К книге
ГагаринГлава 13 Омбудсмен
75%
Глава 13 Омбудсмен
18

Чтобы составить представление о жизни Гагарина в те семь лет, что прошли между его космическим полетом и гибелью, небесполезно просмотреть феноменально смешной – до сих пор – фильм Г. Данелии “Тридцать три” (1965), в котором описана гротескная история рабочего Травкина из поселка Верхние Ямки, в одночасье ставшего самым популярным человеком в стране, а затем и в мире. У него обнаружен тридцать третий зуб: уникальная особенность, благодаря которой перед человечеством наверняка откроются самые радужные перспективы.

Радио, телевидение, газеты раздувают вокруг Травкина истерию. Его жизнь превращается в непрерывное турне; он вызывает обожание обывателей, его привозят в родной городок на правительственной “чайке”, он – главная звезда новогоднего “Голубого огонька”; сотрудник местного музея пытается приобрести у жены права на его череп; комичная, нелепая по самой своей природе слава растет как снежный ком (пока не выясняется, что Травкин стал жертвой диагностической ошибки некомпетентных дантистов и зубов у него все-таки столько, сколько положено). При чем здесь Гагарин? Сейчас, пожалуй, и не догадаешься, а в 1965-м было очевидно, что “Тридцать три” – сатирическая комедия, высмеивающая культ космонавтов[55].

Авторы фильма не то чтобы намекают на то, что все космонавты – самозванцы, но дают понять, что, какими бы значительными ни были совершенные ими вселенские подвиги, достоинства их самих как личностей абсурдно раздуты, а те почести и привилегии, которые им достались, чересчур велики. И, уж в любом случае, тот, кто слишком долго живет на дивиденды от однажды совершенного подвига, выглядит смешным и жалким. Естественно, в какой-то момент в фильме Травкину попадается на глаза метафорическое зеркало: клетка с белкой в колесе.

Есть мнение, что если послеполетная жизнь Гагарина и представляет какой-либо интерес, то не для биографа, а для историка, исследующего повседневную жизнь советской элиты в 1960-е. Ведь после 1961 года Гагарин превратился в живой сувенир, а вся его деятельность, по сути, сводилась к тому, что он высаживал елочки, разрезал ленточки, целовался с королевами и киноартистками, ну и, по вечерам, прокручивал дырки в кителе для новых орденов; разве нет? Подобного рода представления стали возникать вовсе не задним числом; уже в 1963 году Гагарин и другие успевшие к тому времени слетать космонавты подвергаются резкой критике собственного начальства: “кушают, как верблюды”, “стригут купоны”, “присваивают чужой труд”, “не пишут, а только подписывают”, “работать не хотят”, “занимаются тунеядством”, “надо решить, какие у нас космонавты – разового или многоразового действия”{9}.

И, конечно, несмотря на то, что Гагарин тщательно контролировал себя, чтобы никто не мог обвинить его в “зазнайстве”, трудно было не увидеть, что Гагарин изменился.

“В 1961 году перед полетом в космос Гагарин был старшим лейтенантом и имел вес 64 килограмма. Через три года он стал полковником, депутатом Верховного Совета, членом ЦК ВЛКСМ и почетным гражданином десятков городов. Он заметно пополнел (до 72–73 килограммов), немного обрюзг, перестал систематически заниматься спортом”{9}. Он раскатывает по Москве на красном французском гоночном автомобиле (который в какой-то момент пришлось перекрасить в черный цвет; красный выглядел слишком вызывающе даже для первого космонавта). Он завсегдатай “Голубых огоньков” – и вся страна наблюдает, как он снимает шоу на портативную кинокамеру, немыслимый по тем временам гаджет, эстрадных артисток. Он привозит из-за границы горы подарков, в том числе “веселые” – однако раздражающие невыездных – сувениры: взрывающиеся сигареты (прикуривший оказывается засыпан табаком; реплика Юрия Алексеевича: “Забыл? У нас не курят!”) и ручки с выплескивающимися на одежду чернилами (которые, впрочем, вскоре исчезают без следа). Он всегда при деньгах – и с видимым удовольствием угощает знакомых дорогим алкоголем, не глядя на буфетные и ресторанные наценки[56].

Леонов так описывает гагаринскую экономику: “Как полковник и командир отряда он получал 380 рублей. За полет в сложных условиях платили по два рубля в минуту, в простых условиях – рубль. То есть за эти полеты было еще ну рублей 150–180 в месяц”{3}.

На самом деле, Леонов, скорее всего, ошибается. В 1962 году был принят секретный документ о размерах должностных окладов, в котором сказано, что для просто космонавтов он составляет “до 350 рублей”, для “инструкторов-космонавтов – до 400 рублей; для старших инструкторов-космонавтов – до 450 рублей”{4}. Гагарин был старшим инструктором. У Каманина в “Скрытом космосе” приводится выписка из зарплатной ведомости, из которой следует, что со всеми надбавками Гагарин получал до 640 рублей в месяц – во времена, когда зарплата первого секретаря ЦК КПСС составляла 800 рублей. Сведения датированы мартом 1962 года{9}, когда Гагарин был еще майором; то есть суммы надбавок за выслугу лет и звание в дальнейшем ощутимо увеличились. Время от времени Гагарину давали денежные премии, а еще его назначали своим наследником разные люди. Например, в декабре 1967-го “подданная Соединенных Штатов Роджерс (штат Калифорния), умирая, завещала по три тысячи долларов Гагарину и Титову”{9}. Однако, поскольку все отношения с заграницей контролировались, использовать эту валюту Гагарину не удавалось: он сдавал ее государству (официально это называлось “передать средства в Фонд мира”).

Он становится разборчивым в том, что касается одежды; носит хорошие костюмы, – есть фотографии, на которых их даже можно назвать шикарными, – галстуки, шляпы, длинные пальто, темные очки; те, кто имел возможность наблюдать за ним до и после полета, отмечают, что “Юра стал франтом”{11}. Нет-нет, ничего слишком экстравагантного, однако тирольская охотничья шапочка привела его преподавателя из Академии Жуковского в некоторое изумление{12}.

Он заядлый бильярдист. Он азартный болельщик. Он спец по шашлыку. Он эксперт по русской бане и финской сауне. Он охотник, о чьих трофеях складываются легенды. Это уже не “элементы сладкой жизни” – это она, сладкая жизнь, и есть.

Словом, если вас раздражал Гагарин и у вас было право голоса, – вы имели много поводов сказать ему, что он “кушает, как верблюд”, “занимается тунеядством” и т. д.

Автору всех этих обидных формулировок генералу Одинцову трудно было осознать, что служить ролевой моделью, “радовать собой” людей – и делать все, чтобы энергия этой радости не уходила в космос, а работала на благо государства, – все это и вправду было общественно полезной деятельностью. Люди в Советском Союзе 1960-х жили в условиях перманентного товарного дефицита – при этом государство нуждалось в их труде, но адекватно расплачиваться за него не могло. Обмен был очевидным образом неравноценен – и чтобы сгладить раздражение, требовалась социальная смазка. Именно в таком качестве и использовали Гагарина – потому что он был живым доказательством того, что деньги, недополученные мобилизованными гражданами и экспроприированные в пользу государства, были не украдены, а потрачены по назначению – на укрепление оборонного потенциала, на создание положительного образа страны, на инвестиции в технологии. И поскольку подобного рода пропагандистских инструментов – которые по-настоящему убедительны и которые не девальвируются со временем – было немного, пользовались ими на 200 процентов.

Надо поддержать узбекских хлопкоробов? Гагарин. Съездить на похороны погибших на атомной подлодке моряков и объяснить вдовам катастрофу? Гагарин. Разнести в пух и прах художников-абстракционистов и писателей-нонконформистов? Гагарин. Произнести речь в ООН о недопустимости засорения космоса металлическими иголками и призвать к ответу американскую военщину за совершенную диверсию?{13} Гагарин. Стать почетным судьей на первых в СССР шоссейно-кольцевых гонках? Гагарин. Выступить с приветственной речью на трех съездах комсомола и принять участие в шестидесяти заседаниях ЦК ВЛКСМ? Опять же он.

Высаживал, значит, елочки и разрезал ленточки? Да, именно так. Чтобы дать представление о том дольче фар ниенте, которое практиковалось им после полета, опишем вкратце, например, его поездку в Мурманск – предпринятую в декабре 1965 года под не вполне естественным на сегодняшний взгляд предлогом: самолично вручить Мурманскому обкому ВЛКСМ переходящее Красное знамя за шефство над Северным флотом. Разумеется, тур на Север состоял не из одного мероприятия, а из целой цепочки – и растягивался на четыре-пять дней.

Из обкома комсомола Гагарин переезжает на атомный ледокол “Ленин”, потом на рыбокомбинат, потом в морской торговый и рыбный порты, потом на траулер “Поллукс”, потом на транспортный рефрижератор “Алексей Венецианов”, потом идет на экскурсию в краеведческий музей, встречается с комсомольско-пионерским активом Мурманска во Дворце культуры. Переезжает из Мурманска в Североморск, проводит мероприятия в нескольких воинских частях, выходит в море на атомной подводной лодке К–35.

О том, до какой степени изматывающими были эти турне, можно судить по кое-где всплывающим воспоминаниям очевидцев. Помимо официальной программы все время возникали “левые”, стихийные мероприятия: все хотели зазвать Гагарина, а он не всегда мог отказывать; или даже не мероприятия: просто люди узнавали его – набрасывались с объятиями, выцыганивали автографы – и глазели.

