В Барнауле сначала ни о чем не думал, кроме текущей сегодняшней работы. Новый город, открытие цирка, суматоха. Работал, как прежде.
Но прошли первые горячие дни. Пора было взяться за перестройку. И вот однажды утром, после завтрака, сел я наконец у окна и попытался сосредоточиться. Домик, в котором я жил на частной квартире, выходил окнами на неширокую тихую улицу. В конце ее высился пивной завод. Напротив завода расположилась небольшая веревочная фабрика, и пеньковые волокна, поднимаемые ветром, целый день носились в воздухе, как весенний тополиный пух, устилая немощеную улицу.
Сосредоточиться не удавалось; почему-то о главном, о моих репризах, думать не хотелось. И вдруг поймал себя на том, что глядел на улицу и воображал: вот сейчас из-за угла выйдет Лиля и помашет мне рукой: «Глеб, прыгай в окно!» Чего бы мне не прыгнуть с первого-то этажа! Я бы прыгнул и с третьего, появись только Лиля. С ужасом почувствовал: весь оптимизм, энергия, которыми зарядился в подмосковном лесу, улетучиваются, как папиросный дым на сквозняке.
Лиля!.. Неужели все кончено? А что, если написать ей, объяснить, доказать… Но тут же вспомнил сцену расставания, холодный равнодушный взгляд…
Весь день болтался по комнате, пытался взять себя в руки, но Лиля не выходила из головы.
А вечером опять падения и пинки, опять гонимый, униженный человечек.
И так день за днем. Все Лиля да Лиля… Она словно умышленно стояла на моем пути, словно задалась целью мешать моему обновлению. Мне бы разозлиться на нее, но мучила мысль: сам виноват, уехал, даже не попытавшись встретиться, поговорить, выяснить…
И вот я решился: написал ей письмо, огромное, на четырех листах. Доказывал, убеждал, излил всю боль… Ответа не было. Послал второе письмо, не было ответа и на него. Стало ясно: пытаюсь пробить лбом стену — стену равнодушия. Охватила злость. На себя, конечно. Как унижаюсь! Где же мое самолюбие? Вырвать надо с корнем, уничтожить в себе всякое чувство к Лиле!..
Но вырвать, уничтожить не удалось. Оставалось — заглушить. И я заставил-таки себя снова думать о работе. Заставил анализировать, делать выводы.
А вывод-то, в общем, был один: долой все унизительные и унижающие пинки и падения. И репризы надо оставить только остроумные, не грубые. Правда, остроумных-то кот наплакал, на всю программу их не хватит. Что ж, значит, придется не сразу, а постепенно облагораживаться, «по капле выдавливая раба».
От выводов перешел к практике. Выбросил часть самых грубых реприз, таких, как драка с униформистом и погоня за ним с огромным перочинным ножом. И «экспромтов», заканчивающихся пинками или падениями, поубавил. А результат? Поубавился и смех зрителей. Я стал скучнее, и только.
Видно, простым отсеканием хорошего не добьешься. Надо пытаться облагородить грубые репризы, переделать их, сделать остроумными. А лучше всего придумать новые. Но у меня уже был печальный опыт в этом направлении, я знал, как трудно придумать новую репризу, да еще остроумную.
Шли дни, новых реприз не наклевывалось, а старые плохо поддавались переделке. Ежевечерние эксперименты, отсекания, переделки лишь вносили сумятицу в мою работу, снижали успех и вызывали недоумение у администрации цирка и у артистов.
Я уже жалел, что не последовал доброму совету Бориса. Петровича и не остался в Москве на репетиционном периоде. Только теперь понял, как мне нужны режиссер, автор, да и художник. Утешало одно: возможность получить такую помощь еще не упущена, я ведь всегда мог написать Борису Петровичу по его же совету. Но все откладывал это намерение со дня на день: было стыдно признать свое творческое бессилие.
Прошло еще две недели самостоятельных бесплодных усилий, и я сдался. Решил слезно молить Бориса Петровича вызвать меня в Москву.
Но написать об этом не успел. Приехали Калиновская и Зайков. Вот так сюрприз! Как посмотрю Кольке в глаза после моего позорного поражения в Московском шапито?
Лучше бы они не приезжали, с досадой думал я, натягивая чаплинский костюм. Ведь что увидят?.. Стало еще хуже, чем было.
Работал скованно, стесняясь того, что делал.
В антракте они пришли. Гримировочная моя, как всегда, была маленькой и тесной. Я пересел с единственного стула на багажный ящик, стул предложил Ире. Она не села. Оба стояли молча и смотрели на меня с недоумением.
— Ты что, Глеб, вот так и работаешь? — спросил наконец Колька.
Я криво усмехнулся:
— Вот так и работаю, уважаемый критик Зайков.
Юмор явно не удался. Было мутно на душе от сознания своего бессилия, творческой беспомощности. И я вдруг рассердился:
— А почему это тебя так волнует?
Колька пожал плечами.
