Рабби Моисей Аарон потушил в синагоге свет и в темноте стоял у окна, глядя на улицу.
Он не торопился уходить, хотя знал, что дома жена ждёт его к ужину. Да, пора было идти домой, но это было так, как будто старая синагога сама удерживала его, не отпускала, просила побыть в ней. Он любил синагогу, любил её вечернюю тишину, любил скамьи тёмного дерева, отполированные до блеска задами сидевших на них нескольких поколений хасидов, любил старые белые стены в паутине трещин, которые когда-то оштукатурил его отец, рабби Давид Соломон; но больше всего любил старые книги в чёрных переплётах толстой кожи с золотым тиснением, которые стояли на полке, прислонившись друг к другу, как прислонялись друг к другу во времени кобринские рабби, происходившие от цадика Моше Аарона бен Исраэль Полиера, положившего начало династии; а за ним шли его внук Ной Нафтали и правнук Давид Соломон, отец Моисея Аарона. Мудрость их была здесь, на жёлтых, испещрённых чёрными знаками древнего языка страницах «Маамарим Теhорим» и «Амарот Теhорот»; по утрам рабби приходил в синагогу, отпирал дверь и, раскрыв большую книгу на пюпитре, задумчиво читал изречения своего прапрадеда, цадика Моше Аарона.
Но пора было идти домой, раввин застегнул пальто, медленно провёл по бороде большой ладонью с толстыми ревматическими пальцами и пошёл через тёмный, плохо освещённый город с новыми названиями улиц. Он плохо запоминал новые названия. Всю жизнь, а он жил в Кобрине уже сорок лет, площадь была Рыночной, но пришли русские и переименовали её в площадь Свободы. Какой такой свободы? Для рабби все эти люди были эвед нирца – рабы с проколотым ухом; известно, что раба, отказывающегося выйти на свободу, приводят к двери с мезузой и прокалывают ему ухо. Так и эти люди, они ушли от своего фараона, но не на свободу, а к другому фараону, ещё более жестокому, чем прежний; кичась своей свободой, они по приказу совершали человеческие жертвоприношения и хором твердили славословия фараону, его слугам и самим себе.
Эти деятельные люди переименовали все улицы в городе. В этом они превосходили поляков, которые тоже переименовывали улицы, но не все. Полякам достаточно было дать польские названия нескольким улицам в центре, и они чувствовали себя удовлетворёнными. Русские переименовывали всё подряд; рабби ждал, что они переименуют и город, но этого пока не случилось.
Пинская улица в Кобрине всегда была Пинской улицей. Двадцать лет назад пришли поляки, и она стала улицей 3 Мая. Два года назад пришли русские, и она стала Первомайской. Похоже, поляки и русские вели спор, что важнее, третье мая или первое мая, но для рабби их спор не имел никакого значения, ему были безразличны аргументы сторон.
У рабби от новых названий болела голова.
Чем плохо, что улица называется Пинской, если она ведёт в Пинск?
Если же улица ведёт в Брест, то она Брестская; какая честь польскому министру в том, что евреи в Кобрине будут ходить по улице Перацкого? Кто такой Перацкий? В Талмуде о нём ничего нет, хасиды его не знают. Но пришли русские, отменили Перацкого и назвали улицу Советской.
Только речка оставалась не переименованной – Мухавец.
Голова у рабби болела ещё от того, что в городе целый день громко звучали русские песни. Солдаты из штаба армии, разместившегося в Кобрине, повесили на столбы репродукторы, из них на городок с утра до вечера лилась музыка, иногда она прерывалась голосом диктора, который громогласно сообщал новости строек и колхозов. Рабби не мог понять, зачем такой шум, почему все должны знать новости колхозов на Дальнем Востоке, почему они не могут слушать радио у себя дома?
«Как так можно жить, евреи?» – спросил себя рабби, задумчиво глядя в тёплую темноту летней ночи, из которой доносились лай собаки и далёкое мычание коровы.
