Услышав 12 апреля 1961 года по радио сообщение диктора Левитана о запуске советского космического корабля с человеком на борту, Аркадий Штерн, бывший летчик-испытатель, чья профессиональная карьера была прервана после того, как его арестовали и на полтора десятка лет бросили в сталинские лагеря, испытал нечто среднее между “бешенством и отчаянием. Однажды узаконенная ложь разрослась, перешагнула все видимые и невидимые барьеры и стала претендовать на звание правды”.
Дело в том, что в 1930-е годы он был участником отряда, занимавшегося исследованиями стратосферы на аэростатах; и во время рекордного подъема их группа обнаружила, что небо – твердое: вместо космоса там – обледеневший купол. Все как в Библии: действительно, небесная твердь, действительно, ангелы, действительно, звезды-светильники. “Минтеев со Штерном сами увидели гигантские многокилометровые сосульки льда, свисающие с радужного небесного свода, туннель, по которому двигалось, шевеля длинными извилистыми щупальцами протуберанцев, Солнце, странных крылатых существ, очищающих небесный свод от наледи, а однажды, когда Штерн, Минтеев и Урядченко поднялись на рекордную высоту, хрустящая чистота дня позволила им наблюдать фантастическую и чудовищную картину – гигантские плоские хвосты Левиафанов, на которых в первичном Праокеане покоился диск Земли”. Затем результаты засекретили, летчиков пересажали, но Штерн выжил – и умудрился сохранить доказательство того, что он не сумасшедший и в самом деле знает правду: в спичечном коробке он держит частицу светящегося вещества, доставленного оттуда, куда до него никто не поднимался. Гагарин полетел в космос – аллилуйя? “Аркадию Наумовичу было искренне жаль обаятельного молодого человека, смотревшего сейчас на читателей с газетных полос всего мира. Ясное дело, что свою новую роль этот молодой человек играл не для собственного удовольствия и не по своей прихоти. Это был приказ партии, а приказы партии всегда выполняются, даже если для их осуществления надо положить жизнь”.
События 12 апреля вызвали не только цунами ликования, но и множество конспирологических “подлинных версий происшедшего”. Интернет ломится от “фактов” на тему “Гагарин не летал в космос” – однако ни одно из сообщений такого рода и близко не подошло по степени художественной убедительности к дерзкой повести писателя-фантаста Сергея Синякина (1953–2020) “Монах на краю земли”. Так что если вы в самом деле верите в то, что 12 апреля есть не что иное, как “космический блеф Советов”, то имеет смысл поверить и в небесную твердь, и в “диск Земли”, и в ангелов со светильниками; потому что прислушиваться к тем, кто выстраивает “разоблачения” на “неопровержимых фактах” (в “Советской России” написали, что у Гагарина был синий скафандр, а сам Гагарин в мемуарах говорит, что оранжевый; а на пресс-конференции он заявил, что никаких проблем с невесомостью не испытывал – ну ясно ведь, что врет{109}), означает обкрадывать себя самого.
Есть две крайности. Советская пропаганда преподносила полет Гагарина как образцово-показательный, полностью соответствовавший заданию и расчетной траектории; момент идеального синтеза Человека и Машины, природного интеллекта и искусственного автомата. Антисоветская, и до 12 апреля позволявшая себе злобные пророчества в духе “ага, полетите вы, с крыши на чердак!”, имела наглость утверждать, что Гагарин 12 апреля сидел дома. Истина находится не “где-то посередине”, а гораздо ближе к официальной советской версии – хотя и не полностью совпадает с ней.
Полет недурно документирован; факт его осуществления подтверждается несчетным количеством разномастных – и гораздо более надежных, чем журналистский околокосмический гнус, – свидетелей. Некоторые нюансы озадачивают: так, через пару месяцев после возвращения Гагарин “преподнес в дар Музею Карла Маркса и Фридриха Энгельса в Москве книгу Владимира Ильича Ленина «Что делать?», побывавшую в первом космическом рейсе”{50}. Проверить, действительно ли ради красивого жеста (Ленин задал программу – Гагарин выполнил) в “Восток” вместо двух-трех лишних туб с вареньем положили книжку, сложно, но нельзя не признать, что у того, кто выбирал текст, был некий вкус: описанная Лениным сектантского типа организация профессионалов, работающих в условиях тотальной секретности, цель которой – сохранение постоянной работоспособности с тем, чтобы перехватить управление в кризисный момент, – определенно имеет сходство с отрядом космонавтов.
Если что и непонятно – то события, предшествовавшие полету, точнее – что все-таки происходило в первые пять дней апреля 1961-го, когда Гагарин вдруг пропадает с радаров. Известно лишь, что 5-го, накануне отлета в Казахстан, он (якобы) побывал на Красной площади; не слишком много. Тянул ли он в каком-нибудь московском ресторане лимонад? или вскакивал по ночам укачивать ребенка? или убивал дни у бильярдного стола? И как именно он проводил следующую неделю, в Тюра-Таме, готовясь к полету? Почему об этом никто не распространяется? Слонялся ли он эту неделю вокруг ракеты, как жених вокруг церкви? О чем они разговаривали в эти дни с Титовым?
Основные обстоятельства полета общеизвестны; у всякого советского человека была в голове каноническая версия – “Поехали!”, “Какая же она красивая!” и т. д. – однако со временем даже эти детали изглаживаются из коллективной памяти. Сейчас обывательское представление о событиях, происходивших 12 апреля 1961 года, можно суммировать примерно следующим образом: ну, слетал, ну, вернулся. (Курьез в том, что отчеканил эту формулу не кто иной, как сам Гагарин, произнесший ровно эту фразу – “Думал, ну, слетаю, ну, вернусь; а чтобы вот так…” – вечером 14 апреля.)
Это хорошая формула – но не ответ на те вопросы, которые в самом деле интересны.
Вопрос в том, был ли это триумфальный, экстатический, опьяняющий полет – условно говоря, под Первый концерт Чайковского или “Полет валькирии” – или мрачный, гротескный, сводящийся к переживанию зомбированным старшим лейтенантом ограниченности своих возможностей, как в пелевинской повести “Омон Ра”? Кем там был Гагарин? Командиром космического корабля – или пассажиром космического корабля? Он правда сам чем-то там управлял – или сам только выполнял приказы, ать-два? Просто прокатился, как паразит и захребетник, Емеля на печи, – или сам вез кого-то, оберегал, нес ответственность – за кого-то, кому еще только предстояло появиться на свет и ради кого, собственно, он и “разрезал космос”, уверяя себя, что “работал, жил жизнью своей страны”? Какой он там был? Скрючившееся в три погибели существо, переживающее свою абсолютную незащищенность, – или распрямившийся, наконец, во весь рост Человек, наслаждающийся абсолютной свободой, ощущением рухнувших границ, наполненный гордостью за страну, народ, себя, – едва удерживающийся от того, чтобы прямо там, в корабле, не грянуть “Родина слышит, родина знает, где в облаках ее сын пролетает…” – как он запел при спуске, если поверить его каноническому отчету?
