистской и евгенической логикой — имеет четкую идеологическую связь с такими современными движениями, как трансгуманизм и сингуляритаризм. Поскольку космизм оказал влияние на научную фантастику двадцатого века, эта связь является еще и исторической. Тимнит Гебру и Эмиль Торрес окрестили этот набор взаимосвязанных идеологий (которые прослеживаются на протяжении всей этой книги) связкой TESCREAL: трансгуманизм (Transhumanism), экстропианство (Extropianism), сингуляритаризм (Singularitarianism), космизм (Cosmism), рационализм (Rationalism), эффективный альтруизм (Effective Altruism) и лонгтермизм (Longtermism). Гебру и Торрес провели масштабную работу, связывая эти идеологии друг с другом и с общей для них расистской логикой. Хотя я согласен с большинством их выводов (как и Стросс), я не стал использовать их терминологию в этой книге по двум основным причинам: сама аббревиатура перегружена жаргоном, требующим усилий для расшифровки, и сама по себе не слишком удобочитаема; кроме того, к тому моменту, когда я столкнулся с их работой о TESCREAL, я уже вовсю писал эту книгу. Для ознакомления с их работой на эту тему см.: Gebru and Torres, “The TESCREAL Bundle: Eugenics and the Promise of Utopia Through Artificial General Intelligence,” https://dx.doi.org/10.5210/fm.v29i4.13636.