Так, после посещения атомного ледокола “Ленин” – а встреча с командой длилась до десяти вечера – ему, по просьбе моряков-пограничников, пришлось переехать на корабль “Алмаз” и на протяжении трех часов, до двух часов ночи, рассказывать им о космосе и отвечать на очередные, не исключая идиотские, вопросы дотошных романтиков звездного неба. “Используются ли вторично корабли или делаются новые?”; “Слышно ли в корабле, как попадают в него метеориты?”{14}.

Затем его отвезли в гостиницу, а в шесть утра он уже выезжает на следующую серию встреч, в поселок Заозерный.

“На дороге гололедица, темно, метет поземка. В первой машине командующий Северным флотом адмирал флота М. С. Лобов и Гагарин. Машины едут медленно, на поворотах и спусках заносит, на подъемах буксуют. Кто был на Севере – знает, что зимой на обочины дорог с оживленным движением, как правило, насыпают кучи песка или гравия. А на наиболее скользких и крутых подъемах даже дежурят небольшие, по два-три человека, бригады рабочих, которые эту отсыпку делают сами. На одном из таких подъемов машина забуксовала. Трое уставших рабочих, точнее работниц, начали отбивать песок от замерзшей кучи и не торопясь бросать на дорогу. И тут из машины выскочил Гагарин и со словами: «Девчата, давайте помогу» – выхватил у одной из женщин лопату.

– Что ж, соколик, помоги, – ответила одна из них.

Вслед за Гагариным вышли из машин и мы и взялись за лопаты. Освободившиеся от работы женщины смотрели на нас и приговаривали, какие внимательные и работящие мужики стали. Через пять минут машины медленно пошли в гору. Возвращая лопаты, мы стали прощаться с женщинами. И вот когда Юрий Алексеевич подал свою лопату немолодой работнице, та его узнала.

– Гагарин!!! – эхом понесся в сопках ее крик.

Она бросилась обнимать его. Ее подруги, увидев, что это действительно первый космонавт, последовали ее примеру. Они долго не отпускали Гагарина. По просьбе женщин он каждой из них подписал свою фотографию”{15}.

То же самое, разумеется, происходило вовсе не только в рабочих поездках. Крым, Гурзуф, летний кинотеатр. Он знает, что светиться нельзя – набросятся, затискают, зацелуют, и поэтому днем ходит в широкополых шляпах и темных очках[57]. Наступает, однако, вечер, и очки приходится снять; в низко надвинутой на глаза шляпе тоже в зале сидеть странно; его мгновенно узнают – люди выстраиваются вокруг него, как железные опилки по силовым линиям магнита. Образуется живое кольцо; самые робкие просто глазеют, те, кто побойчее, требуют автограф и позволения сфотографироваться с ним, самые отчаянные – умоляют выступить с рассказом перед отдыхающими. Он выступает, его опять спрашивают, как там насчет метеоритов, слышно или нет в космосе. Проще все отрицать. “Ни одного пробоя, ни одного более или менее серьезного попадания в корабли не было. Ни одного раза не слышали”, – отвечает он с улыбкой (попробуй не улыбаться – мгновенно обвинят в “зазнайстве”; попробуй не сфотографироваться – настучат; однажды в президиум на каком-то мероприятии, где он присутствовал, передали записку “Просим обратить внимание на поведение космонавта Гагарина. В перерыве он отказался сфотографироваться с нами”{17}). Дальше – девушки с букетами, их надо поцеловать, иначе обидятся; потом администрация пытается договориться, чтобы на следующий день космонавт посадил дерево в их парке и отобедал с директором, и еще автограф для жены…

Это было не исключение, а стандартная схема; как и всяким людям, вложившим в другого человека любовь, всем этим курортникам кажется, что он тоже находится в долгу перед ними.

Может быть, сначала, в 1961-м, он и мог плавать в “океане человеческого преклонения”{9} 24 часа в сутки, с удовольствием; но позже чувствовал, что такого рода купания вытягивают из него силы, так что, возвращаясь домой, он вывешивал на дверь табличку “Не беспокоить”. Только вот кто обращал на нее внимание? Не постучишься – нечего будет рассказывать внукам; и к нему стучали – женщины, пионеры, партработники, гаишники[58], иностранцы: “Юр’Алексеич?”

Соответственно, Звездный городок с его пропускной системой был для него не только местом работы и жительства, но и резервацией, где вокруг него не вскипала человеческая масса; одно из очень немногих мест, где он мог более-менее нормально функционировать. Но и там его могли достать по телефону; трубку обычно брала жена – но даже она не могла защитить его от звонков из МИДа, из ЦК, из Министерства обороны. Приезжайте туда-то, выступите там-то, встретьтесь с тем-то, подпишите то-то.

В круг его “представительских” обязанностей входило не просто откликаться на приглашения от разного рода органов и присутствовать на мероприятиях, но и выступать на них с речами. Можно представить себе, как он вымучивал из себя все эти приветствия. “Дорогие товарищи! <…> – Я счастлив тем, что мне представилась возможность выполнить большое, очень почетное поручение и передать привет капитанам хлопковых кораблей от капитанов космических кораблей. Мне очень приятно присутствовать на совещании, которое обсуждает такие важные интересные вопросы. Если вкратце оценить выступления, которые были здесь вчера, которые прозвучали сегодня, то все они отражают желание молодых тружеников полей получить как можно больше хлопка, как можно лучше и рациональнее собрать урожай, дать стране больше «белого золота»… – Главное – любите технику. Относитесь к сельскохозяйственным машинам так же заботливо, как космонавты к звездным кораблям… Космонавты, ученые, инженеры, рабочие-специалисты, создающие мощные ракеты и обеспечивающие их успешный полет, не пожалеют сил и создадут новые космические корабли. Космическое пространство осваивается для того, чтобы оно служило человеку!”

Собственно, именно на такие, гагаринские прежде всего, речи – гайдаевская пародия про “космические-корабли-бороздят-Большой-театр”. “Гагарин, подняв правую руку, сказал: «И в заключение. Урожай у вас в этом году будет хороший. Обязательства вы взяли высокие. Задор у вас боевой. Так позвольте пожелать вам самых больших успехов в труде и в личной жизни»”{19}. Есть множество свидетельств, что Гагарин подходил к своим выступлениям ответственно и готовился, даже если ему предстояло произнести стандартную порцию ритуальных заклинаний. Сохранился рассказ{5} одного комсомольского работника о том, как Гагарин угодил в Смоленск на комсомольскую конференцию. Времени оставалось в обрез, и ему всучили готовый текст – просто прочти с выражением. Он, однако, просмотрел проект доклада и отказался: “С этим выступать не буду!” Как же так, начинает оправдываться функционер, мы же всё тут упомянули: и новые задачи комсомола, и анализ деятельности областной организации, и примеры убедительные. Гагарин не спорит, но все равно отказывается: “На трибуну с такой речью не пойду, не пойду-у!.. Мне не поверят. Не могу я так говорить”. И он садится и ночью пишет себе доклад, основной массив которого – да, идеологические штампы (“Успехи социализма, естественно, вызывают стремление буржуазных идеологов морально разоружить нас… Они стремятся разложить молодежь, оторвать от родной партии, спекулируя на наших трудностях и недостатках…”), однако речь его оживает за счет язвительных примеров, которые он успел накопать, сам, без чьей-либо помощи. “Я не открою секрета, если еще раз скажу, что нам нужно научиться работать не вообще, а конкретно с каждой категорией населения – возрастной, профессиональной, социальной. Но разве это не смешно, когда одну семнадцатилетнюю первокурсницу из пединститута, такую хрупкую девушку, прикрепили к хулиганствующему лоботрясу, на год старше ее? Да еще посоветовали ей – ходи с ним в кино, на танцы и вообще как можно больше будь с ним, влияй на него, мол, денно и нощно. А у нее довольно ревнивый друг, ему тоже хочется ходить с ней в кино и на танцы”.

Гагарин был сложной личностью – и тонким инструментом, посредством которого власти СССР осторожно и по возможности аккуратно манипулировали сознанием своих и чужих граждан; однако в те моменты, когда требовалось забить этим микроскопом гвоздь, никто не испытывал никаких особенных угрызений совести; его просто брали – и шарашили им по шляпке.

О том, как именно использовали Гагарина – с нюансами, можно понять, например, по сюжету о его отношениях с поэтом Евгением Евтушенко. История, неприятная во многих отношениях, дает представление и о социальном статусе Гагарина, и о том, насколько самостоятельной фигурой был “сын голубой планеты” – и насколько далеко простирались его возможности.

Евтушенко был поп-звездой – не как “Битлз”, конечно, но весьма значительной и уже тогда до некоторой степени конвертируемой: этой фамилией могли козырять в западных газетах, когда надо было подчеркнуть, что Гагарин – совок и раб системы. Евтушенко представлял некую не то чтобы диссидентскую – чего уж такого диссидентского в поэме “Братская ГЭС”? – но полуофициальную линию. Его стратегия состояла в том, чтобы вести себя непоследовательно: оставаясь гражданином СССР и декларируя себя как человека стопроцентно “советского”, он критиковал страну за рубежом, после чего каялся – и в следующий выезд опять артикулировал чересчур либеральные идеи. Естественным образом, многочисленные нюансы этих его сложных отношений с “режимом” служили главным источником для его “гражданской поэзии”.

