Я вся в маму. Уж не знаю, хорошо это или плохо. Когда мне грустно, меня тянет к воде. Мне всегда холодно (за исключением тех случаев, когда жарко). Я не могу пить молоко из чашки и есть суп десертной ложкой. Вождение дарит мне ощущение свободы. Мне идет розовый. От мороженого у меня несварение. На коже легко появляются синяки. Я никогда не беру первый номер, который предлагают в отеле. И я не могу лечь в незаправленную постель. Когда Тео оставался у меня в прошлый раз, в полночь я заправляла кровать, и он спросил, зачем я это делаю, если сразу лягу спать. Я застыла с одеялом в руках и сумела ответить лишь: «Надо». На следующий день я поведала об этом маме, и она сказала: «Это от меня».
Я также пронизана тревогой и отравлена депрессией, и мысль, что когда-нибудь меня не станет, иногда приносит покой. Интересно, это я тоже унаследовала от нее?
Однажды мама отправилась на пляж с бутылкой бренди, коробкой таблеток и с намерением никогда не возвращаться. Мне тогда было семь. Она оставила меня дома с отцом, сестрой и братом.
Я часто думаю о том дне. Интересно, где она припарковалась, как были уложены ее волосы, плакала ли она? Я представляю все происходящее с разных ракурсов: иногда с кромки воды, иногда с дюн позади машины, иногда с точки зрения птицы, пролетающей по небу, временами я сижу на заднем сиденье, но наблюдаю за всем со стороны, не в состоянии что-либо изменить.
В конце концов мысль о том, что дети отданы на милость мужа-тирана – из-за которого она, собственно, и хотела покончить с жизнью, – заставила ее передумать. Мама выпила бренди и поехала домой, а год спустя подала на него в суд, требуя судебного запрета на приближение к нашей семье.
Сегодня я поехала на пляж – тот самый, на который много лет назад приезжала мама, – и припарковалась на песке. Передо мной простирается серо-зеленое море, его мелкие волны колышутся, подобно складкам на бесконечной льняной юбке, и я стою здесь, как испуганный ребенок, цепляясь за подол.
Вдалеке у Дублинского залива виднеются трубы, похожие на часовых. Прямо над ними взлетает стая канадских казарок, как маленькие коричневые буквы «М» на фоне пасмурного неба; они одновременно поворачиваются и пикируют, не меняя строя. Я долго наблюдаю за ними, поражаясь тому, как им это удается.
Я выросла вблизи моря, в десяти минутах езды от пляжа, прямо на Килбаррак-роуд. Слева полуостров Хоут-Хед, справа Булл-Айленд и насыпь, где я училась водить на своей маленькой красной «тойоте». Сегодня я вывела ее на выгул последний раз.
«Тойоту» у меня покупает молодая девушка из Саттона[20] по имени Нив. Она пришла неделю назад и встала на подъездной дорожке, глубоко засунув руки в карманы и рассматривая машину так, словно та была неким огромным непредсказуемым зверем.
– Ты хорошо разбираешься в автомобилях? – спросила я.
– Нет, – ответила она. – На следующей неделе начну учиться вождению.
Я кивнула.
– Папа считает, что «тойота» безопасная, поэтому… – Она не договорила и нервно заправила за ухо рыжую прядь волос.
– Хочешь сесть за руль?
Кивнув, Нив с притворной уверенностью села на водительское сиденье, подобно ребенку, примеряющему мамины туфли. Я села рядом с ней и не удержалась от улыбки при виде того, как девочка беспокойно ерзает за рулем, сложив бледные костлявые руки на коленях, боясь к чему-либо прикоснуться.
– Все хорошо, – сказала я, – она не кусается.
Улыбнувшись, Нив осторожно положила руки на руль.
– У вас возникали проблемы? – спросила она.
– Множество. Но не из-за машины.
Моя шутка вызвала у Нив смех. Она немного расслабилась и начала возиться с зеркалом заднего вида, разглядывая себя и проводя пальцем по веснушчатой щеке.
– Почему вы ее продаете? Извините, что спрашиваю.
– Все нормально. Я переезжаю в Лондон на следующей неделе.
– Божечки! Повезло вам! Я хочу туда переехать после школы, но папа говорит, что нужно сперва получить диплом здесь. Думаю, он машиной хочет меня подкупить.
– Справедливая сделка, – сказала я, улыбаясь. Она улыбнулась в ответ. – Куда хочешь поступать?
– На медсестру в ГУД[21].
