В нашем городе она разбудила всех, а в вашем?
Звуки были такими, будто по главной объездной трассе движется гигантский металлический слон и ревёт от усталости. За окном при этом – ничего: парковка, собаки, переполненный мусорный бак и немного снега. Только вот головёшки людские были задраны к небу и воздух, как казалось, стал гуще.
Нельзя сказать, чтобы я удивился. Именно так и должно было быть, в соответствии с той оптикой, через которую я привык смотреть на текущую стадию антагонизма между обществом и государством. Но все равно это было: «ого!».
Сосед сел в свою старенькую машину, тронулся и задел правым бортом бетонную плиту, оставленную строителями. Не заметил. Остановив двигатель, он вышел из машины, глянул в серое небо, потом на правый борт: дверь и порог блестели от глубоких царапин. Пожав плечами, он вернулся в машину и продолжил движение.
На работе было так тихо (в смысле разговоров), что к концу дня, видимо, на нервной почве, мне хотелось спеть, и желательно хором.
Гудели шлифовальные машинки, постукивали молотки, шуршали принтеры, позвякивали цепи. Люди – больше ста пятидесяти молодых людей – молчали. Только на обеде отдельные тётки и совсем уж взрослые охранники выразили свою осторожную радость:
– Давно пора.
– Действительно. Сколько можно?!
– Я бы и сам пошёл, да годы не те.
– Ладно тебе! Есть к кому пойти.
– Да кому там идти? Соплячьё! Только за компьютерами сидеть умеют.
– Не скажи! Мой «пойду» сказал.
С того самого дня, всякий раз, когда начинались разговоры о сводках с фронта, я молчал. Не кивал, не спорил, не поддакивал. Так поступали многие.
Двое аналитиков распинаются на кухне:
– Это же ещё просто вооружение современное не применялось. А так – пиздец им за три дня.
– Главное, ты подумай: как так вышло? Братские же народы, а оно вон как. Ездили друг к другу на выходных бухать и просто по магазинам прошвырнуться. У них там сказка была: ассортимент – во! и дёшево. Все оттуда везли.
– О! Я любил в один ихний ресторан… там такое случалось…
Долго и смачно одни обсуждают дешёвую водку, вкусное сало и женщин. А другие – молчаливые литейщики, закрепщики, шлифовальщики, родажники – кто угодно – сонно жуют гречку и даже не переглядываются. Не комикуют и про неоплачиваемые переработки не заикаются.
Говоря вообще, вскоре стало ясно, что мнения в основном зависят от источника информации, а их выбор – от стартовых политических убеждений. Или их отсутствия. По выбору рубашек, умению прикуривать, по мелодии на гудке телефона, по выражению лиц отличали своих и чужих, в смысле: тех, кто – да, и тех, кто – нет.
Источники информации, между тем, сводились к аналитике, а не к изложению фактов. Говорящие головы выдавали свои предположения за истину. А мы, как безмозглые, пересказывали услышанное друг другу, хотя можно было просто метнуть карту с фамилией говорящей головы на стол и ничего не произносить: «У меня Борщёв, а у меня Петухов».
Если возникал спор, то аргументы использовались не собственные, а той говорящей головы, которой доверяешь. Сколько было склок в среде легко возбуждаемых! Какое отчётливое «главное переждать» читалось на лицах равнодушных!
А они – говорящие головы и пишущие пальцы – все, как один, не могли правильно выговорить название нашего города, близлежащих посёлков и сёл. Простые, знакомые с детства слова коверкали так, будто они написаны на плюкском.
«Рядом с хутором Введенско́м замечены танки». Рядом с хутором Введе́нским! Поэт такой был, хоть он к названию хутора и не имеет никакого отношения. Написал: «Вбегает мёртвый господин и молча удаляет время».
Через неделю стало ясно, что это надолго, а через полгода – что никто не уйдёт нетронутым.
Ненависть к спокойно спящим городам развилась даже в самых наивных душах. Им стало понятно, что происходящее – это не кино, снятое с частотой в двадцать пять кадров. Всё громаднее, подробнее.
Детали восстали против обобщений.
Схлынет волна и каждый запомнит своё. Кто-то лишь конвертацию страха, кишок и мазута в прибыль, кому-то останется вечная слава или вечное проклятье, свобода или плен. А что для всех? Что для всех сразу? Проверка с недостойным проверяющим.