Чтобы понять, что на самом деле произошло 12 апреля 1961 года, попробуем смоделировать – как обстояли бы дела, если бы полет закончился катастрофой, причем не сразу же, а уже после того, как о нем раструбили по всему свету. Во-первых, диктор Левитан, который, как известно, к вечеру этого дня охрип – новостей вдруг стало столько, что пора было изобретать вакцину, – сохранил бы свои голосовые связки в целости и сохранности: в какой-то момент сообщения о том, над каким континентом пролетает сейчас майор Гагарин, прекратились бы. Одновременно изменилась бы и тональность эфирной музыки – в жесткую ротацию вместо “Все выше и выше и выше” попал бы моцартовский “Реквием”.
Был бы объявлен траур? Вряд ли; однако неудачи такого рода не проходят для массового сознания бесследно. Массовый порыв энтузиазма сменился бы коллективной депрессией. Полеты в космос “с человеком на борту”, конечно, не были бы прекращены – но, несомненно, заморожены по крайней мере на месяц: еще не хватало сразу после Гагарина угробить Титова. Первым полетел бы в космос американец Шепард – да, все по той же баллистической траектории, не “облетел”, а “побывал”, но американские СМИ объявили бы этот “прыжок” величайшим достижением человечества – и именно Шепарда встречали бы ревом вувузел на всех континентах.
Инициатива в космосе, которую СССР удерживал начиная с 1957 года, с запуска спутника, была бы перехвачена американцами. В распоряжении СССР не оказалось бы колоссального кредитного плеча – за счет которого ему удалось успешно и безнаказанно выстроить Берлинскую стену и помогать кубинской революции. Кеннеди не нуждался бы в реванше – и не стал бы просить у конгресса деньги на лунную программу – и потратил бы их, например, на декоммунизацию Кубы (мало кто знает, что один из двух наших кораблей, доставлявших в октябре 1962 года на Кубу оборудование для ядерных ракет, назывался “Юрий Гагарин”. Тогда “Гагарин” развернулся в 500 милях перед линией американского блокадного карантина. Как бы повело себя это судно в альтернативном 1962-м – и не началась бы с гибели того “Гагарина” третья мировая война? Большой вопрос). Никакой высадки на Луну в 1969 году не было бы. Имя Гагарин стало бы синонимом чрезвычайно обидного неудачного стечения обстоятельств; смелый парень, но родившийся чересчур рано – техника опять подкачала. Население СССР лишилось бы второй по значимости за все 70 лет существования СССР победы, колоссального антидепрессанта, позволяющего преодолевать житейские трудности, – 12 апреля.
Словом, это важный день; к тому, как он складывался, следует отнестись с должной серьезностью.
Запуск 12 апреля был на самом деле третьим в серии удачных королёвских запусков. Серия эта, целиком посвященная испытаниям возможности пилотируемого полета, началась 9 марта 1961 года, продолжилась 25 марта – и триумфально увенчалась 12 апреля. Только в первые два раза летали манекены, а на третий – живой человек, чье имя вы знаете.
Манекенов – или манекенЫ – делали из дерева, и еще когда полет только готовился и фигура зловеще покоилась в углу ЦУПа, ее прозвали Иван Иванович, хотя сам Королев употреблял и имя Буратино. Куклу одевали в настоящий скафандр со шлемом, а в шлем вставляли колонку – чтобы подпустить туда звук: Иван Иванович все время пел{1}. Не только смеха ради – он и в космосе должен был петь – “чтобы западным прослушивающим станциям ясно было, что это не шпион”; то есть не он сам, конечно, а магнитофон. “Кто-то, однако ж, сообразил, что таким образом появляется почва для возникновения слухов о сошедшем с ума космонавте. Тогда запись заменили – на хоровое пение: даже у самого доверчивого представителя западных спецслужб хватило бы ума понять, что вряд ли русским удалось запихнуть в корабль-спутник целую капеллу. Также – чтобы получить как можно больше данных о качестве звука – в репертуар был добавлен номер для голоса, зачитывающего рецепт русского супа”{3}.
25 марта Гагарин и Титов, при скафандрах, как на генеральную репетицию, ездили вместе с Иваном Ивановичем и собакой – имя придумал Гагарин – Звездочкой, они летали парой, – на старт “Востока–3А”. Тогда Гагарин и увидел и услышал, с очень близкого расстояния, меньше километра, пуск ракеты – грандиозное зрелище.
А потом опять вернулся в Москву – и пока еще не знал, кто полетит: он или Герман.
8 апреля Госкомиссия утвердила полетное задание: “Одновитковый полет вокруг Земли на высоте 180–230 километров продолжительностью 1 час 30 минут с посадкой в заданном районе. Цель полета – проверить возможность пребывания человека в космосе на специально оборудованном корабле, проверить оборудование корабля в полете…”{5}
9-го – Каманин, наконец, сообщил Гагарину о своем решении утвердить его командиром “Востока”. Тот на протяжении всех трех оставшихся ему дней “был совершенно счастлив, белозубая улыбка не сходила с его лица. Встретив его, Королев довольно хмуро спросил:
– А чему ты, собственно, улыбаешься?
– Не знаю, Сергей Павлович, – задорно ответил Гагарин, – наверное, человек я такой несерьезный…
Королев посмотрел на него строго и ничего не сказал”{7}.
Каманин отметил не только радость Гагарина, но и “небольшую досаду” его товарища.
10 апреля Гагарину предложили написать письмо родным, которое они получат в случае его гибели. Позже оно было опубликовано, разошлось на цитаты (“В технику я верю полностью”, “Жизнь есть жизнь, и никто не гарантирован, что его завтра не задавит машина”, “Ну а свою личную жизнь устраивай, как подскажет тебе совесть, как посчитаешь нужным. Никаких обязательств я на тебя не накладываю, да и не вправе это делать”, “Я пока жил честно, правдиво, с пользой для людей, хотя она была и небольшая”, “Хочу, Валечка, посвятить этот полет людям нового общества, коммунизма, в которое мы уже вступаем, нашей великой Родине, нашей науке”, “Вырасти из них не белоручек, не маменькиных дочек”{14}) и, пожалуй, превратилось из исторического документа в литературный факт; в нем есть не только эмоции и клише, но и оригинальный ритмический рисунок.
Корабль должен был управляться автоматически (и все, что внутри – тоже: “даже забрало скафандра закрывалось автоматически”{22}), с Земли, но если вдруг что-то пойдет не так, манипулировать аппаратом мог и космонавт. Никто, однако ж, не знал, не сойдет ли тот с ума от какого-то не фиксируемого сквозь атмосферу космического излучения, с непривычки, от боли или страха; не столкнется ли там “с чем-то неизвестным и ужасным, что заставит оцепенеть его мозг”{16}; поэтому решено было дать ему запечатанный конверт с кодом разблокирования ручной системы управления. Запечатанный – потому что получение доступа к нему предполагает, что космонавт вменяем, и это какая-никакая проверка. Комическим образом, инженеры Ивановский и Галлай, из дружеских чувств к Гагарину, сообщили ему код заранее – 125.