Гагарин рано или поздно пересекался практически со всеми суперзвездами советского шоу (в широком понимании) бизнеса. Еще с саратовских времен он обожал ходить не только “в кино и на танцы”, но и на спектакли и концерты – и был благодарным зрителем, всегда очень бурно реагирующим на происходящее на сцене[59]. В круг его знакомых – в диапазоне от близких друзей до эпизодических, но ярких встреч – входили композитор Александра Пахмутова и ее муж поэт Николай Добронравов, куплетисты Шуров и Рыкунин, бард Владимир Высоцкий, диктор Юрий Левитан, эстрадник Аркадий Райкин, драматический актер Вячеслав Тихонов, лауреат Нобелевской премии по литературе Михаил Шолохов, певцы Иосиф Кобзон, Эдуард Хиль, Лариса Мондрус, Эдита Пьеха, комики Авдотья Никитична (В. Тонков) и Вероника Маврикиевна (Б. Владимиров). Ему очевидно льстило внимание советской артистической элиты – и он очень охотно контактировал с ее представителями.

Поэт Евгений Евтушенко тоже был звездой – и, разумеется, не обошел в своих текстах космическую тематику. Стихи – пламенные, с выкрутасами, но понятными публиками, да еще в фееричном исполнении Евтушенко, который на сцене завораживает кого угодно, – Гагарину наверняка нравились. Казалось бы – чего делить этим двоим, если никаких личных поводов для конфликта между ними не было. Однако ж параллельными эти прямые не остались.

“В 1963 году Евтушенко опубликовал в западногерманском журнале «Штерн» и во французском еженедельнике «Экспресс» свою «Преждевременную автобиографию молодого человека». В ней он рассказал о существовавшем антисемитизме, о «наследниках» Сталина, писал о литературной бюрократии, о необходимости открыть границы, о праве художника на разнообразие стилей вне жестких рамок соцреализма”{6}.

Как должно реагировать на это хрущевское государство? В лагерь – уже не те времена. Лишить гражданства и выслать за границу – еще не те. Механизм работал следующим образом. Некто из ЦК комсомола звонит Каманину – пусть Гагарин с Титовым подпишут коллективное письмо комсомольцев о том, что молодежь протестует “против попыток извратить в искусстве и литературе советский реализм, скатывания некоторых авторов на позиции абстракционизма”{9}. Гагарин подписывает: да, возмущен, и не только живописью, но и музыкой, мне отвратительны все эти истеричные вопли и завывания – как их там, “твист”, да?[60] Этого мало – звонят еще раз: не просто подмахни, а сам напиши гневную отповедь, ведь проштрафился же – ну так пусть получает. Чтобы понятно было, что его не левиафан ругает, а реальный народ, легальным представителем которого ты являешься. Так появляется текст Ю. А. Гагарина “Слово к писателям”{20}: “Что можно сказать об автобиографии Евгения Евтушенко, переданной им буржуазному еженедельнику? Позор! Непростительная безответственность!”

На этом “травля” Евтушенко не заканчивается.

Гагарин выступает на Всесоюзном совещании молодых писателей: “Я не понимаю вас, Евгений Евтушенко. Вы писатель, поэт, говорят, талантливый. А вы опубликовали в зарубежной прессе такое о нашей стране и о наших людях, что мне становится стыдно за вас. Неужели чувства гордости и патриотизма, без которых я не мыслю поэтического вдохновения, покинули вас, лишь только вы пересекли границы Отечества? А ведь без этих чувств человек нищает духом… обкрадывает свое творчество… В своей недоброй памяти «Автобиографии» Евгений Евтушенко хвастается тем, что он, дескать, никогда не изучал никакой электротехники и ничего не знает об электричестве. Нашел чем хвастаться! С каких это пор невежество порою возводится в степень некой добродетели?”{21}

Теперь предоставим слово Е. А. Евтушенко: “Кстати, однажды произошел очень любопытный случай с Юрием Гагариным. Он выступал в Союзе писателей и сказал про меня, что как это поэт может говорить, что не понимает природы электричества? Мы же все образованные люди. Тогда поднял руку академик Капица и сказал: «Юрий Алексеевич, мы просим вас, если вы знаете, раскройте, наконец, секрет электричества всему человечеству, потому что я всю жизнь бьюсь над разгадкой этой тайны и до сих пор почти ничего понять не могу!» Гагарину стало неловко, и он потом передо мною даже извинился”{23}.

“К слову, Евтушенко на Гагарина за эти слова не обидится и спустя год примет его приглашение выступить в Звездном городке”{22}. После обструкции, устроенной ему в советских СМИ в марте 1963 года, поэт Евгений Евтушенко находился в глубокой опале. Как вдруг сам Юрий Гагарин… <…> пригласил его выступить в Звездном городке 12 апреля 1964 года на вечере, посвященном Дню космонавтики. Евтушенко согласился, поскольку устал от опалы и хотел реабилитироваться в глазах публики (этот вечер должны были транслировать в прямом эфире по ТВ). Однако приход поэта завершился громким скандалом. Вот как об этом вспоминает сам Е. Евтушенко:

“Я очень волновался и взад-вперед ходил за кулисами, повторяя строчки главы «Азбука революции» <из поэмы “Братская ГЭС”>, которую собирался читать. Это мое мелькание за кулисами было замечено генералом Мироновым, занимавшим крупный пост в армии и в ЦК.

– Кто пригласил Евтушенко? – спросил он у Гагарина.

– Я.

– По какому праву? – прорычал генерал.

– Как командир отряда космонавтов.

– Ты хозяин в космосе, а не на земле, – поставил его на место генерал.

Генерал пошел к ведущему, знаменитому диктору Юрию Левитану, чей громовой голос объявлял о взятии городов в Великую Отечественную, показал ему красную книжечку и потребовал исключить меня из программы концерта. Левитан сдался и невнятно пролепетал мне, что мое выступление отменяется. Я, чувствуя себя глубочайше оскорбленным, опрометью выбежал из клуба Звездного городка, сел за руль и повел свой потрепанный «москвич» сквозь проливной дождь, почти ничего не видя из-за дождя и собственных слез. Чудо, что не разбился. Гагарин кинулся за мной вдогонку, но не успел.

«Найдите его, где угодно найдите…» – сказал он двум молодым космонавтам. Они нашли меня в «предбаннике» ЦДЛ, где я пил водку стаканами, судорожно сжимая непрочитанные машинописные листочки… <…> с Гагариным я больше никогда не виделся…”

Очень любопытная психологически ситуация. Интересно, что Гагарина можно было смутить, любопытно, что он и выполняет приказы науськивающих его кураторов – и извиняется перед объектом травли. Он ведет себя не так, как от него ожидаешь; и это означает, что, на самом деле, несмотря на обилие анекдотов о нем, мы очень плохо понимаем, что происходило в голове у Гагарина в 1960-е годы.

Вот как, например, он переживал свое ставшее вскоре очевидным всему миру вранье про приземление в спускаемом аппарате? Что думал о Титове, который после полета стал избегать его – так и не простив, по-видимому, упущенное первенство? Не планировал ли развестись с женой, не хотел ли завести сына? Прочел ли он “Один день Ивана Денисовича” и “Над пропастью во ржи”, и при каких обстоятельствах впервые услышал “Битлз”, смотрел ли “Блоу ап” и нравился ли ему Шон Коннери в роли Бонда? Что чувствовал, когда попадал в среду, где окружавшие его организмы не испытывали благоговения перед его биографией – и третировали его как всего лишь продукт “совка”?

Каким бы “простым” ни был Гагарин, он не был примитивным – и что было внутри этой по-своему сложной натуры, как именно он “матерел”, как задубевали клетки его души – вот это интересно.

Перспективный материал для ответа на эти вопросы может дать внешнеполитическая деятельность Гагарина – его дальнейшие, уже после английского триумфа, заграничные поездки.

Если в первые месяцы после полета его возили по миру скорее в качестве ярмарочного медведя – то был круг почета, в котором от него мало что требовалось, да он и сам не мог предложить ничего особенного – то впоследствии жанр этих поездок несколько изменился.

Кишащая скрытыми угрозами и непредсказуемыми иностранцами, которые в любой момент могли выкинуть что-нибудь подозрительное – подарить катер или автомобиль[61], предложить съездить в варьете на танец живота, – “заграница” уже не была для него тотально чужой, хуже космоса, средой. Он перестает быть похожим на персонажа советской кинокомедии, архетипического советского человека, Семена Семеныча Горбункова, который и рад возможности попутешествовать, но шарахается от любого незапланированного контакта, любого отступления от стандартного сценария – не дай бог влипнуть в какую-то историю.

Он осознавал, чего от него ждут, понимал, какие опасности его подстерегают, – и уже не боялся совершить какой-либо faux pas[62].

Его больше не шокируют – подумаешь, невидаль – женщины с розовыми волосами.

Он интуитивно понимает, что на окурке от “Лайки” автограф дать можно, а на долларовой купюре или фотографии какого-нибудь американца – нет.

Он знает, как действует на публику его появление в белоснежной фуражке, белом кителе, белых брюках, белых носках и белых туфлях – так называемой “тропической форме для жарких районов”, в которой никто, кроме него, не ходил{45} – и которая отчаянно напоминала экипировку латиноамериканского диктатора средней руки. “Страшной силы, – применяя свое излюбленное выражение, пошутил Юрий Алексеевич”{31}, – и он в целом научился носить этот невиданный для советского офицера костюм так, чтобы не выглядеть ряженым, – с достоинством.