— Не только меня… Мы ехали сюда проездом через Москву, так вот Борис Петрович — ну ты знаешь, худрук Центрального управления, — он просил узнать, как идут твои дела.
Мое раздражение лишь усилилось.
— А вы тут при чем? Вам-то что?
— Не оскорбляй! — возмутилась Ира. — Мы тебя любим.
Стало стыдно.
— И я вас… но что же все обо мне? У вас-то что нового? Как ваш номер?
— С номером все по-прежнему…
— Вот видишь, Коляй, а от меня требуешь.
— Но мы не успокаиваемся, — сказала Ира. — Коля, расскажи…
Колька помялся и рассказал, что давно вынашивал одну идею. Сейчас проездом в Москве поделился ею с Кравцовым, и тот одобрил. Короче говоря, Колька поступает в будущем году в театральный институт на режиссерский факультет. С ним Роберт Загорский и Жора Вартанян.
Вот это новость!
— Вы что же, в театр бежите, предатели?
— Ты не понял… Сам знаешь, каких режиссеров приглашают в цирк. Все больше из театра. Не очень-то они разбираются в цирковой работе. А тут будут свои, со знанием цирка плюс театральной культурой.
Даже завидно стало. Будущие режиссеры!
— Поздравляю, Коляй!
— Подожди поздравлять, сдать экзамены надо.
— Ты сдашь, ты настырный…
Прозвенел третий звонок.
— Ну, мы пошли досматривать.
Они поспешили на места.
Доработал я кое-как. А ночью ворочался с боку на бок, не мог заснуть. Колька, Роберт и Жора будут режиссерами, растут ребята! А я?.. Может, и мне податься на режиссера? Да какой из меня режиссер, себе-то помочь не могу.
Заснул поздно и проснулся поздно. Когда пришел в цирк, Ира сидела на местах, а Колька суетился на манеже, показывал униформистам, как устанавливать его турники.
Подсел к Ире, она сердито фыркнула:
— Поздно встаешь, медведь-лежебока!
— А куда спешить?
— Так уж и некуда?
Я развалился на местах и, усмехаясь, запел:
Ямщик, не гони лошадей,
Мне некуда больше спешить,
Мне некого больше любить…
Вдруг оборвал пение, опять мелькнул перед глазами равнодушный взгляд Лили. Мелькнул и исчез.
— Да, Ира, некого…
— Так уж и некого? — Ира загадочно улыбнулась. — Знаешь, я переписываюсь с Воронковой. Она узнала, что еду в Барнаул, и просила передать тебе привет. Кстати, почему ты не отвечаешь на ее письма? Это ведь свинство.
— Самое поросячье, — подтвердил я. — Все, понимаешь, как-то некогда…
К нам подсел Колька.
— О чем это вы?
— Да вот, Коляй, уговариваю Иру, чтобы бросила она тебя, эгоиста…
— Почему эгоиста?
— Сам будешь режиссером, а она кем? Домашней хозяйкой?
— За Иру не волнуйся. У нее есть увлечение…
И Колька рассказал. Ира давно занимается рисованием, уже сделала несколько эскизов костюмов артистам. И мечтает поступить в Москве в училище декоративноприкладного искусства.
— Вот черти! — с завистью смотрел я на друзей. — А ты, Коляй, все же друг никудышный, Роберта с Жорой потянул за собой, а меня как режиссера не видишь?
— Вижу, Глеб. Но у тебя другие… свои большие планы.
— Большие? — вытаращил я глаза. — Даже не подозревал.
— Не прибедняйся, Кравцов мне все рассказал: с Чаплиным расстаешься, и о сатире… Он надеется, ты станешь лучшим коверным в конвейере, этаким эталоном, по которому будут равняться остальные.
— И ты этому веришь?
— Конечно. Удивляюсь только, что до сих пор ты ничего не сделал.
Видно, пришла пора исповедоваться.
— Сделал, братцы, сделал, а толку что?
Не щадя самолюбия, не упуская ничего, я поведал о своих экспериментах, об огромных бесплодных усилиях. Колька слушал, и глаза его как-то алчно горели, он подскакивал на месте, как крышка на кипящем чайнике. Когда я закончил, Колька схватил меня за руку:
— Подожди писать Кравцову, Глеб, не торопись! Стыдно ведь! Первая попытка — и лапки кверху. Давай еще попробуем? Ум хорошо, а нас теперь трое.
Он так волновался, и так его, видно, одолевала жгучая жажда деятельности, что я расхохотался. И подумал: в самом деле, просить Кравцова о помощи всегда успею.
— Понимаю, Зайков: у тебя, как у будущего режиссера, руки прямо чешутся? Ладно, я согласен.
— Ну, все! — еще раз подскочил на месте Колька. — Теперь ты, Глеб, пропал. Теперь я с тебя не слезу. Когда можно приступить?
— Хоть завтра прыгай в седло, Коляй. И даже можешь пристегнуть шпоры.
Мы хлопнули по рукам.
⠀⠀