К книге
Четыре года до рассвета13
60%
13
15

Курносов шёл по лесу, продирался через кусты, дважды зашёл в болото, так что пришлось идти назад; потом лес стал реже, и за ручьём, который он перешёл вброд, он увидел стоявший между деревьями артиллерийский тягач с открытыми с двух сторон дверями кабины. В кабине сидел мёртвый человек в голубой майке и кирзовых сапогах; майка была бурая от крови. На предплечье у человека была татуировка, сердце, пронзённое стрелой. Глаза открыты, губы сжаты, лицо имело недовольное выражение. Умирая, он понял, что его убили, и был недоволен этим. Курносов пошёл дальше, по следам гусениц, продавленных тягачом в траве, и за насыпью на берегу ручья увидел осевшую на бок телегу, у которой отскочило колесо, оно лежало тут же, в нескольких метрах; из наклонившейся телеги высыпались на траву связанные попарно сапоги, новенькие котелки и перетянутые бечёвкой тома собрания сочинений Ленина. Дальше он увидел убитую лошадь, лошадь лежала на боку, беловатое брюхо вздулось на солнцепёке, по нему ползали шершни. Он пошёл дальше и, подходя к деревьям, видел в траве, под ногами, алюминиевые ложки, куски надкусанного хлеба, пробитую флягу, из которой вытекла вода; а в тени деревьев он увидел двух красноармейцев в выгоревших до белизны гимнастёрках, один сидел, привалившись спиной к стволу, другой лежал лицом вниз. В кулаке правой руки у него была судорожно зажата трава. Курносов пристально смотрел на окаменевшее лицо сидящего у дерева красноармейца. Его открытые глаза прямо смотрели на солнце.

Он понял, что двое из хозвзвода вывозили на телеге немудрёное казённое имущество и на привале были застигнуты пролетавшим мимо «мессершмиттом», которому хватило одной короткой очереди, чтобы убить двух человек и лошадь.

Где-то в вышине, в кронах деревьях, в сиянии солнечного света громко пели птицы.

До этого дня он ни разу в жизни не встречался со смертью. Только однажды, когда умер его дед, Игнатий Ильич Курносов, первый из многочисленной семьи Курносовых переселившийся из серпуховской деревни Дальние Пни в Москву, он видел гроб и в нём – мёртвое тело. Дед лежал в гробу маленький, спокойный, важный, с расправленной седой бородой, в синей бархатной жилетке и белой рубашке; но видел он деда издалека, из-за спин взрослых. А на кладбище его по малолетству не взяли. И только теперь, в двадцать три года, он впервые увидел так близко мёртвого человека и впервые ощутил тот холод и то бессилие, которые всегда охватывают живого рядом с мёртвым.

Дед, Игнатий Ильич, пешком ушёл из деревни Дальние Пни и, придя в Москву, устроился грузчиком на Нижегородском вокзале. Был он, как все мужчины из рода Курносовых, невысок, коренаст и белобрыс, носил рубаху навыпуск и холщовые штаны – это было тогда всё его имущество. Сто вёрст до Москвы шёл босым, в Москве на первую зарплату купил сапоги. Работал в грузчицкой артели всё лето, разгружал вагоны, таскал на плечах восьмидесятикилограммовые мешки с зерном и, как он сам говорил, «до крови натёр холку». Спал тут же, у путей, на земле, тут же и ел вместе со всей артелью, обедали арбузами и хлебом. Потом артельщик его повысил, из простого тягуна мешков перевёл в лямочники, то есть дал ему широкую лямку, чтобы таскал ящики и прочий крупный груз.

Осенью, уже в поддёвке и в сапогах и даже с картузом на голове, дед, чтобы не жить больше на улице – да и вообще надо было по жизни подниматься, остепеняться, – пошёл работать на завод Бромлея, там ему дали место в рабочей казарме. Сто кроватей под одной крышей, сто солдатских одеял, большие окна, которые распахивали в любую погоду для проветривания помещения, столовая и даже школа, в которую можно было ходить вечером, – хорошо заботился Бромлей о своих рабочих. Но дед, в деревне, в малолетстве, научившийся читать по Библии, в школу не ходил, считал, что ему не нужна мирская грамотность. А ходил в церковь.

На углу Серпуховского Вала и Хавской улицы построили тогда маленькую, красную, всю изукрашенную изразцами церковь Тихвинской Божьей Матери. Церковь была не простая, а старообрядческая. Ещё когда церкви не было, дед ходил в молельню Михайловской общины, здесь же, неподалёку, в тёмном одноэтажном доме на вершине холма, идти вверх по грязной пустынной улице. Михайловцы были неразговорчивыми мужиками с бородами, стриженными в кружок; от них Игнатий Курносов узнал о протопопе Аввакуме, и о правильном крещении, и о правильной жизни. Он не пил и не курил и ни разу за всю жизнь не сказал матерного слова, хотя вокруг него на заводе воздух кишмя кишел матом.