Одни приходили с одной стороны, другие с другой; одни ставили памятник Костюшко, другие Ленину; никто не спрашивал евреев, хотят ли они ходить по Интернациональной улице или улице Суворова; а евреи как ни в чём не бывало жили в Кобрине как всегда, покупали рыбу в Фишцентрале, ходили по субботам в синагогу и на Пасху ели мацу.
– Рабби! Рабби! – услышал он за спиной.
Он остановился и медленно, степенно обернулся. В темноте – уже стемнело, а фонарей на улице не было – он увидел, как с другой стороны улицы метнулась к нему чёрная фигура. В свете ясной луны различил в темноте лоб в морщинах, острый нос и бороду. Это был Мотя Зальцман.
Он ждал, чтобы Мотя приблизился к нему.
И вот тот стоял перед ним в картузе и длинном чёрном пальто, с бледным лицом и взволнованными глазами.
– Что, Мотя? Что у тебя случилось? Все здоровы?
– Подождите, рабби, дайте отдышаться. – Он правда тяжело дышал, грудь вздымалась, ноздри раздувались. – Я бежал за вами от самой синагоги.
Рабби подумал, что он шёл не спеша – он никогда никуда не спешил, да в Кобрине спеши не спеши, всё равно придёшь куда хочешь через десять минут, – а Мотя бежал всю дорогу и не мог догнать его.
Это было удивительно. Но жизнь состоит из удивительных вещей.
– Рабби, вы знаете, что я сейчас видел?
– Что ты видел?
Они стояли в темноте на глиняной улице, по бокам улицы были канавы, заросшие травой, в лунном свете улицу прыжками пересекла лягушка, за заборами в домах тускло горели окна. Рабби знал, что происходит за каждым окном, за сорок лет в Кобрине он узнал здесь всех евреев, он знал запах их кухонь, тепло их печей, знал их жён в париках, их сыновей, уезжавших в Варшаву, их дочерей, их младенцев. Знал торговцев, нищих и молодых сионистов с горящими глазами – они собирались на собрания в лесу, читали Жаботинского и сразу после прихода русских все вместе уехали в Вильно, чтобы оттуда ехать в Землю обетованную.
– Я видел немцев, рабби!
Мотя Зальцман сказал это с широко раскрытыми глазами, которые светились странным светом на его заросшем бородой лице. Борода у него состояла из коротких жёстких завитков, как у египетского фараона на старинной картинке. Такая же у него была шевелюра, но сейчас она была скрыта картузом.
Он сказал это, вдруг понизив голос, словно хотел скрыть страшную весть от тёплой, ласковой темноты вокруг, от домов с тускло светящимися окнами, от евреев, которые сейчас садились за столы, чтобы поужинать рыбой, картошкой, овощами.
– Где ты их видел?
– Они ехали по Пинской на мотоцикле. Двое, в касках. Видел близко, вот как вас сейчас! – Мотя протянул руку и почтительно коснулся пуговицы на пальто рабби.
– Это точно были немцы? Может быть, это были русские?
– Это были немцы. У русских зелёная форма, а у немцев серая. У русских красные звёзды, а у этих на касках маленькие чёрные орлы. Там фонари. Я хорошо их рассмотрел.
– А они тебя видели?
– Да, они меня видели, посмотрели на меня.
– И что они тебе сказали? Или ничего не сказали?
– Один посмотрел мне прямо в глаза, засмеялся и сказал: «Юд!»
– Ну что ж, – подумав, сказал рабби, – это должно было случиться. Я этого ждал.
Он действительно ждал этого с утра, когда с запада донёсся протяжный тяжёлый гул; он, как и другие евреи, видел, как днём над городом пролетели самолёты, сначала в одну сторону, потом в другую; и он видел, стоя у окна синагоги, как по городу с рёвом и железным грохотом промчались один за другим тридцать русских танков, в открытых люках которых неподвижно стояли солдаты в чёрных шлемах. Они прогрохотали по Кобрину с такой скоростью, что рабби стало ясно, что там, на границе, происходит что-то очень серьёзное; на тротуаре стояли евреи и молча смотрели на несущиеся танки.
А теперь по городу проехали немецкие мотоциклисты.
Только один мотоцикл, только двое в касках; русские танки, немецкие мотоциклы были безразличны рабби.