В какой-то момент моё восприятие замедлилось. Я смог вглядеться в окружающих без суеты. И знаете, что мне открылось? Из, казалось бы, прежде нормальных людей полезло такое говно, что выноси живых и мёртвых.
Как это повлияло на меня? Мне стало легче договариваться с самим собой. При строгом сравнении мои самые худшие мысли и поступки зачастую оказывались не так уж плохи. А порой несли на себе следы святости.
Была ночь, когда мы с Женей Продан брели по тёмной безлюдной улице в сторону промёрзшей речки. Нам хотелось выйти на лёд – образец безгрешной романтики.
Мы болтали. Почти все Женины подружки разъехались, и она призналась, что совсем не скучает, хотя времени стало больше. (На заводе тоже образовались вакантные места. Например, опять никого не было в отделе ОТК. Я этим нещадно пользовался.)
Женя сказала:
– Отец говорит, что опасно и нужно уезжать.
– Из города.
– Из страны. Вот не знаю, как быть.
– Как быстро иссяк патриотизм твоего бати.
– Чего ты сразу нападаешь? Я могла бы поговорить с отцом. Я иногда брала подруг с собой. В этот раз возьму тебя. С чего такая гордость, если предлагают помощь, ничего не требуя взамен?
– Я что, собака? Ты знаешь, сколько денег я накопил? Могу уехать хоть в Америку.
Женя сочувственно улыбнулась:
– Вот видишь, как хорошо, – начала она, – просто мы, – раздался взрыв, заставивший её замолчать.
Мы подняли головы и увидели оранжевый хвост ракеты. Потом услышали ещё один взрыв. Из-за недостроя, расположенного в нескольких шагах, взметнулось пламя, поднялся черный столб дыма. Хорошо бы это снять без монтажа общим планом.
Мы не заметили, как подбежали к дереву, покрытому ледяной глазурью. Ещё взрыв. Женя закричала и кинулась бежать. Смотря на собственные, мелькающие под пуховиком ноги, я нагнал её и потащил обратно под деревья. Она вырывалась. Насилу я смог её удержать. Видимо, всё-таки масса значительнее мышц.
Её истерика была стыдной. Взрывов больше не раздавалось. Только угрожающее чёрное небо и умиротворение тихой одноэтажной улочки.
Небу ничего не стоило скинуть на нас что-нибудь железное. Равнодушие неба – вот то новое чувство, которое возникало у меня, когда я выходил вечерами на улицу, подходил к окнам, садился в переполненный автобус, из которого организованно выйти нелегко, а в случае паники и вовсе невозможно.
Особенно впечатлительные (молодые матери, не успевшие испытать все удовольствия жизни девчонки, трусливые мужчины) неделями не выходили из дома, хотя пока что погиб только один приграничный старик. (Кстати, пенсионеры единственные, кто ничего не боялись.). Скоро, впрочем, счёт смертей пойдёт на десятки и даже сотни.
Как-то мы гуляли с Мишкой по парку вдоль отмерзающей реки. Уже чувствовался мартовский игривый душок. Говорили, естественно, о насущном, как будто забыв, что Татьяна сейчас в Костроме, живёт у мамы. Её там и пичкают крепчайшими лекарствами.
Мишка твердил, что сейчас искусство должно осваивать реальность, но это запрещено, поэтому у него сейчас замирание плода – уникальная ситуация.
Я возражал. Окружающая нас реальность уже уложена в тысячу книг, пропета в миллионе песен и запечатлена на сотнях полотен. Старые мастера делом занимались, а не сопли жевали. А замирание плода у нерожавшего современного искусства связано с кризисом постмодернизма. Им – постмодернизмом – уже попросту никого не накормишь. Даже филистер нос воротит.
– Мы прокляты зацикленностью на истории, – сказал я очень умно. – Тот, кому нужны изменения в стране, – должен запретить историю. Те, кто влюблён в это время и связывает с ним определённые надежды, оправдываются в основном одной только историей, потому что это дерьмо ничем другим не оправдаешь.
– С историей ничего не понятно, хотя понятно всё, – сказал Мишка, прихлёбывая из бутылки. – Каждому поколению втюхивают новый вариант, который отличается от предыдущего только знаком. Вот Сталин, – предложил Мишка, а я подумал: «Ну естественно. Больше ведь в истории ничего не было, кроме Сталина». – С одной стороны тиран, – продолжал он развивать мысль, – а с другой – неравное противостояние вывез. Понятно, что вместе с народом, но что бы делал народ без сталинских танков?