Он привыкает к тому, что мальчишки, лезущие под колеса его кабриолетов, демонстрируют ему стрижки “под Гагарина” (и, если уж на то пошло, девушки – прически “Полюби меня, Гагарин!”: косички с бантиками набок{32}).

Что в городе, куда он приезжает, часто объявляют выходной день.

Что там, где нет электричества, тысячи людей выстраиваются вдоль его пути и держат в руках факелы и свечи – чтобы ему было светло.

Что ужины состоят из шести перемен блюд, а приносят их слуги на золотых подносах.

Что во время прогулок с женой незнакомые женщины, часто иностранки, буквально бросаются ему на шею, принимаются целовать – а жена продолжает шагать рядом, делая вид, что ничего странного не происходит{64}.

Поднабравшись опыта, он смог эволюционировать от кунсткамерной диковинки в сторону настоящего дипломата, чья задача – “укреплять дружбу между народами”, ну или, по крайней мере, пропагандировать не тот образ СССР, который навязывали ему геополитические противники, а другой, более привлекательный.

Чтобы визит в ту или иную страну оказался удачным, следовало соблюсти определенный декорум. Гагарин – надо полагать, не без участия Каманина – разработал нечто вроде ритуального заклинания, которое магическим образом действовало на аборигенов; произносить его следовало по частям, каждую в свое время. На начальной стадии визита космонавт сообщал, что, во-первых, он некоторое время назад уже пролетал над этой страной (“…Япония из космоса виделась, как и вся Земля, очень маленькой, точно затерявшийся в океане Вселенной островок. А она, как я вижу, не такая уж маленькая”{33}) – и теперь хотел бы познакомиться с ее жителями поближе с чуть меньшего расстояния (запасной вариант: пролетал много где, но именно над этой страной, к сожалению, не довелось, и ровно поэтому ему хотелось бы все-таки ее увидеть). Во-вторых, в порыве откровенности Гагарин признавался, что приехать в страну Х – “страну свободы и героизма” (если, например, это была Куба), “страну мужественных людей и давних традиций” (Финляндия) – было его “старинной заветной мечтой”. Третьим пунктом шла благая весть: недалек тот день, когда жители и вашей страны тоже выйдут в космос (приняв, подразумевалось, дружески протянутую руку СССР). Затем следовал некий нейтральный, мало к чему обязывающий призыв: “Берегите нашу и вашу землю от тайфунов, от цунами, от войн!” Для финального аккорда приберегался тонкий комплимент: я поездил по вашей стране (городу, региону), здесь очень красивая природа, очень живописный ландшафт, очень вкусная еда – но что мне понравилось и запомнилось больше всего, так это люди. Вы и ваши соотечественники встречали меня так тепло, что знакомство с вами было самым главным событием в моей поездке. И раз так – (излюбленная уступительная конструкция) – расстояния больше не являются препятствием для взаимовыгодных отношений: “Хотя египетский Нил и русскую Волгу разделяют тысячи километров – они близки друг другу, как брат и сестра. Их связывает большая дружба народов”.

Он мог и не говорить этого, но услышав эту музыку, туземцы таяли – и запоминали момент встречи с Гагариным на всю жизнь; он тем временем паковал в чемодан очередной комплект символических ключей от города.

Все эти спектакли невероятно бесили американских наблюдателей, которые комментировали их со всей едкостью, на которую были способны. “С момента своего знаменательного полета, – ерничала засекшая его на Кубе The Washington Post, – майор Гагарин останавливался во многих странных местах, над которыми он до того – якобы – просто пролетал. Финляндия, Британия, Болгария, Куба: нигде не упоминается о том, какое место для следующей поездки не входит в список его давних заветных мечтаний. Надо полагать, уж конечно, это не Соединенные Штаты: кубинское правительство, наблюдающее за утомительно односторонним характером воздушных сообщений между островом и США, уменьшило пассажиропоток до двух полетов в день, и майору Гагарину придется записаться в долгий лист ожидания, чтобы заполучить место для полета в северном направлении”{35}.

Освоив придворный этикет и сформировав базовые светские навыки, он легко принимает сложные подачи очень непростых собеседников. Он не смущается, когда Фидель обращается к нему с предложением поучаствовать в напоминающем оперетту диалоге. “Вчера Гагарин на протяжении 4 часов 47 минут сидел и слушал речи Кастро. В какой-то момент Кастро повернулся к нему и в шутку заметил, что он проговорил уже столько, что Гагарин за это время мог бы облететь земной шар два раза. «Всего лишь полтора», – отвечал Гагарин. Кастро в ответ снова взялся за микрофон со словами: «У меня еще половина круга»”{34}. Он экспромтом – когда цейлонский премьер-министр пожаловалась ему, что у нее недавно убили мужа, – сообщает, что горит желанием съездить к его могиле и возложить цветы – чем, разумеется, мгновенно завоевывает расположение сиятельной вдовы{40}.

Он преодолевает всякую зажатость – и когда в Осаке его приглашают на сцену японцы, выряженные советскими трактористами, – чтобы вместе с ними спеть “Подмосковные вечера”, он выходит и поет не ломаясь.

Он осваивает – очень быстро, уже к лету 1961-го – элементарный, но очень эффективный речевой трюк: запараллеливать местную, текущую тематику – с космической; иногда гагаринские конструкции выглядят настолько изощренными, что диву даешься его находчивости. Дарят ему англичане книгу Ньютона – он отвечает, что особенно это приятно потому, что его космический полет совершался по законам земного тяготения, открытым Ньютоном.

Приехав на ювелирный завод, он одаривает аудиторию уместным сравнением: “А ведь планета Земля – словно огромный бриллиант на ладони”{36}.

Обедает в Каире наверху башни, в медленно вращающемся вокруг оси сооружения ресторане – что бы тут сказать? “Словно на центрифуге”, – пошутил Юрий Алексеевич, присматриваясь к движущемуся за зеркальными окнами красочному пейзажу{31}.

Участвует, в ходе визита в Калькутту, в рекламной презентации – вряд ли осознавая, что это за жанр – чая “дарджилинг”: “Я знаю, этот чай входит в ежедневный рацион миллионов рабочих. Надеюсь, в свой следующий полет в космос я тоже не позабуду захватить с собой индийский чай”{66}.

Встречается со строителями электростанции – пожалуйста: “И у вас, друзья, космические трассы: чтобы летать в космос, необходимо создать космический корабль, для этого нужен металл, а чтобы выплавить металл, нужны руда, уголь, электроэнергия…”{37}.

Чем бы эдаким взять химиков? “Мы, космонавты, по характеру нашей профессии, может быть, раньше, чем кто-либо, сталкиваемся с химией в ее чудодейственном проявлении. Возьмите, к примеру, топливо, которое двигает наши ракеты…”{37}.

Ну, хорошо – а вот, к примеру, бросили его на винные погреба? Какая связь между космосом и дегустацией марочных вин? “В этих подвалах большое обилие замечательных вин. Пожалуй, придирчивый человек найдет здесь вино по своему вкусу. Позвольте пожелать вам заполнить существующие подвалы обилием медалей за замечательные вина. Если для этого не хватит металла на Земле, обязуемся доставить с Луны или других планет. Большое спасибо работникам сельского хозяйства и виноделам за ваш благородный труд”{34}.

Кубинская студентка – “королева красоты”, “мисс-фестиваль” – преподносит ему огромный букет цветов. Чмокнуть ее в щечку, приобнять – ну а дальше? “Когда мне снова придется совершить посадку после космического полета, мне бы очень хотелось, чтобы местом такого приземления была широкая степь, на которой росли бы вот такие чудесные цветы. Я принимаю их как символ вечной молодости и дружбы”{39}. Контакты с царством растений бывали и менее безобидными. В школе в Киржаче устроили встречу с учениками, один вручал Гагарину модель ракеты – и по ходу умудрился задеть вазу с цветами: вода вылилась прямиком космонавту на брюки: “В космос летал – репутации не замочил, а в Киржач приехал – подмочил!”

Помимо школьников наиболее опасным видом поклонников были девушки – которые: а) дарили ему букеты; б) непременно хотели с ним поцеловаться. Разумеется, не такая уж тяжкая это епитимья – целоваться с девушками, однако публичное проявление сексуальности противоречило советским моральным нормам, и поэтому Гагарину приходилось держать себя, так сказать, на вожжах – и замирать истуканом.

“Ранняя” (когда еще на вопрос журналистов, какой момент был самый страшный, он, шутя только наполовину, отвечал – “Вот, когда женщина с цветами на меня набросилась”{65}) гагаринская манера целоваться с поклонницами особенно четко видна на знаменитой фотографии, где запечатлен его контакт с Лоллобриджидой. Дело обстоит следующим образом: это ОНА целует его, а он подставляет щеку и, чтобы не провоцировать ее на слишком длинный сеанс, смотрит ей не в глаза, а куда-то в сторону, не делая ни малейшей попытки прикоснуться к ней губами. Разумеется, подобное поведение вызывало насмешки или, по крайней мере, сочувственные комментарии иностранных наблюдателей: “Он несомненно очень робок. Когда девушки протягивают ему цветы, он приобнимает их, однако при этом несколько отстраняется влево – так, чтобы не дотрагиваться до их щек своей щекой. Он крайне сдержан и почти не выдает своих чувств”{41}. (Впрочем, есть и другие свидетельства: на своей фотографии для Лоллобриджиды он написал: “Я был в небе, видел много звезд, но ты самая красивая из звездочек”{38}.)