Взвинченность, связанная с риском гибели “человека на борту”, чувствовалась и среди конструкторов; не превратятся ли они в ментальных инвалидов первыми? Королев, стремясь подбодрить Гагарина, в очередной раз объяснял ему устройство подстраховочных систем безопасности. Обратив внимания на постоянные поддакивания Гагарина, он “вдруг на полуслове прервал свою лекцию и совсем другим, разговорным тоном сказал:
– Я хотел его подбодрить, а выходит – он меня подбадривает.
На что Гагарин философски заметил:
– Наверно, мы оба подбадриваем друг друга”{13}.
Перед полетом Гагарин продемонстрировал прекрасные результаты по части давления, пульса и температуры, отказался от снотворного – и заснул (Гагарин рассказывал, что ему “вспомнилась мама, как она в детстве целовала меня на сон грядущий в спину между лопаток”{28}) в “маршальском домике”, где до своей гибели останавливался на космодроме маршал Неделин. На соседней, тоже не то “полутораспальной”{9}, не то обычной армейской, с панцирной сеткой{26} кровати спал Герман Степанович Титов. Якобы под койками стояли специальные “датчики, которые регистрировали количество поворотов во сне”{27}; но что это за сюрреалистические приборы и какой принцип лежал в основе их работы, так и осталось нерассекреченным.
Гагарин осознанно старался не “расплескать” свое абсолютно здоровое состояние: подвернутая по дороге к ракете лодыжка, приступ аллергии на цветение – “достаточно было соринке попасть в глаз первому кандидату для полета в космос, или температуре у него повыситься на полградуса, или пульсу увеличиться на пять ударов – и его надо было заменить другим подготовленным человеком”, за которым далеко ходить не надо было.
Впоследствии Гагарина часто спрашивали, думал ли он перед полетом о вечности; отвечал он то так, то эдак, скорее отшучивался. Некоторые его знакомые отвечают на этот вопрос сами, основываясь на собственных наблюдениях – и, в частности, припоминают случай, когда Гагарин “засорил глаз, постоянно тер его” – однако на предложение принять медицинскую помощь отвечал: “Глаз не п… – и дальше матом – переморгает”. Простым он был парнем. Если бы думал о вечности, подобрал бы более приличное слово{30}. Эта самая “вечность”, сколько можно понять, использовалась людьми 1960-х как синоним чего-то паранормального, выходящего за пределы измеряемого научным способом физического опыта. Так, один “цюрихский профессор, представляющий некие неназванные журналы, издающиеся в Юго-Восточной Азии, спросил, испытывал ли майор Гагарин «то, что в восточных странах мы называем вечностью». Ответ <…> был уклончиво-отрицательный”{95}.
Утро 12 апреля началось с паники – по крайней мере, на верхней площадке старта, рядом с кабиной корабля: топливо испаряется, космонавты задерживаются{31}, где они могут быть, не выкрала ли их американская разведка. Выяснилось, что дело было в Титове – тот отказался надевать скафандр, не понимая, какой в этом смысл, если сам он никуда не летит{32}. Привилегия ехать на старт в автобусе без скафандра оказалась доступна “дублеру дублера” – Григорию Нелюбову.
Запуск ракеты – сложный процесс; видимо, в силу невозможности проконтролировать все, ракетчикам отчасти приходится полагаться на удачу – отсюда широко известная и несколько даже показная их суеверность. “После заправки корабля или межпланетного аппарата” нужно “плюнуть три раза под задние колеса тепловоза, увозящего специальную платформу с заправленным кораблем”. “Королев верил в «счастливое» пальто, в кармане носил две копеечные монеты тоже «на счастье»”{7}.
Гагарин не стал бриться по дороге на старт – и, если верить другим космонавтам, попросил остановить автобус за полкилометра до ракеты, чтобы “тайком от врачей” выкурить сигарету{23}, на счастье. Так или иначе, место считается историческим – и уже несколько поколений космонавтов копируют гагаринский алгоритм перед своими полетами.
День был солнечный – “миллион километров видимости”{28}. “Тюра-Там – это все-таки не пустыня, это предпустынье, северный край песков Кызылкума, сползающих в Туранскую низменность, и весной здесь хорошо: чистое, высокое небо, пряный ветер гуляет по степи и радуются жизни птицы в небе, рыбы в Сырдарье, все твари земные от верблюда до скорпиона. По обеим сторонам бетонки, бегущей из города к «площадке № 2», расстилались красным ковром дикие тюльпаны”{7}.
На старте Гагарину выдали переносной блок с аккумулятором, который позволяет вентилировать скафандр, вручили белый гермошлем и снабдили удостоверением личности – не для инопланетян, конечно: мало ли где он приземлится. Провожающим пришло в голову, что до чтения документа дело может не дойти – и поэтому нужен какой-то более простой знак, какую именно институцию представляет Гагарин. Так ему прямо там, кисточкой, написали на шлеме красные буквы – СССР. Гагарин наблюдал за росписью в зеркальце на правой руке скафандра{37} – которое ему еще пригодится.
Гагарина расцеловали на прощание – Руднев и Королев; впоследствии, из опасения передачи инфекции воздушно-капельным путем, введут запрет прикасаться к космонавту перед полетом{35}.
Наверх поднимались на лифте – очень высоко, как 17-или даже 20-этажный дом. Гагарин рассказывал о том, как его “охватил небывалый подъем душевных сил”; те, кто принимал рапорт, заметили “насильную улыбку, маску бодрости”{44}.
Когда до старта оставались “считаные минуты”{45}, Гагарин сделал “предполетное заявление” – про “могучий космический корабль”, который через несколько минут унесет его “в далекие просторы Вселенной”{45}, про посвящение полета “людям коммунизма”, про желание всех обнять, про торжественную музыку, гудящую у него в крови{16}, {45}, и про то, что вся его жизнь кажется ему “сейчас одним прекрасным мгновением. Все, что прожито, что сделано прежде, было прожито и сделано ради этой минуты”. Это патетическое признание тоже вошло в сокровищницу текстов русской культуры и является такой же неотъемлемой частью гагаринского образа, как шлем “СССР” и улыбка, хотя ни для кого не тайна, что написан текст, видимо, не самим Гагариным и что “существовали дубли этого заявления, прочитанные Германом Титовым и Григорием Нелюбовым”{7}, да и произнес его Гагарин не на фоне ракеты, на Байконуре, а в Москве, под запись.
Ракета была армейского зеленого цвета – обычной, серийной межконтинентальной баллистической ракетой Р–7 Минобороны СССР{55}, изготовленной на заводе в Куйбышеве.
