И вот они, экзамены! И где — в московском Первом цирке!
С девяти утра стояли мы с Павликом в полутемном фойе цирка. Стояли среди многочисленной толпы желающих поступить в класс клоунады. Вот они, будущие Максы и Мишели. Бледные лица, нервная зевота, испуг в глазах, прикрытый вымученной улыбкой. Жалкое зрелище!
С трепетом заглядывали они за занавеску и отшатывались, пораженные необъятностью зрительного зала, огромностью арены, покрытой красным ковром. Наполненный торжественной тишиной зал внушал страх.
Прямо на арене, на краю ковра, стоял длинный стол, за которым сидели наши судьи, члены экзаменационной комиссии во главе с мрачным председателем. (Так нам всем казалось.) Но наибольший страх нагоняли на нас артисты цирка, они из любопытства расположились на местах для зрителей и уж очень насмешливо переглядывались, ожидая экзамена. И все мы, абитуриенты-соискатели, робко жались за занавеской, дрожали, как испуганные щенки.
Все, кроме Павлика. Павлик был в полном порядке! Ведь как он подготовился к экзаменам! Басню «Ворона и лисица» мог, по его словам, выпалить без запинки хоть стоя на голове. Кроме того, приготовил для комиссии сюрприз. Этот сюрприз таинственно оттопыривал боковой карман его пиджака. Я-то знал: это модный джазовый инструмент — флексотон. Он сильно смахивал на колотушку ночного сторожа, только в середине у него была стальная пластинка, а по бокам пластинки дрожали на пружинках два деревянных шарика. Стоило потрясти все это сооружение, и оно издавало протяжный, печальный, хватающий за душу звук, напоминающий вой бездомной собаки в лунную ночь. На освоение этого полумузыкального агрегата у Павлика ушло несколько часов отчаянных усилий. Зато теперь он мог изобразить небольшой оркестр: аккомпанируя себе левой рукой на рояле, правой он довольно бойко извлекал из флексотона грустную мелодию народной песни «Догорай-гори, моя лучина». Конечно, Павлику не страшен никакой экзамен, и он посматривал на остальных абитуриентов с нескрываемым превосходством.
Мне до Павлика было далеко. Моя подготовка была куда скромнее и не включала никаких сюрпризов. Я, конечно, тоже выучил басню, только другую: «Кот и повар». Выучил и прочитал ее вслух. Получилось довольно монотонно. Пробовал читать басню на все лады: и нравоучительно, и насмешливо, и даже помирая со смеху. И никак не мог понять, какой вариант правильнее? Павлик прослушал все варианты и сделал неожиданный вывод: все станет на место, если я буду читать вдвое громче и, главное, без запинки. И вообще, по его мнению, решающее значение на экзамене будет иметь не какая-то там басня, а умение выкручиваться и остроумно отвечать на вопросы комиссии. Его высказывания еще больше сгустили туман в моей башке, и я стоял за занавеской с таким чувством, будто мне предстояло прыгнуть с моста головой вниз в реку, глубина которой мне неизвестна.
А что, если бросить все это дело? Повернуться и уйти? Как сразу станет легко! Вот возьму сейчас и уйду…
Я свободно допускал эту мысль, она приносила временное облегчение. И только. Ведь я себя знал: не отступлю ни за что!
Наконец вызвали первого абитуриента. Экзамены начались.
Первый соискатель, услышав свою фамилию, сильно побледнел, глухо откашлялся и неуверенно шагнул в зал. Остальные густо облепили занавеску. Павлик протиснулся на передний план и взял на себя роль комментатора.
— Читает… громко… стучит карандашом.
— Кто стучит? Председатель? — в испуге спросили задние.
— Чувство ритма проверяют, — презрительно посмотрел на них Павлик. — Вдруг лицо его вытянулось: — Этюд будет делать. Так сказал председатель.
— Что такое этюд? — встревожились задние.
— Вот дурачье! — смущенно пробормотал Павлик. — Не знают, что такое этюд…
Он тоже не знал, но бормотал и возмущался, тянул время, ждал объяснения с арены, чтобы выдать его за свое. И дождался.
— Этюд — это упражнение с воображаемыми предметами, — торжественно объявил он. — Понятно вам? Смотри-ка, берет гитару…
— Там есть гитара? — оживился один из задних.
— Лопух ты! — облил его презрением Павлик. — Воображаемую гитару. — Эх, как он ее взял, дурачок, как щепотку соли! Отплясывает… До чего же искривлялся! Молодец!