Учась на ошибках, он начинает чувствовать, где что уместно говорить. То есть еще в Индии он вещает с трибуны о коммунистической программе и исторических решениях XXII съезда КПСС – а уже через неделю, на Цейлоне, заметив, что агитация такого рода отпугивает аудиторию, старается держаться более общего курса: мир во всем мире и освоение космоса.

Он осваивает искусство, давая интервью, отвечать развернутыми репликами – а не так, как в первые недели: “Да”, “Нет”, “Как учили”, “Полечу, когда потребуется”. Иногда его риторические комбинации выглядят чрезвычайно поэтичными. “Я не считаю себя всего лишь бесстрастным техническим работником, которого запихнули в летательный аппарат, чтобы зарегистрировать чисто научные результаты. Наоборот, я бы сказал, что человек нуждается, даже в космосе, в ветке сирени. Потому что вовсе не техника делает человека, а сам человек создает технику. Я думаю, люди нового общества, которое мы строим, будут более развитыми, чем их предшественники: они будут нуждаться в искусстве и в эстетике. Чтобы цивилизация не дегуманизировалась, духовный прогресс должен идти в ногу с прогрессом в науке и технике”{42}. Ветка сирени, надо же; так мог бы разговаривать святой Франциск – но подполковник Советской армии?

Он держится весьма уверенно и все время шутит. В Швеции, где его пытались взорвать (поступил анонимный звонок о том, что помещение якобы заминировано), он прокомментировал вопрос – ну а что если бы бомба и в самом деле взорвалась? – с великолепной невозмутимостью: “Что ж, орбита моего полета наверняка была бы ниже космической. Так что не страшно”{43}. В Англии на вопрос, какая именно достопримечательность на Земле привлекла его взгляд в космосе – Великая Китайская стена или Гран-Каньон, он не преминул отметить: “Ни то ни другое. По правде сказать, размеры нашей родной России. Вот это да”{62}. На Цейлоне, сойдя с трапа самолета и очутившись внутри живого коридора из поющих и танцующих молодых девушек, которые, как выяснилось, отгоняли таким образом от гостя злых духов, Гагарин тут же заявил, что “с такими красивыми девушками он готов изгнать с Цейлона всех злых духов”{40}.

Неудивительно, что его не только встречали, но и провожали люди, скандирующие: “Хорошо, хорошо, Гагарин!”

Это в 1961 году его могло стошнить от слишком щедро налитого в сувенирный бокал-рог киндзмараули{44}; теперь он в состоянии себя контролировать – и поэтому прекрасно держится после свежего пива, которое преподносят ему – тоже в огромном сосуде, теперь уже в виде ракеты – в Дании на заводе “Карлсберг”.

Он учится лавировать между расставленными империалистами ловушками. В Индии отказывается от пирожков с не столько тонизирущим, сколько возбуждающим бетелем. В Париже, на улице, ему захотелось однажды попить – и услужливые руки тотчас же протянули ему бутылку пепси-колы. Можно представить себе, насколько соблазнительно выглядел в жаркий день этот изящно упакованный напиток – маркированный, однако, как продукт сугубо американский, то есть такой, ассоциироваться с которым в условиях холодной войны советскому космонавту было бы неправильно. “Pas de pepsi cola”, – решительным жестом Гагарин отстраняет от себя запретный плод – и требует чего-нибудь более кошерного: “Je veux quelque chose de francais”{46}. Ему несут “Перье” – и, при всей анекдотичности этой ситуации, надо признать, что он сделал виртуозно точный выбор[63].

Он хорошо экипирован – какими бы странными ни казались его дорожные аксессуары посторонним. Так, человек, сопровождавший Гагарина в поездке по Франции в 1967 году, вспоминает, что по вечерам Гагарин доставал из чемодана нитку с иголкой и шкатулку, полную пуговиц: дело в том, что поклонники, даже через шесть лет после полета, когда в космосе скорее хозяйничали американцы, постоянно в пароксизме страсти выдирали ему пуговицы с мясом: им хотелось не просто дотронуться до великого человека, но и унести домой какой-либо сувенир. Новые пуговицы к своему белому парадному кителю он пришивал сам{47}.

Несмотря на накопленный опыт, в любой момент он мог угодить в какой-нибудь неприятный капкан; нарушение неизвестных ему социальных протоколов могло запороть весь достигнутый эффект от триумфальной поездки. В Вене его поселили в отель Imperial в роскошный номер, где предыдущую ночь провела оперная дива, – и пресса не упустила возможность оттоптаться на этом: глядите-ка, коммунист-то наш{70}. В Париже советское посольство заказывало для Гагарина в фирме “Крайслер” напрокат открытый лимузин – и те слили прессе{48}, что им было сказано: автомобиль может быть любого цвета, кроме красного. Русские опасались спровоцировать принимающую сторону – осознавая, что та и так сделала то, на что сами они вряд ли бы пошли: пустили к себе офицера чужой армии; лишний дипломатический скандал был совершенно ни к чему. В той же Вене Гагарин остался однажды без завтрака – потому что работники его отеля и вообще всей австрийской туриндустрии очень некстати решили устроить забастовку{50}. Следовало ли публично высказать солидарность с их действиями – или же потратить последние калории на то, чтобы предать их анафеме за срыв пропагандистского тура? Гагарин, как всегда, выбрал соломоново решение – поехал завтракать в советское посольство (где, впрочем, его никто не ждал, и ему пришлось долго торчать перед запертыми дверями – под камерами фотокоров правых газет){70}.

Случались ситуации, когда Гагарину требовалось балансировать на карнизе между стремлением вовлечь в свою орбиту новых адептов – и опасностью оказаться в очевидно неподобающем обществе. Таким тонким моментом была августовская, 1961 года, поездка Гагарина в Канаду – по приглашению американского миллионера Сайруса Итона.

С одной стороны, Итон, охарактеризованный американскими газетами как “человек, которого Кремль наградил, пожалуй, самой значительной меткой позора, которую может получить американец, – сатанинской Ленинской премией мира”{49}, – был безусловно “наш человек”. С другой – Итон был очевидный классовый враг, и когда он водил Гагарина по опрятным улочкам маленького канадского города, демонстрируя ему трогательный праздник, в котором принимали участие волынщики и барабанщики в шотландских килтах, и нашептывал ему, что не сомневается в том, что очень скоро он, Гагарин, станет и первым человеком, ступившим на Луну, – ясно было, что деньги его нажиты не честным трудом, а эксплуатацией других граждан; как быть? Да, “Сайрус Итон – американец, который пожимает красную руку, отвесившую Соединенным Штатам пощечину”{49}; но как реагировать, когда этот американец предлагает Красной Руке принять в дар новый автомобиль – такой, какого Красная Рука никогда не сможет купить себе в Советском Союзе? Что могло стоять за этим соблазнением?

Все время требовалось смотреть в оба – и самому рассчитывать степень опасности выбираемой траектории. Понятно, что следовало почаще выступать перед рабочими-металлургами и отказываться от участия в “принижающих” (выражение Каманина) мероприятиях. Но когда металлурги не подворачивались? Внештатные ситуации норовили возникнуть буквально на ровном месте. Может ли советский космонавт за границей посещать увеселительные заведения – а если нет, то что, спрашивается, ему делать по вечерам? Или, допустим, в Венскую оперу сходить можно (он сходил), а, например, в кабаре “Лидо” в Париже уже нельзя (наверное, нельзя, но он все равно сходил).

В Японии его затащили в магазин фототехники{33} – выбирай бесплатно сколько хочешь; портативные видеокамеры, “кэноны”, “никоны” – вроде бы от чистого сердца, и бизнес не пострадает – Гагарин в магазине, такая реклама! – брать или не брать? Ведь и это тоже, теоретически, могло быть провокацией – не в том смысле, что его таким образом пытались “завербовать”, а в том, что могли сфотографировать и украсить снимок в газете какой-нибудь противной подписью – вот он ваш идеальный коммунист, сначала поет, какой у них там в СССР мир будущего, а потом тащит из супермаркета авоськи, набитые электроприборами. В той же Японии пресса пронюхала, что Гагарин отоварился в магазине игрушек куклами для дочерей; на ближайшей пресс-конференции газетчики, с ядовитыми улыбками поздравив Гагарина с приобретениями, осведомились: означает ли это, что в Советском Союзе с куклами не ахти – настолько, что приходится везти их с загнивающего Запада, в смысле Востока? Ответ Гагарина вошел, как говорится, во все хрестоматии: “Я купил японских кукол, потому что знаю: это самые красивые и изящные куклы в мире. Но мне искренне жаль, что сегодня у нас зашел разговор именно об этом. Сейчас все попадет в телевидение, печать. И вы своим вопросом, увы, испортили праздник (сюрприз) двум маленьким девочкам”[64]{27}. Неудивительно, что некоторые журналисты сами побаивались его обидеть – и транслировали не столько то, что он говорил, сколько свои собственные переживания от контакта с ним. Так один французский журналист, пытающийся за отведенные ему полчаса произвести любительскую лоботомию и проникнуть в тайны гагаринской психики, фиксирует приливы отчаяния и нежности: “Однако ему приходится быть импульсивным. Я несколько раз чувствовал по ходу нашего интервью, как он раздражается, когда смысл вопроса мог быть неправильно интерпретирован. В этот момент контакт с его голубыми глазами прерывался. Однако он сдерживается, потому что не хочет ранить собеседника. Потому что он – любезный Юрий, и потому что он – Гагарин, космонавт номер 1”{41}.