На чем именно летал Гагарин – и как именно выглядело унесшее его в космос оборудование, никто долго не знал. То есть полагали, что знали, ведь бесконечно воспроизводившиеся изображения ракеты и корабля в газетах, на плакатах, на открытках – тривиализовали гагаринскую технику, делали ее простой и понятной – чего ж тут непонятного – “Летит-летит ракета, она стального цвета. А в ней сидит Гагарин…”. И цвет, и сидение в ракете – все это на самом деле не вполне соответствовало истинному положению дел.
Один из первых вопросов, которые были заданы Гагарину на послеполетной пресс-конференции, звучал проще некуда: “Каковы технические данные космического корабля «Восток» и каков стартовый вес ракеты-носителя?”
Тем более издевательским оказался ответ: “Господин корреспондент, я надеюсь, что вы достаточно образованный человек и знакомы с физикой и математикой. С помощью элементарных формул, подставив к ним суммарную мощность двигателей и скорость космического корабля «Восток», о которых уже сообщалось в печати, вы сможете решить уравнение, в котором из трех параметров два известны”{103}.
И ладно бы дело было в конкретном корреспонденте, который чем-то не понравился Гагарину.
На самом деле, серия оскорбительных ответов продолжалась в течение нескольких лет – и какие только коленца не выкидывал Гагарин, чтобы сохранить тайну.
“– Мистер Гагарин, на Западе охотно соглашаются с тем, что первые космические корабли Советского Союза системы «Восток» – отличные корабли. Вероятно, успех ваших полетов зависит и от топлива. Не можете ли вы назвать хотя бы некоторые компоненты, входящие в формулу топлива?
– Послушайте, – громко обратился он к иностранному корреспонденту. – Вот я вижу в вашем кармане яркую автоматическую ручку. Она, наверное, фирмы «Паркер»?
– О да, о да! – просиял иностранец. – Фирма «Паркер» – лучшая в мире.
– Согласен, хорошая фирма, – подтвердил Гагарин, – и авторучки выпускает хорошие. Так вот берите свою ручку фирмы «Паркер», открывайте блокнот и пишите. Я дам вам полную формулу нашего космического топлива. – И под аплодисменты всего зала Гагарин весело сказал: – Это энергия и мужество советского народа, воспитавшего меня и моих товарищей космонавтов”{50}.
Как на самом деле выглядит “Восток”, посторонним стало понятно только в 1965 году, когда корабль, давно замененный на более сложные “Восходы”, выставили сначала на ВДНХ, а затем показали на Парижском аэрокосмическом салоне в 1967-м. До того информацию о конфигурации корабля и его устройстве мало того что скрывали и ретушировали, так еще и нарочно морочили голову, демонстрируя заведомо искаженные чертежи и намеренно сфабрикованные копии – другой формы, с лишними и отсутствующими деталями: пусть ломают себе головы; сам Сергей Павлович Королев в этом участвовал – видимо, не без удовольствия.
Сейчас это кажется неправдоподобным, но даже сама сферическая форма “Востока” стала открытием – так что шведские газеты через пять лет после полета принялись острить, что Гагарин-то, оказывается, “путешествовал как барон Мюнхгаузен – на пушечном ядре”{114}.
Впрочем, даже и тогда иностранцы не знали, что корабль “Восток” был не что иное, как “копия разведывательного корабля «Зенит–2», из которого, чтобы поместить кресло космонавта, «выкинули» фото– и радиоаппаратуру и т. д.”{56}. “Сфера кабины составляла в диаметре 2,3 м, а весь объем помещения равнялся 6 куб. м”{82} (сам Гагарин эту цифру никогда не называл. “Насколько просторно было в кабине космического корабля? – Да, очень просторно, гораздо просторнее, чем в кабине самолета”).
Что было правдой, так это название – “Восток”. Корабль, объяснял Гагарин, назывался “Восток” – “потому что на востоке восходит солнце и дневной свет теснит ночную тьму, двигаясь с востока”{28}, хотя сформулировал он это позже, во всяком случае, перед полетом это не обсуждалось – “Восток” и “Восток”. Американский Голованов – Джеймс Оберг, даром что иностранец, подметил, что “восток” – это не только термин с соответствующими “политическими и географическими коннотациями”, но еще и “восход солнца”, “восход, воспарение человека в космос. Вне всякого сомнения, то была идея Королева (и наверняка он выбрал это название еще несколько десятилетий назад)”{20}. Однако, похоже, слово было выбрано случайно, “с потолка”, как камуфляжное, “никакое”, и так называли не конкретно эту модификацию космического корабля, а все космические “шарики” – как пилотируемые, так и “спутники-шпионы”. Когда надо было писать “сообщение ТАСС”, его вспомнили – и вписали{7}.
Шаром, если уж на то пошло, была только одна часть космического корабля – спускаемый аппарат; был еще и второй отсек – приборный: два соединенных основаниями усеченных конуса. Представьте себе небольшую, сплюснутую с полюсов, бетономешалку с большеразмерной сферической кабиной и без колес – вот на таком “корабле” летал Гагарин.
Старт ракеты – разного рода проверки оборудования – организован так, что космонавту приходится полтора-два часа сидеть закупоренным в капсуле и ждать собственно взлета; “только на закрытие люка и на отвод установщика и ферм требуется больше часа”{9}.
Пока его коллеги мучились с проверками, Королев по радиосвязи развлекал Гагарина – пока еще “Юру”, но очень скоро тому предстояло превратиться в “Кедра”. “Позывной выбирался из двух условий: 1) слово должно быть четкое, звучное; 2) оно не должно входить в лексикон переговоров с Землей. Поэтому не может быть позывного «Пульт» или «Горизонт»”{7} – но могут быть “Орел” (как у Титова через полгода), “Беркут”, “Сокол”, “Чайка” и т. п.; на Гагарине арборетум закончился и “пошла орнитологическая серия”{7}.
Они (Королев был “Заря”: Я “Заря”. Юра, как дела? Прием. – Как учили. Все нормально, все хорошо{15}.) обсудили с Гагариным перспективу совместного пения после полета и репертуар – в частности, шлягер того года, песни “Ландыши”, которую тут же переделали на что-то вроде
Ты сегодня мне принес
Не букет из алых роз,
А бутылочку “Столичную”.
Заберемся в камыши,
Надеремся от души.
И зачем нам эти ландыши?{102}[27].