– Я закончила ГУД, – сказала я.
– Да ладно!
Она рассеянно щелкала поворотник вверх и вниз.
– С ума сойти. Вам там понравилось? Все мои друзья собираются поступать в УКД[22].
– Все будет отлично. Ты заведешь множество новых друзей.
– Да?
– Да.
Нив решила купить машину, даже не опробовав ее. Думаю, ей больше всего понравился цвет. И наша беседа. Я предложила ей прислать отца проверить покупку на всякий случай, поэтому на следующий день на моем пороге появился Колм, непримечательный мужчина с редеющими волосами и красным лицом. Он стоял, засунув руки в карманы, как и Нив, а при разговоре слегка наклонялся вперед, словно постоянно извиняясь.
Мы несколько раз проехались по кварталу и немного поговорили о Нив – единственном, что нас связывало. Мама девочки ни разу не упоминалась, поэтому я сочла, что отец с дочерью живут одни – понятно, почему он так не хочет ее отпускать.
– Нив говорила, вы уезжаете в Большой город, – сказал Колм, останавливая машину у моего дома.
– Верно.
– Ну и правильно. Надо ехать туда, где есть работа.
Я не ищу работу – у меня и здесь есть отличное место, – но отчего-то язык не повернулся признаться, что на самом деле я бегу за парнем.
– Я тоже там жил, – продолжал он, – в восьмидесятых. До беспорядков.
– Вам понравилось? – спросила я.
– Понравилось.
– Тем не менее вы вернулись.
– Соскучился по горизонту, – сказал он без намека на иронию или смущение, и у меня перехватило дыхание.
Раньше я никогда не задумывалась о горизонте. Он… всегда был.
Теперь же я смотрю сквозь забрызганное дождем ветровое стекло на эту сизую линию и представляю себе жизнь в месте, где со всех сторон обзор закрывают здания; месте, где горизонт не просто в конце дороги. И сейчас, на этом пляже, такая жизнь кажется почти немыслимой.
Я опускаю окна, и в лицо ударяет порыв восхитительного соленого воздуха. Невольно я глубоко вдыхаю, отчаянно пытаясь вобрать его в легкие и увезти с собой. Неподалеку волны размеренно набегают на гальку и отступают; я закрываю глаза, смакуя звук бесконечных приливов и отливов.
Внезапно в памяти всплывает сегодняшний сон: я пыталась собрать океан в банки. Бегала вдоль береговой линии с банкой в одной руке и крышкой в другой, черпая и закручивая, черпая и закручивая. Заполненные банки складывала в высокие башни на песке. Но банок всегда не хватало.
Я проснулась под голос матери, проникающий в окно вместе с утренним светом. Даже не глядя, я представила, как она стоит, прислонившись к столбу, и болтает с соседями. Слова звучали приглушенно, а вот интонации каждого предложения были знакомы до предсказуемости, как некая любимая мелодия. Я перевернулась на бок и задремала, а потом мама постучала в дверь.
– Пора вставать, – сказала она, – весь день проспишь.
– Это что, вызов? – пробормотала я в подушку.
Улыбнувшись, мама покачала головой и поставила чашку чая на мою прикроватную тумбочку – предварительно положив подставку, – затем отдернула шторы, объявив, какой сегодня прекрасный день, и перечислила все предстоящие дела. После чего вышла из комнаты, нарочно оставив дверь широко распахнутой.
Ни одна из нас не упомянула о важности дня – моего последнего полноценного дня в Ирландии, – и ни одна не удостоила и взглядом два стоящих прямо за дверью огромных чемодана, вестников моего неминуемого отъезда. Когда она протиснулась мимо них, я вспомнила день, когда ушел мой отец: у дверей стояли башенки коробок, и мама точно так же протиснулась мимо них после того, как уложила меня в постель.
Утром папы уже не было в доме, как и коробок, а также телевизора, тостера и обширной коллекции пластинок, которая занимала огромный сервант в гостиной. На стенах появились бледные прямоугольники – там, где некогда висели картины, – а в саду маслянистое пятно отмечало место, где прежде стояла его машина. Половина дома пропала. Еще неделями мы тянулись за вещами, которых уже не было на месте: утюг, будильник, аптечка скорой помощи. Кто вообще забирает с собой аптечку скорой помощи?