Послышались звуки пианино.
— Шагает… не в такт, — докладывал Павлик. — Наверное, не прошел… Нет, смотри-ка, председатель сказал «спасибо»! Значит, в порядке…
Но вскоре выяснилось: если экзаменующегося подзывали к столу и уточняли анкетные данные, это означало: прошел. Если же раздавалось вежливое «спасибо», дело плохо: значит, бедняга, по выражению Павлика, «пришел на шляпу».
Шло время. Количество «пришедших на шляпу» явно превышало количество подозванных к столу. Паника за занавеской возрастала. Меня уже лихорадило, зевота поминутно сводила рот, и я лязгал зубами, как пожилая собака.
— Колышкин Павел! — вдруг раздалось из зрительного зала.
Хоть бы один мускул дрогнул на лице моего доблестного брата. Он вошел на арену, как чемпион по боксу входит на ринг.
Внушительная внешность Павлика и его уверенность, видно, произвели выгодное впечатление, члены комиссии одобрительно заулыбались. Их расположение не утратилось и после того, как Павлик громко и отчетливо, с баритональными нотками в голосе выпалил свою басню.
— Возьмите яйцо, воображаемое конечно, очистите его и съешьте, — дал задание один из членов комиссии.
Павлик взял яйцо прямо из воздуха, как фокусник, поискал глазами вокруг и, не найдя ничего твердого, согнул ногу в колене и постучал яйцом о каблук своего ботинка. Затем отколупнул сверху скорлупу и вдруг брезгливо сморщился, понюхал яйцо и отшвырнул его в сторону.
Находчивость Павлика вызвала в комиссии опять серию одобрительных улыбок.
— А теперь пошагайте, — предложил председатель.
Тут Павлик окончательно нокаутировал комиссию: пианист начал было играть марш, но Павлик величественным жестом остановил пианиста и попросил у председателя разрешения самому сесть за пианино. Председатель удивленно пожал плечами, но разрешил. Сначала Павлик очень бойко, с различными вариациями отбарабанил модный фокстрот «Аллилуйя», после чего своды цирка огласило печальное обращение флексотона к старинному источнику света лучинушке с предложением догореть дотла.
Когда желание флексотона было удовлетворено и лучинушка наконец угасла, члены комиссии пошептались и Павлика подозвали к столу.
— Прошел, — вздохнули за занавеской.
А Павлик завершил свой триумф довольно нахально, он перелез через барьер и сел на места рядом с артистами уже на правах равного. Никогда и никому я так сильно еще не завидовал.
— Колышкин Глеб! — словно свист бича, прорезал воздух возглас председателя.
Неприятный холодок побежал у меня внутри. Ноги стали деревянными. Мерзкое, тошнотворное чувство страха сдавило горло.
Кто-то подтолкнул меня — и я за занавеской. Будто закованный в тяжелые ржавые латы, каким-то циркулем шагал но проходу, покрываясь холодным потом.
Вот и арена. Шагнул и — надо же! — зацепился ногой за ковер и упал. Упал стремительно, быстро, возможно даже эффектно, зато поднимался долго и неуклюже и стоял мешок мешком, сгорая от стыда. На местах хохотали. Председатель стучал карандашом по графину. Смех не утихал. Я не знал, куда деваться. И вдруг внутри у меня произошел взрыв возмущения: бить лежачего!
— Ну-с, дорогой мой, — ободряюще сказал председатель, — что у вас приготовлено для чтения?
Сердито выпалил:
— Басня… «Пот и ковар»…
На местах новый взрыв смеха. Издеваются! Больше других возмущал Павлик: он хохотал громче всех. «Предатель!» — с горечью думал я и выпаливал слова басни с такой злостью, что каждая фраза вызывала на местах неудержимый хохот. Члены комиссии улыбались и, опустив глаза в листки бумаги, лежавшие перед ними, что-то записывали.
Наконец басня кончилась. И опять мелькнула простая и соблазнительная мысль: повернуться и уйти. Игра проиграна. Зачем же зря мучиться? Разве только, чтобы еще доставить удовольствие этим наглым артистам? Но тут представил себе, каким торжествующим хохотом, может свистом, проводят они меня. И опять все во мне заклокотало: нет, донесу свой крест до конца и виду не подам, что провалился.
— Погладьте брюки, — предложил один из членов комиссии.
Я с недоумением посмотрел на свои брюки и погладил их ладонью.