Интересны, конечно, не только документально зафиксированные реакции Гагарина, но и “психология”: болтая с Королевым и инженерами – о чем он на самом деле думал? О – таки – вечности? О коммунизме (влепил ведь про коммунизм в частном предполетном письме жене, когда писал о детях, – “вырасти людей достойных нового общества – коммунизма”, никто его за язык не тянул)? О том, что случится с дочерьми, если он не вернется? О том, что уже завтра сможет купить себе “Волгу”? О том, как будет развлекаться на седьмой, например, день полета – если тормозная установка не сработает, за атмосферу корабль так и не зацепится, а запас еды, воды и кислорода – закончится? Или он был такой человек, что ни о чем особенном даже и не задумывался: приказали – надо выполнять: “как учили”? Или же просто, как гоголевский Селифан, долго почесывал у себя рукою в затылке? “Бог весть, не угадаешь. Многое разное значит у русского народа почесыванье в затылке”. Скорее всего, ему просто было ужасно страшно. Представьте себе, что вас через полтора часа временно аннигилируют, чтобы переправить в будущее на машине времени. Да, с собачками такое уже делали, и некоторые вроде вернулись такими же, как были – вроде; но ведь у них не спросишь. А вот маршал Неделин решил посидеть на табуретке недалеко от ракеты, точно такой же, – и что с ним произошло? Гагарин пришел и улегся внутри ракеты.
Наконец настал исторический момент – и “Заря” объявила “Подъем”, а “Кедр” – с пульсом 150, услышав, как разводятся фермы, почувствовав, как ракета принялась покачиваться{24}, “напрягся, весь подобрался, как кот, готовый к прыжку”{7}, и, когда она, наконец, оторвалась, – сам перерезал красную ленточку: “Поехали-и!”{50}[28].
В какой-то момент корабль разделился с ракетой-носителем – и вышел на околоземную орбиту.
Оставим сейчас на минуту в покое основную тему (знаете-каким-он-парнем-был) и подумаем про другое: знаете-что-этому-парню-там-грозило?
Мы даже не станем рассматривать пресловутый “кирпич на голову” (притом что в космосе никакого кирпича не надо – в корабль, летящий на скорости 28 тысяч км/час, врезается однограммовый метеорит – который тоже не просто болтается посреди нигде, а движется, например, еще быстрее, происходит микровзрыв – и возникает дыра метр в диаметре; это если однограммовый; и в этом сценарии нет ничего слишком невероятного).
Ну вот, например, пожар на борту. Многим это предположение покажется нелепостью (ну с какой стати вдруг пожар: что он, с сигаретой в руке там, что ли, заснет?), однако тут надо понимать, что никто ведь не знал, как именно поведут себя электроприборы в невесомости, не начнут ли искрить – а учитывая размеры помещения и возможную закислороженность среды – это означало взрыв и, по сути, переход тела в молекулярное состояние.
Могла произойти разгерметизация корабля. Могла не произойти – но сработал бы датчик и автоматически начал бы менять условия среды – и тоже все пошло бы кувырком. Разумеется, и в открытом космосе человек может находиться, вон Леонов же ничего, выходил. Ну так у Леонова был специальный скафандр, защищающий тело от всевозможных негативных факторов среды. Кстати, что там были за метеоусловия? Бывает лучше: на солнечной стороне улицы – плюс 150, в тени минус 140; как-то так.
И если бы он все же приземлился не так, как на самом деле – не совсем там, а совсем не там? Плюхнулся бы в трудноснимаемом скафандре, с необрезанными стропами, еле-еле избежав гибели от удушения, потеряв по дороге лодку из аварийного запаса, куда-нибудь в холодную воду, в шторм, около мыса Горн, где “из-за сильного постоянного волнения не мог дежурить спасательный корабль”{80} – а именно так произошло бы, если бы одна из ступеней недоработала 1,5–2 секунды. Теоретически, скафандр с теплоизоляцией должен был поддерживать нормальную температуру в течение суток – но если бы за сутки его не нашли? А если бы приземлился где-нибудь на границе Конго и Уганды, как барон Мюнхгаузен, между львом и крокодилом? Смех смехом – а вот что бы тогда было?
А психотравма от соприкосновения с бесконечностью? Ведь правда: впервые за всю историю человек вошел в бессмысленное, неупорядоченное, бесконечное пространство – где не было никого и ничего; в никуда; и какое же страшное одиночество он должен был там чувствовать; какую чудовищную “заброшенность”. А сумасшествие? Ведь даже в состоянии искусственно спровоцированной невесомости, всего-то секунд на сорок, люди вели себя не вполне адекватно – а смогут ли функционировать в нормальном режиме нейроны мозга через 40 МИНУТ невесомости? Непонятно; у собак-то про это не спросишь.
Выбрали первым – хорошо, да; радость радостью, перспективы перспективам; но “теоретическая вероятность благополучного возвращения его на Землю составляла всего 60 процентов (да и то на бумаге)”{12}.
Согласно другим подсчетам, “надежность полета” Гагарина составляла 0,73, причем самыми опасными были первые 25 секунд полета: “Спасения не было. Если бы была авария, то она привела бы к гибели космонавта”{49}.
Каманин вспоминает, что после запуска “было несколько неприятных секунд: космонавт не слышал нас, а мы не слышали его. Не знаю, как я выглядел в этот момент, но Королев, стоявший рядом со мной, волновался очень сильно: когда он брал микрофон, руки его дрожали, голос срывался, лицо перекашивалось и изменялось до неузнаваемости”{9}.
В какой-то момент что-то не то произошло с телетайпами, передававшими информацию с датчиков о полете, и вместо “пятерок” на лентах “выскочили «тройки». А это уже означало не что-нибудь, а аварию ракеты-носителя!”. В комнату ворвался Королев, уверенный, что отказали двигатели, все подавленно молчат – и вдруг связь восстанавливается: все в норме. Кроме самого Королева, который, едва придя в себя, “в распахнутом белом халате выбегает в коридор; следом выскакивает его соратник Воскресенский, которого главный конструктор в одно мгновение хватает за шиворот:
– Ну?
Тот пытается освободиться от мертвой хватки шефа:
– Что значит «ну»?
Королев выдавливает сквозь зубы:
– Орбита, спрашиваю, какая? Параметры орбиты!..
Воскресенский вырывается и из соседней комнаты соединяется с баллистиками. Через несколько минут возвращается к Королеву с паническим выражением на посеревшем лице:
– Сергей, это – конец! Триста двадцать на сто восемьдесят!
Королев снова хватает соратника за полы пиджака и цедит сквозь зубы:
– В каком смысле «конец»? Сколько он там будет теперь болтаться при отказе тормозного двигателя?
Воскресенский с готовностью выкрикивает:
– Недели три, не меньше! А может, и целый месяц! Они там и сами толком ни хрена не знают!..”{32}
Катастрофы, к счастью, не случилось, однако один из отказов в системе радиоуправления привел к тому, что “высота апогея оказалась примерно на 100 километров больше расчетной”{16}. Теперь “бутылочным горлом” оказывался момент, когда включается тормозной двигатель. Если бы он отказал, то Гагарин носился бы вокруг орбиты в течение трех недель – притом что “ресурс системы жизнеобеспечения рассчитан на 10 суток” – то есть не то чтобы даже умер голодной смертью, а от удушья, “по исчерпанию запасов воздуха”{16}; а до того несколько дней летал бы в саркофаге, осознавая, что его ждет неизбежная “медленная и мучительнейшая смерть”{42}.