Не знаю, чего именно я ожидала с его уходом. Возможно, множество прочитанных на ночь сказок убедили меня в том, что кошмар заканчивается с ис– чезновением чудовища. Однако все оказалось иначе. В отсутствие отца определенный страх сменился неопределенным спокойствием и дом окутало тихое, медленно подкрадывающееся опасение. Мы осторожно брели по нашей новообретенной свободе, не решаясь полностью принять то, что мы в безопасности, и угроза действительно ушла с концами. Такое бывает, когда теряешь из виду паука.
Начинается прилив, волны облизывают песок прямо перед машиной. Я завожу двигатель, немного подаю назад и вновь выключаю двигатель, выигрывая себе больше времени.
На край горизонта опустились сумерки – словно чернила погрузились на дно стакана, и в обоих направлениях в бесконечность уходит линия насыщенного фиолетового цвета. Все любители пикников и собачники разошлись, а на песке собралась стая чаек, шумно выискивающих объедки. Их горлопанство на удивление расслабляет, поэтому я продолжаю сидеть и слушать. Однако вода неумолимо приближается, и в конце концов мне остается лишь еще несколько раз глубоко вдохнуть драгоценный морской воздух, поднять окна и медленно выехать обратно на дорогу.
Телефон оживает, когда я достигаю насыпи. Звонит сестра Уна. Едва я отвечаю, ее голос разносится из динамиков по всей машине.
– Ну что, – говорит она, – собралась?
– Думаю, да, – отвечаю я, поворачивая направо на дорогу, ведущую к дому.
– Ты за рулем? – Вероятно, до нее доносится тиканье поворотника.
– Я была на пляже.
– Ох, черт. – Уна сочувственно растягивает слова. – Все в порядке?
– Да, – только и получается выдавить мне. В уголках глаз собираются слезы.
– Ты будешь по нему скучать…
– Буду.
Короткое молчание. Мы одновременно вдыхаем и выдыхаем.
– Как мама? – спрашивает сестра, и я сухо смеюсь. – Прости. Глупый вопрос, – признает она.
– Мы не обсуждаем переезд напрямую, естественно. Она просто сбрасывает на меня гигантские эмоциональные бомбы и ждет, что я с ними справлюсь.
– Мама? В самом деле? На нее не похоже, – иронизирует Уна.
– Я с ума сойду! – выпаливаю я. – Она то и дело задумчиво устремляет взгляд вдаль, как некий лирический герой. Все у нее «последнее то» да «последнее это». Можно подумать, я при смерти! Когда я сегодня выходила из дома, она, печально поникнув, смотрела, как я надеваю пальто. «Последняя поездка на пляж, прежде чем она уедет навсегда». Вот тебе крест, Уна: обо мне в третьем лице!.. За мной словно следует некий драматический рассказчик, и он задался целью напоминать обо всей той хрени, о которой я пытаюсь не думать. Как будто это она навсегда покидает родину!
Хохот Уны на другом конце провода рассеивает мой гнев, остается лишь горькое веселье. Так мы с сестрой переживаем трудности: превращаем их в комедию. Ведь если получится рассмеяться, тогда, возможно, удастся не заплакать.
Уна – первый ребенок и на тринадцать лет старше меня. Она уже выросла и жила отдельно, когда ушел папа, но потом мама совсем расклеилась, и сестра на некоторое время вернулась домой, чтобы присматривать за мной и Доналом.
Не помню подробностей срыва; помню только, что мама целую вечность лежала в постели с задернутыми шторами. Она перестала ходить на работу – с позиции ребенка, самый явный показатель неполадок в семье. Мама – глава компании по дизайну интерьеров, которую сама и основала – ее четвертый ребенок, говорили мы. Многие годы я наблюдала за тем, как она с трудом встает с постели и плетется на работу несмотря на простуду, грипп, разбитое сердце и даже гистерэктомию. Но тогда ей не хватило сил, поэтому ее сестре пришлось взять дело на себя, чтобы удержать его на плаву.
Насколько я могла судить, мама также перестала есть. К ней в комнату приносили подносы с едой, а несколько часов спустя нетронутыми забирали. Однажды вечером я увидела через щель в двери, как она раздевается, и пришла в ужас от ее вида. Помню острые выступы тазовых косточек и перекаты ребер под кожей. Уна поймала меня за подглядыванием и спешно закрыла дверь. Позже она сказала мне, что мама болеет, но скоро поправится.
Сестра не солгала: несколько месяцев спустя, подпитываемая страхом и непоколебимой решимостью, мама удивительным образом сама себя воскресила. На дрожащих ногах, как новорожденный олененок, она вновь вышла в мир, приступила к работе, завела новых друзей и вернулась к материнским обязанностям. А также занялась теннисом и полностью сменила гардероб. В доме часто раздавалось слово «процветать».