Снова хохот на местах.
— Утюго-ом! — насмешливо пояснил член комиссии. — И воображаемые.
Ах вот оно что! Как же я сразу-то не сообразил! Я расстегнул и снял воображаемые брюки, расстелил их на воображаемом столе, взял воображаемый утюг, лизнул палец и потрогал дно утюга, как это делала у нас дома домработница Даша, и принялся утюжить брюки. Делал это с таким ожесточением, даже с остервенением, что хохот в зрительном зале не утихал ни на минуту.
— Довольно! — остановил меня председатель. — Пошагайте-ка…
Гордо вскинув голову, очень серьезно и четко вышагивал я вдоль барьера под оглушительные, словно насмешливые, звуки пианино. Мое уверенное, полное достоинства шествие сопровождалось все нараставшим хохотом. Я с трудом сдерживал возмущение.
«Ну что тут смешного? Почему они так гогочут?»
И вдруг понял: да потому что я снял брюки, пусть воображаемые, а обратно-то их не надел, и получается, иду сейчас без брюк.
Рванулся в центр арены к воображаемому столу, схватил воображаемые брюки, натянул их и, вернувшись к барьеру, продолжал шествие. Хохот стал повальным, смеялись даже члены комиссии. Я изнемогал…
Но вот и проход сбоку. Расстояние до спасительной занавески показалось таким коротким… И я, позорно дрогнув, свернул в проход. Шагая все тем же гренадерским петушиным шагом, скрылся за занавеской, унося в ушах очередной взрыв смеха.
Искореженный, вывернутый наизнанку, вырвался из напружиненных дверей цирка, словно муха из паутины, и, прыгая через три ступеньки, скатился по лесенке на тротуар.
Яркий солнечный свет ослепил меня. Я с удивлением осмотрелся. Как все вокруг обычно. По тротуару спокойно шагали люди. Громыхая тяжелыми ободьями колес, по булыжной мостовой катила свою телегу ломовая лошадь. Громко орали воробьи, копошившиеся в мусоре на мостовой. Рекламным криком оглушали прохожих лотошники. И никто не обращал на меня никакого внимания.
Только что пережитое вдруг отодвинулось и стало казаться далеким и давно прошедшим кошмаром. Я приложился пылающим лбом к фонарному столбу. Нагретое солнцем железо не освежало. И кошмар возродился. Перед глазами, как в кино, поплыли ужасные кадры нелепой комедии. Почему-то жалко стало себя до слез. Наивный дурачок! Сунулся… Какой позор! Посмотрела бы Лиля…
Я похолодел. Павлик расскажет ей все. Кинулся обратно к дверям цирка. Но Павлик сам уже бежал по ступенькам лестницы мне навстречу. Ненавижу его!
— Если в тебе осталась хоть капля порядочности!..
— Вот тип! — не слушая меня, заорал Павлик. — Ну куда ты сорвался? Идем, тебя там ищут.
Он схватил меня за рукав и потащил вверх по лестнице. Я вырвался.
— Дурак ты! — возмутился Павлик. — Все артисты о тебе только и говорят. Ты прошел лучше всех, первым номером. Идем, тебе говорят!
Я ничего не соображал.
— Ты что, тронулся? — Павлик постучал пальцем по моему лбу. — Ну ладно, иди домой. Я за тебя скажу все, что надо. Приходи сюда завтра к десяти, списки уже повесят.
И скрылся за дверями цирка.
С минуту я стоял в каком-то отупении. И вдруг в голове сверкнуло фотографической вспышкой: артистам понравилось! Неужели они приняли мой испуг за игру? Не может быть… Но это артисты. А членов комиссии не проведешь, они-то все поняли. Тогда ни в какие списки мне лучше и не заглядывать. А вдруг тоже не поняли?
Растерянный мотался я по бульвару и маялся. Наконец голова налилась свинцовой тяжестью и безразличием. Хватит с меня на сегодня, будь что будет, завтра все узнаю…
На другое утро я стоял в фойе цирка у доски объявлений, обалдевший от радости и удивления. Принят!
Павлик, конечно, тоже принят. Мы молча смотрели на список принятых и только испуганно вздыхали. Стоило нам представить себе лица наших родителей в тот момент, когда они узнают, какой оригинальный жизненный путь избрали их единственные чада, и дрожь пробирала до пяток. Вот так устроились! Циркачами! Да еще клоунами…
⠀⠀