Как бы то ни было – выше, чем хотелось бы, – но Гагарин уже в невесомости – и летит; летит быстро, быстрее, чем кто-либо еще за всю историю человечества, “со скоростью 8 километров в секунду”{53} – не то “не ощущая движения”, не то ощущая (“Чувствуется ли скорость полета космического корабля?” – “Да”{9}), в абсолютной тишине и “глубочайшей тьме”{59}, “хозяином неба”… “Это было одиночество короля, ничем не нарушаемое, над куполом мира”{2}.
“Сбылись слова К. Э. Циолковского: «Земля – колыбель разума, но нельзя вечно жить в колыбели»”{62}.
Впоследствии на выступлениях перед публикой Гагарин часто брал в руки подходящий сферический предмет, например апельсин из вазы, прочерчивал на нем “экватор” – и показывал путь своего корабля{68}, к радости фотографов, которые с удовольствием делали “символические” кадры космонавта с земным шаром в руке. Летел он на восток – над Сибирью, Японией, затем “на юго-восток по краешку Южной Америки, затем на северо-восток через Западную Африку. Эта траектория космического корабля впоследствии позволила Гагарину легализовать свои революционные приветствия, которые он рассылал многим странам третьего мира”{20}.
Например, пролет над Африкой позволил одному из академиков СССР заявить, что “тов. Гагарин видел Конго, где совсем недавно был злодейски убит доблестный борец за счастье конголезского народа Лумумба”{67}.
Много больше, чем Конго, людей интересовала невесомость: как это? Об этом его стали спрашивать еще в ходе самого полета, и, судя по стенограмме, Гагарину нравилось – “Самочувствие отличное. Чувство невесомости благоприятно влияет. Никаких таких не вызывает явлений”{15}. В официальном отчете Гагарин особо отметил, что координация движений сохраняется, на работоспособность не влияет, “интересно”, но не некомфортно{9}. “Ноги я поднял и без всякого напряжения опустил, а они… висят”{84}.
Пробовал ли делать резкие движения? Пробовал – но был пристегнут, поэтому только изгибаться: ничего особенного, “иллюзий не было”{24}. Садиться? (Он ведь лежал, как в ванной.) Да, брался то за одну, то за другую ручку и привставал.
Уже задним числом, он придумал множество описаний и сравнений, чтобы передать свои ощущения от невесомости. “Не похоже ни на одно земное ощущение. – Каждый мускул как будто ниточкой к чему-то подвешен. Законно!”{23}, “Наоборот, легче было, – и может быть, мы на отдых будем летать в космос”{57}; “Человек находится в таком взвешенном состоянии, что он не сидит в кресле, не лежишь на спине, а получается такое чувство, ощущение, что как будто ты лежишь на груди”{24}; “состояние непривычное, а предметы будто живые, как в детском стихотворении о Мойдодыре, – вдруг убегают от тебя”{89}.
Среди этих разбегающихся предметов оказался один очень важный – карандаш. Сейчас все знают, что Гагарин довольно быстро упустил его, и тот улетел, однако на протяжении многих десятилетий этот факт шокировал цензоров-перестраховщиков – и не подлежал обнародованию. В автобиографии Гагарин уверял, что “писалось легко, а фразы одна за другой ложились на бумагу бортового журнала”{28}.
На самом деле, “Гагарин привез на Землю почти пустой бортовой журнал”{87}; единственное, что ему удалось накарябать – на плавающем планшете, в гермоперчатках, – это “9 часов 42 минуты. Взлетели. Самочувствие хорошее. Слышу «Амурские волны». Связи с Землей нет”{83}. Всякие прочие пространные репортажи, приведенные Юрием Нагибиным и другими сочинителями, были заимствованы из отчетов, написанных Гагариным постфактум.
Виноват оказался карандаш, точнее крепление: “Ушко было привернуто к карандашу шурупчиком, но его, видимо, надо было или на клей поставить, или потуже завернуть. Этот шуруп вывернулся, и карандаш улетел”{24}.
Фиксация деталей полета осложнялась еще и тем, что телевизионное изображение оказалось неудовлетворительным (“за телевизионные передачи Гагарина мы все немного краснели”, как признался Борис Черток{21}), да еще прервалась аудиозапись. Гагарин заметил, что “в магнитофоне кончилась вся лента”, и вручную стал перематывать, чтобы записывать только собственно доклады, без пауз, но что-то у него не получалось, да и шум приборов в кабине мешал{24}; поэтому “послушать полет Гагарина” целиком невозможно.
Несмотря на все эти технические оплошности, которые позже будут истолкованы конспирологами как доказательства “лживости русских”, ЦРУ и АНБ с помощью электронной разведстанции на Аляске перехватывали телевизионные и радиотрансляции с “Востока” – и “подтвердили, что на борту находится человек, а не манекен”{46}.
Сразу после 12 апреля появилось много толкователей – что на самом деле означал этот полет – и кто такой, в связи с этим, сам Гагарин; варианты предлагались разные, вплоть до “первая встреча звездного неба с нравственным законом” – а Гагарин, соответственно, “живое воплощение нравственного закона. Такое, как Будда или Иисус. Никак и ничуть не меньше”{96}.
Все это, конечно, не более чем набор слов; однако ж странно, – и, пожалуй, промыслительно – что именно советский и русский человек первым оказался в космосе.
Рациональное объяснение этому предложил{2} великий конструктор Б. Черток. Советская пилотируемая космонавтика обязана своим успехом трем счастливым “ошибкам”. Во-первых, немцы в конце войны слишком много внимания уделяли производству ракет “Фау–2” – в ущерб “обычному” вооружению; и, стратегически проиграв союзникам, невольно снабдили их несколькими хорошими идеями. Во-вторых, американцы недооценили перспективы ракетостроения – понадеявшись на превосходство своей дальней авиации; имея в распоряжении Вернера фон Брауна, они могли бы добиться приоритета в космосе – если бы вовремя сообразили то, что понял Хрущев. Наконец, в-третьих, советские ядерщики в конце 1940-х неправильно рассчитали вес атомной боеголовки с зарядом, Королеву пришлось построить для них более мощную, чем нужно было на самом деле, межконтинентальную ракету – и поэтому в какой-то момент на нее оказалось возможным водрузить корабль с экипированным космонавтом.
На самом деле, кроме ошибок и везения 1940–1950-х, есть определенная историческая инерция.
Кибальчич разработал проект летательного аппарата на реактивной тяге, Циолковский придумал строить ступенчатые ракеты и объяснил смысл этих дорогостоящих мероприятий, Королев начал строить ракеты за тридцать лет до 12 апреля и, когда этот день наступил, смог взять на себя ответственность за риск; да, на месте Гагарина мог быть много кто, но он – их продукт, их творчество, их потомство.
Что это значит? Что, по-видимому, космос русского/советского человека – космос в широком смысле, космос как мир идей и явлений – все-таки как-то соответствовал Космосу тому, большому.