Все эти поездки, несомненно, не только обогащали Гагарина опытом ведения конфликтов, но и развивали его личность, расширяли кругозор, служили своего рода антидотом от советских торжественных мероприятий, бесконечных профилактических мер, направленных на искоренение “зазнайства”, от однообразной будничной атмосферы. Воспитанный в бедности, проживший несколько лет в землянке, десятилетия не имевший отдельной комнаты, он окунается в культуру достатка и даже, пожалуй, роскоши: живет в Imperial и Ambassador, ест буйабес в портовых ресторанах, пьет шампанское в Лидо. Он вступает в неожиданные контакты: на Цейлоне – с писателем Артуром Кларком, в Канаде – с настоящим американским миллионером, на Кубе – с Че Геварой. Гагарин-турист наблюдает другой жизненный уклад, другую архитектуру, другой дизайн, другую моду, слышит другую музыку, чувствует – несмотря на насыщенность протокольными мероприятиями – воздух другой, не такой, как в СССР, свободы; сталкивается с невиданной экзотикой.

Даже в самых чудовищных пропагандистских турах – как на Цейлоне, когда ему приходилось выступать по 18–20 раз в день, первый раз в семь утра, последний – в 12 ночи, у него случаются моменты абсолютного счастья. “В ботаническом саду он увидел, как купают в речке слонов. Его восхищению не было предела. Он очень хотел сам провести купание слона, и когда ему это разрешили, то по блеску его глаз было очевидно, что в этот момент он чувствовал себя самым счастливым человеком”{40}.

Что-то подобное, по-видимому, он испытал в Париже – когда его пустили за штурвал бато муш на Сене. На Кубе – во время пикника на пляже, напоминающем декорации из ролика “Баунти”; коснувшаяся его несколько раз во время купания в океане настоящая акула лишь усугубила ощущение нереальности происходящего – то была добрая акула, не чета тем, империалистическим, что в бессильной злобе разевали свои зубастые пасти по другую сторону пролива.

В бессильной? Все хорошее когда-нибудь кончается, и нельзя не заметить, как расклад сил – и, соответственно, контекст внешнеполитической деятельности Гагарина – постепенно меняется. Да, сначала он колесил по миру в атмосфере непрекращающегося триумфа, “восходящего тренда”, регулярно подтверждающегося новыми успешными запусками. Однако даже тогда, когда стадионы ревели от восторга, даже когда к нему выстраивались многотысячные очереди, “мы знали, что в многочисленных толпах было немало и таких, которые с удовольствием разорвали бы нас на куски”, – осознает Каманин.

Медленно, едва-едва заметно, внешний рынок постепенно развернулся: на каждый советский спутник NASA запускает три-четыре своих, развивает на полученные от конгресса астрономические средства программу “Джемини”, успешно продвигается в создании мощной ракеты-носителя “Сатурн”. Для Гагарина это означает, что чаще, чем принимать поздравления, ему приходится объясняться и едва ли не оправдываться.

Везде ему задавали один и тот же вопрос: когда вы полетите на Луну? Сначала эти вопросы скорее льстили его самолюбию и национальной гордости, но с течением времени все более воспринимались как каверзные – надо было объяснять, почему годы идут, а никаких точных сроков не названо; а поскольку в 1963-м, например, их и не было – то есть СССР не мог выполнить хрущевских обещаний – то Гагарину попросту приходилось делать хорошую мину при плохой игре.

Особенно осторожно следовало держаться с американскими журналистами, которые постоянно пытались подловить его на чем-то, травили, указывая на ложь относительно способа его приземления, задирали – полетел бы он в космос на американском корабле? И вообще, если что-либо в его словах можно было интерпретировать так, чтобы выставить Гагарина и СССР агрессорами и лицемерами, – они никогда не упускали этих возможностей. С ними Гагарин избегал общаться – или, по крайней мере, старался не подпускать их к себе на критическое расстояние; на пресс-конференциях он не шутит с ними и реагирует на их уколы с максимальной корректностью и сдержанностью.

Но иногда – ведь совсем отказаться от общения с журналистами невозможно, это была его работа – попадает в засады.

О том, как трудно иногда приходилось за границей Гагарину и как выглядят его дипломатические неудачи, – можно понять по выложенной на сайте ООН записи пресс-конференции{52} Юрия Гагарина (и по большей части помалкивавшей Валентины Терешковой), где Гагарин, попавший в тотально враждебную, совершенно не подвластную его чарам среду, выглядит крайне ненаходчивым полемистом, с узким спектром речевых возможностей.

В Нью-Йорк, на заседание Генассамблеи ООН, они с Терешковой заехали в середине октября 1963 года, буквально на день, по дороге из Мексики в ГДР.

“– Подполковник Гагарин, почему СССР не желает сотрудничать с США в осуществлении совместного проекта по лунной программе?

– А какие у вас есть данные по этому вопросу?

– Вы сказали в Мехико, сэр, вас цитировали, что СССР не готов сотрудничать с США по осуществлению этого проекта.

<Терешкова смеется.>

Гагарин: Такого моего заявления не было.

– Значит, СССР готов сотрудничать с Соединенными Штатами в осуществлении высадки на Луну? (Смех в зале.)

– Этот вопрос был выдвинут президентом Соединенных Штатов Америки. Но он выдвинут так, в общих вопросах. И нужно, конечно, тут уточнение по этим вопросам. Но вот я так тоже слышал, так примерно так же, как вы, в Мексике, что конгресс США запретил эти совместные исследования. (Хохот, очень сильный смех в зале, иронические аплодисменты.)

– Правда ли, что были сообщения о том, что подполковник Гагарин будет командиром корабля, который отправится на Луну, – это так?

– А это какое агентство сообщало? <Заметим, что Гагарин предпочитает произносить слово «агентство» с ударением на первом слоге.>

– Это сообщение содержалось <в информации> из Кубы.

– Вообще-то, по секрету могу сказать, что я очень хочу полететь на Луну. Так же как наши все советские космонавты. Валентина Владимировна тоже мне составляет конкуренцию, она тоже хочет полететь на Луну. Каждому хочется лететь, и кто из нас полетит, пока еще неизвестно, но по крайней мере у всех у нас есть такое стремление. И нам очень хочется, чтоб наша мечта сбылась”.

Мы видим, что, услышав некомфортный для себя вопрос, Гагарин сам отвечает вопросом, пытаясь перевести разговор на достоверность источника информации, а когда его все-таки принуждают что-то ответить, произносит нечто совершенно невразумительное или уходит в глухую, что называется, несознанку, ссылаясь либо на неосведомленность, либо на некомпетентность в данном вопросе.

“– Если СССР первым отправит космический корабль на Луну, то выдвинет ли он юридические претензии на Луну?

– Ну, тут вопросы юридические, мы космонавты, а не юристы. Наше дело летать, а законы устанавливать, права устанавливать – это дело юристов.

– Поскольку подполковник Гагарин отрицает большую часть заявлений, которые ему приписывали в последнее время, можете ли вы прокомментировать и такое заявление, приписанное вам, – что Советский Союз сможет отправиться на Луну в будущем году?

– В будущем году – такого заявления я не делал по крайней мере. То что в предстоящем десятилетии будут такие полеты – это я говорил. <…>

– Когда иностранцам будет позволено присутствовать при запуске космической ракеты?

– Господа, опять мы не по адресу вопросы задаем. Я космонавт, я с удовольствием покажу, как мы летаем, если у вас будет такое разрешение. А разрешение дает наше правительство, Академия наук этим занимается. По-моему, вам лучше обратиться туда”.

Конец злополучной пресс-конференции в ООН больше похож на агонию танковой колонны, попавшей в засаду в узком ущелье: Гагарин запутался в постромках, он не в состоянии ни отшутиться, ни сколько-нибудь резко отбрыкнуться на откровенно оскорбительные инсинуации. Его провоцируют, и он не может ответить; он почти в нокауте. Несколько раз очевидно, что смех в зале относится непосредственно к нему; единственный, кто спасает его, – это переводчик на английский, формализующий его сбивчивые ответы.

“– После возвращения английского астронома Ловелла[65] из СССР он сделал заявление, что, по сути, США ведут гонку за Луну с самими собой и что СССР по существу вышел из этой гонки. Правда это?

– Видите ли, я бы не хотел переубеждать господина Ловелла в этом вопросе. Но все-таки Луна в какой-то степени представляет интерес для человечества.

– Это все-таки не совсем ответ на вопрос. Я спросил – правда ли, что Советский Союз отказывается?

– Знаете, всеми этими проектами занимается Академия наук. Я не являюсь академиком, не вхожу ни в какой совет – так что лучше все-таки у них спросить”.

Занавес.

По сути, пресс-конференция в ООН – журналистский аналог “темной”, устроенной ему в оренбургской казарме.

В. И. Гагарина приводит состоявшийся однажды в Швеции диалог Гагарина с каким-то президентом, потрясенным находчивостью Гагарина. “«Кто вас учит отвечать на вопросы, господин Гагарин?» – спросил президент. «Те, кто их задает», – тут же последовал ответ”{1}. С учетом его ооновских реплик эта тоже кажется скорее беспомощной, чем эффектной, скорее неуместно-дзенской, чем остроумной.