Церковь строили всей общиной, выходили на работу по воскресным дням, клали кирпичные стены, белили храм изнутри, украшали изразцами. Архитектор в пиджаке, надетом на рубашку с круглым воротничком, приезжал по Серпуховскому Валу на извозчике смотреть за работами. Ходил по стройке, уважительно, по имени-отчеству, обращался к строителям. А потом настал день, когда высокие двери распахнулись и в белый, ещё пахнущий штукатуркой храм внесли икону Тихвинской Божьей Матери.

Церковь, которую строил дед, и сейчас, когда двенадцатилетний Саня Курносов лазил и бегал по огромным сквозным дворам между красными домами – войдёшь в такой на Шаболовке, а вынырнешь на Мытной, – стояла на месте, в конце Хавской улицы, но двери её были закрыты на большой и уже покрытый ржавчиной амбарный замок. И вся она поблекла, потускнела, изразцы, когда-то яркие и радостные, теперь погасли в пыли. И иконы в ней не было. Об этом внуку однажды сказал дед. «А где она, дед?» Старик внимательно посмотрел на мальчика: «В воздух ушла, Одигитрия, летает… Вернётся ещё». – «Как в воздух ушла, как летает?» – «А вот так. Тихвинская Божья Матерь по воздуху летает, людям является. Ты этого никому не говори», – предупредил его дед, несколько лет назад молча стоявший у церкви вместе с другими старообрядцами, когда милиционеры выносили убранство и грузили на подводу. Дед тогда принёс домой несколько старообрядческих книг и хранил их в своём сундуке.

Всё это – и про грузчиков на вокзале, и про арбузы с хлебом, и про казарму для рабочих со ста кроватями, и про церковь в чудо-изразцах – Курносов знал от деда; и не то чтобы дед ему всё это подробно рассказывал, а так, иногда прорывалось из него. Внук – точная его копия, такой же курносый и белобрысый, только лицо не морщинистое, а ребяческое, гладкое, и в серых глазах настороженности нет – слушал рассказы деда внимательно, но не увлекался; дедово прошлое было для него наравне со сказками Афанасьева, книжка которых у него была. Ему, двенадцатилетнему, странно было, как люди тогда, при царе, жили без трамваев, без радио, без красных знамён, без демонстраций на 1 мая и 7 ноября, без советской власти и товарища Сталина. «Как же вы тогда жили, дед?» – «Ну вот так и жили».

Приятеля Льва Марковича, который предлагал ему переехать в Харьков и работать в УФТИ, звали Сергей Владимирович Перегудов, но друг для друга они были, конечно, Лев и Серёжа. Перегудов несколько раз в год, на праздники, в отпуск, иногда даже на выходные, приезжал в Минск к родителям, которые жили в частном деревянном доме на окраине; в эти свои приезды он обязательно приходил к Льву Марковичу в гости в его маленькую, тесную, пыльную комнату, половину которой занимал громоздкий старинный сервант (а другую половину книги и альбомы с марками). Иногда стопка книг обнаруживалась на сиденье стула, на который Лев Маркович усаживал гостя; тогда он подхватывал стопку и переносил её на кровать.

Перегудов знал, что Лев Маркович водку не любит за её резкий «сивушный» вкус, поэтому приходил с бутылкой армянского коньяка. Лев Маркович доставал из серванта маленькие хрустальные рюмочки, вообще-то они были для водки, но других у него не было. Закуска у двух холостяков не сильно изменилась со студенческих времён: ломтики сыра и колбасы на дощечке, дольки яблока на блюдце, пригоршня карамельных конфет в вазочке. Иногда – банка шпрот и белый хлеб. Так они сидели друг напротив друга с рюмками в руках, аккуратно вилками клали ломкие золотистые шпроты на белый хлеб и, снова сближаясь в общении, размякали постепенно, вспоминая молодость.

Об УФТИ Серёжа сначала говорил с восторгом и воодушевлением, как о таком месте, лучше которого представить нельзя; в Харькове, с одобрения самого высокого московского начальства, создавался, по его словам, научный центр мирового масштаба, куда было решено привлечь лучших европейских физиков. Даже Эйнштейна приглашали, но он пока не приехал. Зато приехал из Германии профессор Ланге; своих, отечественных, гениев тоже хватало. Выпив третью коньяка, харьковский математик Серёжа сыпал названиями лабораторий – ядерная, криогенная, рентгеновская, отдел теоретической физики с молодым наглецом Ландау во главе – и даже, вытащив из подвернувшейся под руку книги бумажный лист, быстро писал на нём уравнения и с громким смехом говорил Льву: «Это видишь? Это понял? Или всё забыл?» Лев Маркович всё видел и ничего не забыл, но Серёжа всё равно стыдил и упрекал его: «Ты математик! Тебя учили каким вещам! А ты законопатил себя в школе! Таблицу умножения учишь…»

А потом вдруг как отрезало – Серёжа перестал рассказывать о делах в УФТИ. Во время очередных их посиделок с коньяком и яблоками Лев Маркович сам спросил, но по отведённым в сторону глазам приятеля и его лицу понял, что спрашивать не надо. В УФТИ шли аресты, об этом Серёжа говорить не хотел. И идея научного центра мирового масштаба теперь слиняла, забылась, а на первый план вышло совсем другое, о чём приятель Льва Марковича тоже не рвался говорить; отвечал коротко, уравнений больше не писал, Льва Марковича на работу не зазывал и школой не стыдил.