«Это война Гога и Магога», – подумал он.
Ничего больше не говоря, он так же медленно и степенно, как прежде, пошёл к своему дому. Мотя поспевал за ним, всё время отставая на полшага. В этом снова была загадка, потому что рабби не торопился, а Моте приходилось спешить; а ведь он был не ниже рабби, и шаг у него не короче. Но рабби уже давно знал, что в физическом мире жизнь полна удивительных вещей; однажды он, как Ной, видел голубя с масличным листом в клюве, хотя в окрестностях Кобрина не было моря; в другой раз навстречу ему из мясной лавки Ашкенази вышел маленький курчавый человечек, чьи короткие ножки были обтянуты полосатыми брючками; он узнал в нем дибука[28], мучившего его отца. Было у рабби и тайное знание, которое он скрывал от людей, не желая смущать их; он мог беседовать со своим прапрадедом Моше Аароном, могила которого была на еврейском кладбище на окраине Кобрина, и мудрый цадик ясным отчётливым голосом из могилы давал ему советы и открывал будущее. Но он не докучал прапрадеду вопросами, да и зачем человеку знать будущее?
Когда он молодым раввином только приехал в Кобрин из Варшавы сорок лет назад – Пинская улица тогда была, как ей и положено, Пинской, а Рыночная площадь Рыночной, и никому из евреев не приходило в голову, что эта изрытая ямами площадь станет площадью Свободы, – он по-одному ответил бы на этот вопрос; а теперь по-другому.
– Что нам делать, рабби? – тихий, растерянный и как будто удаляющийся в ночи голос Моти прозвучал за его спиной.
Рабби не обернулся и ничего не сказал в ответ, а продолжал, медленно и равномерно переставляя ноги, идти по тёмной улице к своему дому.
Он не обернулся, потому что ему было жалко этого взволнованного, трясущегося от страха и возбуждения еврея, прибежавшего к нему с новостью, которую евреи Кобрина ждали и боялись услышать; ему было жалко евреев, трудовой, чтящий память отцов, молящийся Б-гу народ, перескакивавший с идиша на иврит и с иврита на идиш; он жалел их, видя их бедность, из которой им никогда не выбраться, жалел их, когда видел их опущенные над молитвенниками головы в синагоге, жалел их за выпавшую им долю быть людьми и евреями.
Он знал, что происходит с евреями в Польше, ему сначала писали из Варшавы родственники и знакомые, а потом письма перестали приходить, но слухи-то приходили; знал он и о том, как приходят за людьми по ночам.
Рабби знал, что во всём обвинят евреев. Когда тридцать лет назад сожгли Брест, чтобы он не достался немцам, поляки обвиняли в этом евреев; и сейчас, проходя в дневные часы по Кобрину, он слышал за спиной: «Жиды, из-за вас война!» Это говорили люди, которые прежде с уважением относились к нему и, встречая его, почтительно кланялись на улицах. Но рабби знал, что война вытаскивает из людей самое худшее, что в них есть.
Живой, тёплый, маленький, грязноватый Кобрин был его миром, круглым и вечным, над которым летали не железные птицы с бомбами, а бесплотные ангелы со свитками Торы, миром, где еврейские мужчины из поколения в поколение склонялись над столами, читая 613 заповедей, где еврейские женщины отделяли халу от теста, миром, где он, рабби, изо дня в день истово молился Б-гу и учил своих хасидов, что не отрицание нечистого мира, а его преображение через святость и радость их путь. И тогда они пели все вместе, и громкое их пение поднималось к потолку синагоги и выше, выше, в небо, где его с улыбками на седобородых лицах слушали прапрадед, и прадед, и дед, и отец рабби в окружении сотен цадиков.
Окружили нас со всех сторон, теснят нас, грозят нам в нашей слабости, в нашем бессилии.
«Господи, народ твой сирота без Тебя среди зверей сих. Не оставь народ Твой».
Раньше вестниками будущего к рабби Моисею Аарону прилетали птицы, прибегали звери или появлялись кометы на небе, а теперь приехали двое в касках на мотоцикле.