Полет проходил “нормально”, корабль медленно – в штатном режиме – вращался вокруг своей оси; Гагарин сфокусировался на иллюминаторе.
Что он, собственно, там видел?
Видел небо – совершенно черное, как на лакированном палехском подносе. Видел звезды: “Очень хорошо: они яркие, четкие”{106}; “Очень красивое зрелище. Продолжается полет в тени Земли. В правый иллюминатор сейчас наблюдаю звезды. Она так проходит слева направо по иллюминатору. Ушла звездочка. Уходит, уходит”{24}. Видел Солнце – и отметил, что оно “в космосе светит в несколько десятков раз ярче, чем у нас на Земле”{106}.
Не увидел Луну, не попалась.
Хорошо, а Землю?
Да: “Какая же она красивая!”
Впоследствии у Гагарина появилась манера фамильярно называть ее “шариком” (“облетел вокруг шарика”); но не так чтоб размером с апельсин или даже глобус; ведь Земля и с Луны-то кажется огромной – а оттуда до Земли 380 тысяч километров. С трехсот километров (“аж” с трехсот – или все-таки можно отмахнуться: “подумаешь, с трехсот”?) Гагарин увидел ее как широкоформатную плоскую громадину – хотя и заметно, что по бокам закругляющуюся. Этот горизонт, искривляющийся дугой, оказался “самым красивым зрелищем: окрашенная всеми цветами радуги полоса, разделяющая Землю в свете солнечных лучей от черного неба”.
На встречах с поклонниками Гагарин цитировал Лермонтова про “в небесах торжественно и чудно! Спит земля в сиянье голубом…”; с восхищением{90}.
“Как житель Южной Америки, хочу вас спросить: красив ли наш континент с высоты космического полета?
Ответ: Очень красив”{84}.
“– Юрий Алексеевич, скажите, из космоса видно, что Земля имеет круглую форму?.. Или она вроде как блин?
<…>
– Могу заверить, что Земля наша круглая, – засмеялся Гагарин. – Сам видел, собственными глазами”{63}.
Вопросы военного ведомства, на которые Гагарин обязан был ответить, касались не столько эмоций и эстетики, сколько нюансов восприятия, имеющих “оборонный” аспект.
“Вопрос: Как вы прикидываете, какие минимальные размеры предметов вы надежно можете различить своим глазом без прибора, без фотографий – смотришь и видишь: вот дорога идет, видно ее, а тропинку не видно, идет поезд, видно, а автомобиль, например, не видно?
Ответ: Ну, поездов я не видел, автомобилей тоже. Но вот реки и притоки рек видно. Обычные пашни, они видны как квадраты, вспаханные или невспаханные. Это видно было с высоты, когда работала третья ступень и конец третьей ступени.
Вопрос: Вот вы летите над городом, можно нарисовать схему улиц?
Ответ: Над городами я не пролетал, и таких, наверное, городов не было. Мне кажется, что предметы размером метров в сто можно наблюдать. Вот острова, потом притоки этих рек больших, они, по-моему, не такие большие эти притоки, a их видно хорошо”{24}.
Хорошо – а будь у него в руках фотоаппарат, что можно было бы сфотографировать? Гагарин объяснил, что на цветную пленку можно запечатлеть “голубой ореол вокруг Земли” и оранжевый свет, появляющийся при выходе из тени; “на Земле таких цветов не удавалось наблюдать”{24}. А еще как и какие видны цвета? Лес – зеленый, водная поверхность – серая.
Часы тикали, и на 40-й минуте наступил один из опаснейших моментов космического путешествия. Гибель при прописанной Гагарину по протоколу контрольной попытке произвести прием пищи кажется комичной в силу нелепости, однако в ней не было ничего невероятного. Никто не знал, сработают ли глотательные рефлексы, будет ли пища проходить по пищеводу и т. д. Да просто мог поперхнуться – мало ли, с непривычки, в невесомости; а если бы Гагарина стошнило внутри гермошлема? Это тоже может показаться абсурдом – что значит “стошнило”, с какой стати? Однако в невесомости – тошнит, просто у человека с натренированным вестибулярным аппаратом это начинается не сразу, и Гагарину (в этом смысле) повезло, что его полет был не слишком продолжительным. А Титова – тошнило. Терешкову – тоже. И так далее. Захлебнуться рвотой внутри шлема – дело тридцати секунд; отсылаем читателя к книге Мэри Роуч{3}, где такого рода перспективы описаны с подобающей скрупулезностью.
Часа за два до обеденного гонга Королев, развлекая мающегося без дела Гагарина, уже закупоренного в корабле, напоминал ему о разнообразии наличествующего меню – “Колбаса, драже там и варенье к чаю”, “63 штуки, будешь толстый” и т. п. – пока, дойдя до идеи использовать все это изобилие в качестве закуски, не сообразил, что диалог-то фиксируется: “Зараза, а ведь он записывает ведь все, мерзавец. Хе-хе”[29]{15}.
“Чтобы крошки и пыль от пищевых продуктов не попали в дыхательные пути”{82}, еда – сытная, но не особенно вкусная, по отзыву Каманина{9} – была упакована в тубы, на манер зубной пасты: плавленый сыр, шоколадный соус, кофе с молоком. Хлеб был напечен небольшими буханочками-шариками по 9 граммов максимум: целиком в рот{93}. Гагарин остановился на следующем меню: щавелевое пюре с мясом, мясной паштет и шоколадный соус{92}. Начал, однако, он с тубы, где был черносмородиновый сок с мякотью: “Была установлена возможность питания человека в космосе – может проглотить или нет?”{94}.
Пока Гагарин воевал со своими тубами, жители Земли узнали, что началась космическая эра. В 10:02 диктор Левитан возвестил “о первом в мире полете человека в космическое пространство” и голосом, звучащим как орган, грянул: “С человеком на борту!”
Помимо технических данных – период обращения вокруг Земли 89,1 мин, минимальное удаление – 175, максимальное – 302, Левитан уведомил, как зовут человека и в каком он звании; Гагарин тогда еще не знал, что он уже майор – благодаря Хрущеву, который настоял на немедленном повышении. Маршал “Малиновский сказал, довольно неохотно, что даст Гагарину звание капитана. На что Никита Сергеевич рассердился: «Какого капитана? Вы ему хоть майора дайте»”[30]{71}.
Разумеется, бухнуть во все колокола до того, как Гагарин приземлится живым, было крайне рискованно – не дай бог разобьется? – но если не сообщить о полете задолго до его завершения, то “зарубежный мир может дискредитировать результаты и истолковать их как подлог”{69}.
На случай катастрофы заранее были составлены тексты сообщений и о неудаче. “Короткое – на случай гибели космонавта при выводе его на орбиту или на старте. И второе – в случае невыхода на орбиту, но при нештатной посадке на какой-либо иностранной территории или в акваторию Мирового океана. В нем содержалось обращение ко всем государствам, в частности к тому государству, на территории которого мог приземлиться космонавт, с просьбой оказать содействие в его розыске и возвращении”{105}.