Такой Гагарин – невеселый и ненаходчивый, путающий ударения в словах – сегодня выглядит не слишком обаятельно. Начинаешь сомневаться в его речевой компетентности – и вообще в способности адекватно слышать, что он сам говорит; и правда, если вспомнить, иногда он становился страшным занудой и изъяснялся тяжеловесными, театральными, выспренними, с претензией на глубину, замечаниями. “Да, – задумчиво сказал Гагарин, – вот как раз на тишину время труднее всего найти. А она ведь союзница многих добрых дел и начинаний”{53}. “Вот и получается, что мы гости на Земле: пришел и ушел. Как те звездочки, что «падают» в августе: чирк – и нет. A мы еще ссоримся, затеваем драчки, треплем друг другу нервы, укорачиваем и без того эту удивительную и короткую жизнь. Мало того – войны затеваем, чтобы уничтожать друг друга. Мы же гости на Земле, – как-то нежно и утвердительно повторил он, – и должны делами… <…> продлевать жизнь пришедшим после нас поколениям…”{54}. “Иногда я целиком отдавался тишине, какую даже трудно представить. Я всегда любил тишину. Тишину раздумий, тишину труда. Жаль, что в наш энергичный двадцатый век мы все меньше обращаемся к ней, к тишине!”{55} И ведь все эти псевдоглубокомысленные, явно почерпнутые из советской беллетристики фразы он произносит даже не с трибуны, а в частных разговорах, с друзьями.

Добавьте к этим “философствованиям” другую черту его речевого портрета – постоянные шутки и “розыгрыши”, остроумие которых остается под большим-большим вопросом. Добавьте экстраординарную соматическую – наводящую на мысль о том, что, возможно, лучше всего было бы рассматривать этого человека через оргстекло, – подвижность. Может быть, на самом деле Гагарин вовсе не был таким уж привлекательным, каким пытался представить его официальный советский канон?

Может быть.

Возвращаясь к пресс-конференции в Нью-Йорке.

На самом деле, то, что сейчас кажется катастрофой, тогда никоим образом так не выглядело. Судя по газетным отчетам, никто из журналистов не ушел с этой пресс-конференции разочарованным – не более, чем обычно, по крайней мере. Смех и аплодисменты кажутся издевательскими – но они вовсе не издевательские. Впервые было произнесено что-то конкретное – что у СССР есть лунная программа и по ней кто-то готовится (пусть даже все это было неправдой). И разоблачения британского астронома вовсе не были убийственными – он мог заявлять все что угодно, а тем временем один за другим советские корабли удачно стартовали в космос; Гагарин знал об этом – и всего лишь проявил свою обычную сдержанность.

Прессу больше интересовало, правда ли, что Терешкова помолвлена с кем-то из космонавтов и вот-вот выйдет замуж – и если да, то за Андрияна Николаева или за Павла Поповича? Никто и не ждал от Гагарина остроумия и откровений – журналисты всего лишь надеялись, что он хоть чуточку проговорится, потому что завеса секретности была настолько плотной, что прогнозировать следующие шаги СССР в космосе не было никакой возможности. Именно поэтому реплики Гагарина, искрометные или вялые, в любом случае воспринимались как откровение – хотя бы и двусмысленно-пифийское.

Гагарин и Терешкова продолжали оставаться триумфаторами. Их визит в Мексику оценивался страшно нервничающими американцами, которым Советы лезли непосредственно в подбрюшье, как “феноменальный пропагандистский успех для Советского Союза”{56}; причем прием был, по характеристике Los Angeles Times, “спонтанным” и “несрежиссированным” – и пока одни 500 мексиканцев, одетые в национальные костюмы, распевали старинную революционную песню “Валентина”, а другие 500 лупили друг друга за право подойти к “космической паре”, “20 представителей из насчитывающей в общей сложности 50 человек американской делегации на конференцию прибыли практически незамеченными” – просто потому, что им не повезло приземлиться “в тот же час, когда прилетели русские”{56}.

Хьюстон, У ВАС проблемы – вот что это все означало. Затем эти самые русские улетели на помощь Вальтеру Ульбрихту в Восточную Германию, где как раз должны были пройти выборы, – и даже там, даже несмотря на шок населения от только что возведенной Стены (которую власти обещали, клялись, божились не строить – а затем взяли и построили), их тоже встречали пьяные от счастья толпы с цветами и флажками{73}, скандировавшие: “Wir gruessen Gagarin, den ersten in All, Wir sind die ersten am Tag der Wahl” – “Приветствуем Гагарина, он первый в космосе, а мы – первыми отправляемся на участки голосования”; донельзя уместная рифма “Аll – Wahl”{72}, космос – выборы, которую лучше всех, похоже, запомнила В. В. Терешкова. От “гостей из космоса” требовались скорее символические, чем конкретные поступки: “Делами продлевать жизнь пришедшим после нас поколениям”. “Космическая пара” (пара в смысле “Himmelgeschwister”, “небесные брат и сестра”; земного Юрия Алексеевича сопровождала Валентина Ивановна) прогулялась вдоль недавно возведенной Берлинской стены, пошарила рентгеновскими лучами своих улыбок по избирателям на участке района Панков – а затем отправилась на футбольный матч ГДР – Венгрия, где Валентина Владимировна вышла на поле и со всей присущей ей грациозностью (корреспондент “Шпигеля” отметил, что, похоже, в Нью-Йорке Walja нашла себе хорошего парикмахера), пнула мяч к центру поля{57}. Сборная ГДР проиграла – ну так зато Национальный фронт Ульбрихта выиграл выборы с результатом 99,96 процента.

В октябре 1963-го у них все получалось хорошо; Гагарин приносил своим работодателям много пользы – и был нарасхват; и, наверное, ему хватало поводов ценить тишину – больше, чем кому-либо еще.

“Он совершенно не вправе был распоряжаться своим временем, своими действиями. Он получал указания об участии в многочисленных внутренних и внешних общественно-политических мероприятиях. Куда лететь, где выступать, кого приветствовать – это все ему приказывалось”{24}.

Да, это правда, он был человеком подневольным и твердо усвоил неписаный закон общества, касающийся поведения в двусмысленных обстоятельствах: “Не чирикать”. Именно поэтому у нас нет четкого понимания того, как реагировал Гагарин – у которого как будто отсутствовала собственная политическая физиономия – на важнейшие события своей эпохи. Что он почувствовал, когда узнал о снятии Хрущева – который облагодетельствовал его и чей ковер-портрет висел в доме у его родителей? Гагарин был опытный дипломат и даже в беседах с друзьями предпочитал уклоняться от слишком резких суждений: “Может ли, – ответил он вопросом на вопрос своего друга В. С. Порохни, – состояться любой начальник, если не будет проявлять воли, необходимой при выполнении своих обязанностей. И сам ответил – нет. А Хрущеву приписали волюнтаризм. Субъективизмом да, Никита Сергеевич страдал. Но назови хотя бы одного из великих, кто во всех случаях жизни, особенно при принятии важных решений, не отстаивал своего мнения. Короче, в случае с Хрущевым, на мой взгляд, была допущена ошибка. Невзирая на то, что он не раз меня по команде «смирно» держал, я его считаю мудрым руководителем”.

Далее Порохня пытается спровоцировать Гагарина: “A как же, Юра, И. В. Сталин, которому мы с тобой поклонялись безмерно (озадачивающая деталь. – Л. Д.). Ведь Хрущев его превратил в чудовище, пугало для всего человечества, унизил как Верховного главнокомандующего… <следующий абзац посвящен перечислению грехов Хрущева перед Сталиным…>?” Гагарин подпускает туману: “Я человек от техники, нахожусь вне политики, и мне трудно судить, почему так поступил Никита Сергеевич. Но, невзирая на эту вселенскую размолвку, я с величайшим уважением отношусь к обоим политическим и государственным деятелям…”{25}.

Гагарина в 1960-е можно представить послушной шестеренкой режима, воплощением конформизма. Посмотрите на его позднюю фотографию, где он запечатлен в длинном плаще-пыльнике, мягкой шляпе, роговых очках и с портфелем, как у членов политбюро, – человек, который вроде как слетал в будущее? Посмотрите, как он без тени улыбки зачитывает – и ладно бы на партсобрании, но нет – на “Голубом огоньке”! – свои клишированные мантры – “стоящий во главе всего прогрессивного человечества… поздравить дорогую нашему сердцу мудрую Коммунистическую партию… до чего радостно сознавать, что страна наша уверенно воплощает в жизнь программу, принятую историческим…”{67}; хоть бы, что ли, кто-нибудь удалял такие записи с ютьюба. Конечно, хорошо бы, чтобы он взбунтовался, цапнул вскормившую его руку, плеснул Брежневу в лицо порцию пинаколады и махнул куда-нибудь во Вьетнам воевать с американцами – как Че Гевара, который плюнул в какой-то момент на все свои представительские функции и отправился в Боливию. Конечно, здорово было бы, если бы вместо того, чтобы по бумажке зачитывать идиотские отчеты об обязательствах и урожаях, он орал комсомольцам: “Вы все жалкое стадо рабов!” – так, как ровно в те же годы переругивался со своей публикой, допустим, Джим Моррисон. Если бы вместо того, чтобы сочинять приторные нью-эйджевые тропари – “Люди, будем хранить и приумножать эту красоту, а не разрушать ее!” – он бился на сцене в истерике, задавая всем этим хлопкоробам и офицерам Генштаба неудобные вопросы – что они сделали с Землей? что они сделали с нашей прекрасной сестрой?