– Миш, ну его, того Сталина, а? Ну Сталин и Сталин. Ядерную бомбу сделал, а Мандельштама убил – надоело. Думай о сегодняшнем дне.
– Подожди, – Мишка остановил меня. – Тебя вообще не трогает происходящее? Я спать не могу – думаю.
– И что надумал?
– Уезжать нужно. Тут скоро построят самую огромную в мире тюрьму. Люди, невинные люди гибнут у нас на глазах, в прямом эфире. Мы с тобой тоже в этом виноваты.
– Ты меня не виновать! Прокурор нашёлся. Я бывший анархист. Для меня само по себе государство – уже преступление перед человечеством. И ты себя сейчас ведёшь ничем не лучше какого-нибудь мента.
– Я веду себя хуже мента? Так, стоп, – он хорошенько хлебнул, – а почему ты анархист бывший? Считаешь, что ошибался?
Нет, я не ошибался. Просто я сдался в какой-то момент. Скомкал все идеалистические представления и отправил их в мусорную корзину. Ты носишься с лозунгами, агитируешь, уговариваешь, близких людей ненавидеть, как и ты, а они в ответ улыбаются и говорят что-то вроде: «Идеальный мир не построишь». Силы твои иссякают, надоедает быть посмешищем. Остываешь, примеряешься, пасуешь. И вот решаешь пожить для себя. Заняться спасением единственной жизни – своей. И как только это происходит, тебя начинают обвинять в преступлениях против человечества.
– Мишка, я гуманист. Самый настоящий. Но, похоже, в нашей стране я один такой со времён Фёдора Д. и Льва Т.
Раздался глухой взрыв сбитой ракеты. В небе вспыхнула и погасла огненная люстра. Мы пригнулись и вмиг оказались под навесом неработающего ларька.
– Вон, видел, – сказал я. – Это больше, чем споры о Сталине. Пусть о нём толкуют в уютных салонах Москвы и Петербурга. А у нас тут столица третьей мировой. Не до Сталина нам. Надо собственные мясные кусочки спасать.
Наконец мы заговорили о чем-то другом, о Татьяне, кажется, и я расслабился. Но и минуты не прошло, как Мишка заладил снова:
– Исторически сложились три формы взаимодействия с народом: умереть за него, отгородиться от него или пользоваться им… – Чем сильнее лектор прибухивал, тем чище стелил. Вдохновенно нёс околесицу.
Взорвалось ещё раз – вспыхнуло прямо у луны, так, будто это она отразила атаку. Потом с утробным натужным гулом послышались пуски ракет.
– Хорошо, Татьяны нет, – сказал Мишка. – Она трусиха. Эти ар-ти-лле-рийские дуэли не для неё.
Он глотнул и уронил бутылку. Попытался её поднять, но сам упал. Только теперь я заметил, до какой степени он набрался. И всю неделю так. Пришлось поднимать его.
– Ты пьёшь не по таланту. Так, будто «Чёрный квадрат» – ты придумал.
– У меня жена умирает. Я женился, чтобы нарисовать солнце на её беременном животе. А теперь какая-то дрянь жрёт её изнутри. Копошится в груди. В той груди, которую должен был сосать мой наследник. Теперь не родит. Да что не родит? Помрёт, скорее всего.
– Давай доживём до понедельника.
– Врачи травить будут облучением. У неё волосы выпадут, понял? Она просит, чтобы парик надели, если умрёт. Боится лысой в гроб ложиться.
Взорвалось опять, в этот раз поближе. Я давно заметил, что около реки почему-то не так страшно. Не то что возле супермаркетов, например.
– Зачем ракеты, если рак не умеют лечить? По старинке: облучают, блядь. Даже слово древнее. Ещё бы лоб кровью телячьей мазюкали. – Дальше Мишка стал ругать власть, проклинать историю и протестовать против природы.
– Как ты заебал, – сказал я сгоряча. – «Мужество нас не покинет», а ты, как мокрые трусы.
Мишка усмехнулся: «мокрые трусы». Я предложил передохнуть на скамейке.
– Садись, – сказал он, – а я пошёл.
– Куда?
– Надо мне.
Решив, что он в туалет, я погрузился в свои мысли. Людей в парке не было – боялись гулять. Пахло какой-то дрянью с витаминного завода. Я проверял сообщения в телефоне, когда послышались всплески. Сразу сообразив, что это Мишка топится, я рванул к реке.