В конце декабря, на Новый год, Перегудов снова приехал к родителям и зашёл к Льву Марковичу. Снова была тёмная комната с лампой, чей абажур был накрыт старым маминым платком, коньяк, яблоки и, по традиции, шпроты в масле. В Серёже – он уже давно был для всех Сергей Владимирович и уже год как кандидат математических наук – было в этот раз какое-то беспокойство, что-то томило и давило его.

Они выпили. Комната вдруг замкнулась, обособилась. Не стало рядом с ней ещё девяти комнат с людьми и тёмного коридора, не стало лестничных клеток с тусклыми лампочками под высокими потолками и лифта с железной сетчатой дверью, не стало города вокруг, с улицами, притихшими под снегом. Дверь была плотно закрыта, шторы полузадёрнуты, окно затянуто непроницаемой чёрной мглой. Снова выпили.

– Ты вот знаешь, что такое урановая бомба? – спросил Серёжа. – Изотоп 235 знаешь, что такое?

– Немного знаю, читал кое-что.

– И что думаешь?

– Фантастика, Серёжа. Нереально.

– А если я тебе скажу, что реально?

– Теоретически возможно, а практически нет… Ты почему спрашиваешь?

– Бомба, Лёва, такой силы, которой не было в истории человечества… бомба, которая может уничтожить целый город и не чета Минску… Лондон… Берлин… одна бомба, и война выиграна… ты понимаешь?

Лев Маркович молчал.

– Смотри, Лёва.

Снова под рукой Сергея очутился лист бумаги, а карандаш он подобрал на столе. Это был исписанный карандаш, огрызок; и вот этим огрызком карандаша он быстро и легко стал писать на листе формулы и рисовать окружности.

Это была невиданная в мире, никем ещё не созданная многокамерная центрифуга для обогащения урана.

– Видишь? Вот это видишь? Понимаешь?

Не ждал ответа, писал, бежали цифры, знаки, линии, множились коэффициенты.

– Я считал, Лёва, смотри… При диаметре камеры 2 сантиметра, скорости 300 метров в секунду нужно всего сто камер, чтобы получать 12 грамм смеси изотопов урана в сутки… В сутки 12 грамм!

– Фантастика, Серёжа…

– Лёва, ты же хорошим математиком был! Или погиб хороший математик, вдалбливая недорослям таблицу умножения?

Лев Маркович взял из-под рук приятеля лист бумаги, весь испещрённый знаками и формулами, и внимательно посмотрел на него. Потом отложил в сторону, вздохнул.

– Не нравится мне это, Серёжа.

– Рохля ты! Что тебе не нравится, чудо ты стоеросовое, учитель начальной школы?

– Средней и старшей… Вы там у себя в Харькове полезли в ядро атома, а это такая вещь, в которую лезть не надо… Должен быть у науки предел. Лезть в ядро, чтобы из тайны творения материи сделать бомбу…

– А я не знал, Лёва, что у тебя в голове сидит такая религиозная чушь! Тайна творения материи! Наука и есть путь раскрытия тайн материи… Да к тому же ты не можешь не понимать: кто первый, как ты выражаешься, залезет в атомное ядро, тот и получит урановую бомбу, перед которой все остальные должны будут склониться. Так лучше мы её получим первыми!

– Нереально, Серёжа, это сделать, материалов таких нет, технологий нет, теория экспериментально не доказана, ты сам знаешь.

– А я тебе скажу: все силы, все средства собрать в один проект, лучших физиков, лучших математиков, лучших инженеров и работать, работать днём и ночью! Потому что война будет, Лёва… Зачем клепать танки и самолёты тысячами, когда одна бомба может решить всё? Всю историю изменить… Ты же знаешь, я вступил в партию, и я как коммунист тебе говорю: будет борьба не на жизнь, а на смерть сначала с фашизмом, потом с капитализмом… Во имя коммунизма мы должны сделать эту бомбу!

Лев Маркович ничего не сказал, а Сергей Владимирович взял бутылку, налил в две рюмочки. Они выпили.

– Зарубили наш проект, Лёва, – уже по-другому, спокойно и скучно, сказал Перегудов. – Академик из Радиевого института дал отрицательный отзыв: «Использование внутриатомной энергии, которая выделяется при процессе деления его атомов под действием нейтронов, является отдалённой целью… а не вопросом сегодняшнего дня». Сформулировал! Мы не согласились, написали письмо наркому Тимошенко, нарком ещё раз дал на отзыв анонимному эксперту, тот вроде тебя: «Нереально… Невозможно осуществить… не подтверждается экспериментальными данными». И всё. Заявку под сукно, проект закрыли.

Не будет бомбы.

А война будет[20].

Предыдущая главаГлава 15 из 25Следующая глава