Чего нет, того нет; может, не способен был к этому; а может – не успел. По крайней мере мы точно знаем, что все послеполетные годы, когда сама система, внутри которой он жил, что называется, стимулировала его к недобросовестности и он мог спокойно обналичивать доставшуюся ему славу, – он все равно рвался летать и в конце концов красиво погиб. Да, жалко, что у нас не было своего Джима Моррисона, но… Америка дала миру Моррисона, Аргентина – Че Гевару, а Россия – Гагарина; все разные; и “наш Юрочка” уж как-нибудь будет не хуже прочих.

Гагарин регулярно подписывал гневные петиции, да и сам снимал стружку с американских империалистов, китайских “любителей опасных авантюр” и прочих политических оппонентов СССР – но скорее на манер рабочих тамбовского завода из песни Высоцкого: “Давите мух, рождаемость снижайте, уничтожайте ваших воробьев”.

Для военного пилота он успел сделать впечатляющую политическую карьеру, однако значимость политической деятельности Гагарина не стоит преувеличивать: никакого участия в принятии решений в ключевые моменты 1960-х – возведение Берлинской стены, Карибский кризис, снятие Хрущева – Гагарин не принимал. Он летал на своем, четко прописанном эшелоне, занимаясь представительской и мобилизационной работой: разовые выступления на слетах, конференциях, открытых собраниях, юбилейных торжествах, деловых встречах с аппаратом генералов и офицеров ГлавПУРа, Министерства иностранных дел, в посольствах, с военным атташатом и т. п. Мероприятия, на которых его почему-то не оказывалось, были обречены на мгновенное забвение – зато туда, куда он обещал хотя бы просто заглянуть, набивались толпы – с твердым намерением рассказывать об этом моменте внукам и правнукам.

Рутинная “общественная нагрузка” подразумевала циркуляцию по разного рода комсомольским кабинетам и участие в сессионной и представительской деятельности в качестве депутата Верховного Совета СССР (шестого и седьмого созывов). Каким бы опереточным учреждением ни был советский парламент, Гагарину, хочешь не хочешь, приходилось отрабатывать статусные привилегии. В Звездном городке, в специальном здании, где космонавты-депутаты встречаются с “трудящимися”, у Гагарина была комната с табличкой на двери “Гагарин Ю. А. Второй и четвертый понедельник с 17:30 до 18:30”. Разумеется, далеко не всякий трудящийся мог проникнуть в Звездный городок и припасть к ногам Гагарина – но правда и в том, что волонтерская деятельность Гагарина не ограничивалась только приемными днями.

По сути, Гагарин был омбудсменом – хотя сам не знал об этом, потому что ни должности, ни даже слова такого в Советском Союзе не было. Благотворительность и защита элементарных гражданских прав – называя вещи своими именами – были его постоянным занятием, причем занимался он этим больше, чем космосом, политикой, женщинами и раздачей автографов. Повторимся: СССР 1960-х годов был страной, не слишком приспособленной для комфортного существования, там не хватало очень многих вещей, и этот дефицит мог быть очень болезненным для тех, кто не принадлежал к элитам[66].

Гагарин же, уникальным образом, получив доступ в консьюмеристский рай, сохранил связи с “обычными людьми”, и при этом влиятельность его на этом, не политическом уровне была сопоставима с возможностями президента США: он мог “выбить” вам все что угодно, от кожаного футбольного мячика до квартиры в Москве. Собственно, большинство историй о Гагарине в 1960-е – это именно сюжеты о его участии в перераспределении тех или иных товаров и благ. Модель везде одна и та же: чего-то не было и не предвиделось в ближайшие годы – на горизонте нарисовывается Гагарин – с его помощью появляются контрамарки в театр, лекарства, вагон цемента, обувь, одежда, асфальтовая дорога, запчасти, спортинвентарь. Инженеры королёвского КБ эксплуатировали популярность Гагарина, когда им нужно было надавить на смежников. “Земляки” – клушинцы, гжатцы, смоленчане – полагали себя вправе просить Гагарина о постройке детских садов, агроферм, кинотеатров и поликлиник. Рабочие заводов, где он отродясь не был, обращаются к нему с просьбами об улучшении жилищных условий – и он находит время написать тамошним начальникам, чтобы те помогли с обменом квартиры; и они помогали. Не слетавший пока еще космонавт Горбатко просит его написать письмо в автосервис, чтобы ему починили разбитую в аварии машину (и Гагарин пишет){60}.

Когда космонавтки из женского отряда ощутили неотложную потребность в обновлении гардероба, именно Гагарин повел их на штурм спецсекции ГУМа – за платьями: “незабываемая картина… По верхнему этажу универмага очень быстрым шагом идет Гагарин, следом стайка девушек, за ними несется огромная толпа покупателей и продавцов”{27}.

О том, как действовала на разного рода хранителей дефицитных ресурсов и благ бумага за подписью Гагарина, точнее прочих выразилась В. Пономарева: “Как если бы там взорвалась бомба средних размеров”{28}.

Помимо “товарного” патронажа был еще и, как бы это сказать, бытовой.

Космонавт Борис Волынов рассказывает: “Гагарин собирал деньги, чтобы сделать хороший подарок уборщице, работавшей в нашем подъезде”{29}. Еще кто-то – про то, что когда сын какого-то космонавта в Звездном заперся в ванной – то к кому побежали за помощью? Правильно, к Гагарину.

Да, все эти рассказы о добром Гагарине выглядят чересчур однообразно и кажутся приторными; еще немного – и мы узнаем, что он переводил через улицу старушек и снимал котят с дерева, однако непонятно, почему их надо игнорировать. В одиночку этот человек на протяжении многих лет вел благотворительную кампанию. Он был настоящей дойной коровой. Судя по всему, это занимало довольно много времени – даже притом что он умел беззастенчиво задействовать свою харизму, славу и обаяние, притом что ему никогда не отказывали, но по скольким телефонам ему нужно было позвонить! Не то чтобы мы собирались выдать Гагарина за мать Терезу – но факт остается фактом: он улучшил жизнь очень, очень многих людей.

Ну что – “занимается тунеядством” и “присваивает чужой труд”?

Он прожил семь лет в условиях, в общем, незатухающей гагариномании. Французский журналист, бравший у него интервью осенью 1967-го, отмечает, что Гагарин не просто звезда – он еще и научился вести себя, как подобает звезде, “улыбаться тем, кто на нее смотрит, аплодирует, просит автографы”{30}. Он больше не скалится в камеру – но источает спокойное расположение.

На фотографиях последних двух лет лицо Гагарина перестает быть похожим на налитое яблоко; фирменная улыбка производит впечатление искусственной, приросшей к лицу, глаза гаснут, в них видна (то есть, разумеется, не видна, но должен же биограф, диагностирующий изменения в характере своего пациента по косвенным признакам, сослаться хоть на что-нибудь, хоть на глаза) усталость от контактов, слишком интенсивных социальных связей; “речь была поставлена как у хорошего актера, все слова произносились четко, не глотались, не комкались, не было ничего лишнего, откровенно патетического. Улыбался мало, выглядел уставшим, не безразличным, а именно уставшим”{26}. В 1968-м ему исполнилось всего 34 года, но матерел он быстрее, чем обычный человек: слишком много времени провел в странных, неестественных условиях; слишком многими шариками жонглировал – и слишком много из них держал в воздухе одновременно.

Проблемой было не отсутствие работы – а отсутствие трения.

Пожалуй, одна из важных характеристик гагаринского пятилетия после полета – ощущение, что чего-то нет. У него нет практически никаких неразрешимых проблем, дефицита чего-либо. Деньги, автомобили, женщины, слава, жилплощадь, алкоголь, путешествия, отдых, здоровье, спорт, общение с друзьями и родственниками, с элитами (политической, военной, артистической, научной) – все в изобилии, все абсолютно доступно. “Горы хлеба и бездны могущества”; посул Циолковского относительно последствий покорения космоса сбылся если не для всего человечества, то уж для “первого гражданина Вселенной” точно; выиграв это звание, он обеспечил себе место первого в любой очереди. В этом состоянии, несомненно, было гораздо больше плюсов, чем минусов – но состояние это было неестественным. На что это похоже – так на ощущение от долгого пребывания в невесомости: известно, что у космонавтов, проводящих на орбите больше месяца, за ненадобностью атрофируются многие мышцы.

И, может статься, Гагарин продолжал бы жить на дивиденды от своего подвига: наслаждаясь славой и довольствуясь той работой, которая у него хорошо получалась. Что бы ни сочиняли авторы сатирических фильмов, люди его любили, а он, в ответ, продолжал оказывать им множество услуг; обстоятельства складывались таким образом, что все способствовало тому, чтобы его статус законсервировался окончательно. Он жил бы и жил, размеренно и с достоинством, и тень от его подвига становилась бы все длиннее.

Но у Гагарина была одна проблема.

Во время своего полета он не успел увидеть Луны.

Луна: вот что его интересовало, и вот ради чего он должен был перепрыгнуть через свою тень.

Предыдущая главаГлава 18 из 24Следующая глава