Надо сказать, именно на последнем, “послеобеденном” этапе полета вероятность того, что придется вскрывать “черный конверт”, оказалась наибольшей.
Пора было выводить человека на борту с орбиты – и поэтому над Африкой должна была включиться тормозная дистанционная система; та самая, без которой тело Гагарина в “Востоке” вращалось бы вокруг Земли еще недели три.
Постепенно спутник затормозил бы сам, зацепившись за атмосферу: на не слишком высоких орбитах аппарат не летает в космосе вечно, а опускается все ниже – пока, наконец, притянутый земной гравитацией, не обрушивается на землю, сгорая в атмосфере, если у него нет защитной термооболочки. Оболочка у “Востока” была – но где именно он приземлится, рассчитать было невозможно; “по теории вероятностей – в океане!”{21}. На этот случай в кабине, кроме десятисуточного запаса пищи и воды, был еще и 40-килограммовый “носимый аварийный запас” (НАЗ) – еда-вода на трое суток, надувная лодка (она же кровать), радиопередатчик “Пеленг”{24}, секстант – для определения координат приземления, ракеты и дымовые патроны – подавать сигнал, сухое горючее, порошок для окраски воды или снега – чтоб увидели поисковики{63}, пистолет и охотничий нож (“медведи и волки удостоверений не читают”{36}), порошок от акул{79} – которых, как ему сказали на лекции, надо отпугивать “ударяя по воде «плоскими предметами»”. На случай приземления в Заполярье космонавтам объясняли, что “белого медведя можно есть всего, кроме печени – она ядовита. Правда, нам рекомендовали в него не стрелять, даже если захочется съесть, так как убить его из пистолета трудно, а раненый он опасен{16}”.
Гагарин прекрасно знал, что можно и чего нельзя делать в случае приземления за границами СССР. Можно – показать выданный “конверт с обращением от имени Правительства СССР с просьбой помочь гражданину Советского Союза вернуться домой”{79}, на требование назвать свой адрес указать “Москва, космос”{16}. Нельзя – “называть место старта; сообщать данные, касающиеся носителя и других технических средств (можно рассказывать данные по оборудованию кабины в объеме, опубликованном в открытой печати); рассказывать о военных и гражданских руководителях; сообщать сведения об институтах, военных и гражданских учреждениях и т. д.; давать письменные объяснения устройства и выполнять какие-либо схемы корабля”{16}.
К счастью, ТДУ включилась и отработала планово.
Проблема в том, что, когда сорокасекундное торможение прекратилось, произошло “возмущение после воздействия тормозного импульса”{4} – и “закрутка” аппарата: корабль принялся вращаться вокруг своих осей, очень быстро. Гагарин чувствовал себя примерно так, как белье в стиральной машине, работающей в режиме “отжим”, – и наблюдал, как Земля проскакивает у него в иллюминаторе. Чтобы объяснить, на что похоже это кувыркание{32}, он придумал особый термин: “Получился «кардибалет»: голова-ноги, голова-ноги с очень большой скоростью вращения. Все кружилось. То вижу Африку (над Африкой произошло это), то горизонт, то небо. Только успевал закрываться от Солнца, чтобы свет не падал в глаза. Я поставил ноги к иллюминатору, но не закрывал шторки. Мне было интересно самому, что происходит”{24}.
Это вращение продолжалось долго, десять минут, которые были физически очень неприятны для Гагарина и, похоже, испугали его: он не просто крутился – но понимал, что, очевидно, команда на разделение частей корабля – спускаемого аппарата от приборно-агрегатного отсека – не прошла, автоматика – не сработала.
Так он и доложил – тормознуть тормознуло, а разделения – нет.
Близким знакомым он якобы конфиденциально рассказывал, что оказался “на волосок от гибели” – и даже сообщил Земле о нештатной ситуации{32}; однако судя по его подробному докладу, Гагарин не счел нужным паниковать и отбил ключом “ВН” – все нормально{24}. Это свидетельствует о его изрядном хладнокровии – поскольку он знал, что это признак сбоя, который может запустить цепочку событий, ведущую к катастрофе.
На его счастье, не разъединившиеся кабели между приборным отсеком и спускаемым аппаратом все же сгорели в плотных слоях атмосферы.
Вопрос о задержке с разделением и кручении аппарата по осям при спуске – считать ее штатной или нет – разбирался после полета детальнее прочих. Теоретически, “«механизм» разделения отсеков был задублирован трижды (!), и если одна часть не срабатывала, то была другая, дублирующая, а потом и третья”{12}.
Но Гагарин то ли не знал об этом “запасе прочности”, то ли был слишком возбужден – словом, он ждал, и ждал, и ждал – когда же части разделятся, а сам он мало того что кувыркался, так еще и находился “в центре огромного костра”{101}.
После торможения “Восток” вошел в атмосферу, и обшивка корабля загорелась. Так и должно было быть – однако “представьте мое состояние, когда я увидел раскаленный металл, который, как из вагранки, тек тонкой струей по стеклу иллюминатора, я слышал потрескивание кабины. Признаюсь, было не до улыбок”{100}.
Наконец в 10:35 – на эти самые 10 минут позже, чем предполагалось – разделение произошло.
Невесомость исчезла, а потом стала расти перегрузка. “Это один из самых важных для космонавтов момент, и сопровождался он чувством радости, что наконец-то космонавт пошел на реальный процесс приземления. Радость уступает место боли, которая растет вместе с перегрузкой”{4}.
Итак, еще раз: он падает в шаре, он видит, что он в центре костра – плазменного облака с температурой 8–10 тысяч градусов, он слышит жуткий треск сгорающей обшивки и не слышит Землю, связи нет, все дрожит – “корабль как будто несется по гигантским ухабам”{4}, при этом крутится вокруг обеих осей, перегрузки растут – и достигают, наконец, 10 g. В какой-то момент вся эта комбинация умотала его – и, похоже, он теряет сознание. “Был такой момент, примерно секунды две-три, когда у меня начали «расплываться» показания на приборах. В глазах стало немного сереть. Снова поднатужился, поднапрягся. Это помогло, все как бы стало на свое место. Этот пик перегрузки был непродолжительным. Затем начался спад перегрузок. Они падали плавно, но более быстро, чем они нарастали”{24}.
“Мой самый худший момент?” Его <Гагарина> правая рука выстреливает вверх. “Первая минута, – рука падает вниз, – и вход в плотные слои атмосферы. – Он постукивает по столу пальцем. – Но «худший» – слово относительное. Ни одного «плохого» момента не было. Все работало, все было организовано должным образом, ничего не ломалось. По существу, это была прогулка”{88}.
И вот тут загорелась табличка “Приготовиться к катапультированию!”.
Крышка люка отстрелилась – и Гагарин вылетел на кресле в атмосферу.