Действительно, он барахтался недалеко от берега. Пришлось снять пальто, чтобы вытащить его. Некрепко он вцепился в воротник, но тут же его выпустил. Пару раз он погружался с головой, хотя река была не очень глубокой. Наконец, ему удалось подплыть к берегу. Я зашёл в воду по колено.
Мишка был холодным, как замороженный баклажан. Идти у него получалось с трудом. Была оттепель, поэтому волосы не превратились мгновенно в сосульку, а просто прилипли к черепу.
Я давал ему пинка, потом хватал за талию и толкал вперёд. Так мы брели к трассе. Выбежав на середину однополосной дороги, я попытался остановить машину. Какой-то придурок на БМВ чуть меня не увёз на капоте. Наконец остановилась чёрная «Приора». За рулём был молодой крепкий кавказец. Рядом сидел улыбчивый русский дядька лет пятидесяти.
Кавказец басом выругался на меня, произнося внятно только маты. Дядька его как бы успокаивал, повторяя: «Да подожди ты!» Я объяснил, что друг упал в речку и умрёт сейчас, если его не довезти до дома:
– Мужики, это близко. Давайте человека спасём?
– Бухой, – констатировал кабардинец.
– Я трезвый!
– Да не ти, – заревел кабардинец, – корэш твой.
– В очко пьян, – не стал спорить я.
Мишка лежал на газоне, покрытом коркой талого снега. Как бревно, втроём мы загрузили его на заднее сиденье и очень быстро доставили домой. Мужики помогли втащить тело в лифт, а дальше я сам. От тысячи – моей единственной купюры, мокрой и холодной, – они, не сговариваясь, отказались.
– Водкой его натри, – посоветовал кавказец. – А пить не давай. Хватит бухать. Война.
К счастью, хоть и в морозилке, но водка нашлась. Раздевшись кое-как с моей помощью, вмиг покрасневший с ног до головы Мишка улёгся в ванную и открыл кран с горячей водой.
– Кипятком нельзя, – закричал я, настраивая воду. – И ложиться не надо. Ноги только. Натирайся вот.
– Надо мужичкам магарыч. Денег дай.
Я фыркнул.
– Чего ты жопишься. Жизнь твоему другу спасли. Чего ты такой жадный?
– Сиди уже!
Сам я сел на край ванны и с блаженством опустил в воду ноги. Я долго ничего не чувствовал, а потом сильнее застучало сердце и стали чесаться пятки.
Мишка глотнул из бутылки и закашлялся. Его дерзание стало раздражать.
– Натирайся, скотина! – командовал я, стаскивая в один большой таз мокрую одежду. В тазу были Танины трусики и Мишкины футболки с авторскими рисунками: пьяные черти, повара с желтками вместо глаз, проститутки без лиц.
Мишка растёрся как мог, потом натянул Танин махровый халат, сел на край ванны и стал прихлёбывать водку. Он долго молчал, а потом произнёс задумчиво:
– Да… Не приняла меня вода.
Потом неудачливый утопленник улёгся на кровать и уснул. Почему-то я забоялся бросать его одного, да и обувь моя сохла на трубе в ванной.
Допивая водку, я долго сидел напротив гигантского холста. Мишка успел наметить пейзаж: луг, синяя река, прозрачное небо. В самом центре громадное колесо обозрения, перевёрнутое вверх ногами. Коты, с непропорционально огромными головами и глазами-блюдцами. Пара чёрных деревьев, цветущих кровавыми человеческими сердцами. След детской ладони и рядом – собачьей лапы. Все это было почти готово, по крайней мере раскрашено. На переднем же плане располагались, намеченные только карандашом, ещё не рождённые люди. Я так понял, что у них праздник.
Мишка говорил, что эта картина языческая. К своей работе он не подходил несколько месяцев. Татьянина болезнь спугнула ангелочка, который нашёптывает художнику.
Я намочил самую жирную кисть, окунул её в черную краску и по-детски, очень грубо, нарисовал нелепую ракету в небе, напоминающую скорее откормленного гнилого карася.
Проснувшись утром как ни в чем не бывало, Мишка растолкал меня и сразу спросил:
– Я ракету нарисовал или ты?
Я хлопнул себя ладонью в грудь.
– Талантливо, – похвалил Мишка, – но ты украл моё произведение.