По сей день мне не вполне понятно, как ей это удалось. Если спросить ее сейчас, она скажет «пришлось».
Уна жила с нами еще два года, играя роль то ли сестры, то ли суррогатной матери. Она спала в моей комнате, и каждую ночь мы болтали о прошедшем дне, пока она снимала макияж и готовилась ко сну. Иногда мы вместе засыпали – она обнимала меня со спины, как свое дитя, – а утром вставала и уходила на работу еще до того, как у меня звенел будильник.
Днем я первой приходила домой из школы, за мной следовал Донал, который работал в местной библиотеке. Каждый будний день в пять часов мы вместе смотрели «Звездный путь» и по очереди готовили чай во время рекламных пауз. После многих лет практики мы с точностью определяли время каждого похода на кухню. По вечерам Донал помогал мне с домашним заданием. Я была дико дотошной в этом плане – отчаянно жаждая быть правой и заслужить похвалу, – и любила все школьные предметы, кроме алгебры, которую в детстве ненавидела, поскольку не видела бытового применения таким явлениям, как, например, дифференциалы. Я не знала и знать не желала, чему равен x, и меня возмущали требования его найти. Учителей раздражала моя потребность знать все на свете «почему». В математике нет «почему», говорили мне: понятия просто существуют.
Вот биология смысл имела. Все объяснялось либо эволюцией, либо внешними факторами. Даже органы, которые нам больше не нужны, даже такие плохие явления, как смерть, болезни и психические расстройства, – везде вы найдете практическое, обоснованное «почему», если достаточно глубоко копнуть.
Английский был любимым предметом Донала; и быстро стал моим тоже. Рассказы, пьесы и стихи позволяли сбежать из собственной головы и на время поселиться в чужой. Некоторые из изучаемых писателей были мрачными и депрессивными – например, бедняжка Сильвия Плат, в которую я, разумеется, мгновенно влюбилась, – но, по крайней мере, то была их депрессия, а не моя: я в любой момент могла закрыть книгу и оставить все плохое там, между страницами.
Раз в месяц учитель английского давал задание написать сочинение-рассуждение по случайной фразе или теме. Я с радостью хваталась за возможность создать что-то свое, удалялась в свою комнату и яростно строчила часами напролет, останавливаясь только для того, чтобы стряхнуть затекшее запястье. Донал заметил мои наклонности и записал меня на курсы художественного письма в библиотеке, а потом каждую среду задерживался после смены, чтобы проводить меня домой, и приносил новую книгу.
Субботние вечера отводились для нас с мамой: когда остальные шли на дискотеку или в пабы, мы ходили в супермаркет и покупали готовую пиццу, затем возвращались домой и смотрели семейные передачи, после чего выключали телик и немного болтали. Меня укладывали в кровать к полуночи, но я не засыпала, пока брат с сестрой не возвращались домой, целые и невредимые, о чем говорили знакомое позвякивание ключа в замке и суета на кухне в поисках остатков пиццы. Когда дом со всеми своими обитателями вновь погружался в тишину, я наконец проваливалась в сон. По сей день мне сложно засыпать, если я жду чьего-то возвращения: словно в глубине души не верю, что все, кто уходят, рано или поздно возвращаются.
По воскресеньям наше семейство набивалось в жестяную банку на колесах – машину Донала, – и он отвозил нас в салон проката видеокассет. Мы никогда не сходились во вкусах, поэтому неизбежно приезжали домой с разношерстным набором фильмов – от «Красотки» до «Терминатора» и «Окна во двор»[23].
Привычки и рутина стали своеобразным спасательным жилетом, который можно надеть, когда жизнь кажется зыбкой, – какой она кажется часто. Пусть отец и был ужасным человеком, я приспособилась к его присутствию. В маленьком растущем мозгу создались новые нейронные связи, подобно строительным лесам защищавшие мое сознание, вот только леса так и не исчезли: не успели, поскольку на месте специфического отцовского хаоса – громкого и жестокого – возникло нечто более тихое и коварное: мать, которая хотела как лучше и которая пыталась дать мне все возможное, только не углядела, что всего возможного было слишком много. Грани между родителем и ребенком размыло, и вкупе со всей материнской любовью, заботой и самопожертвованием я получила ее скорбь, отчаяние, страх – и ложную уверенность в том, что именно мне полагается все это исправить.
Таким вот образом с лучшими годами детства, проведенными в режиме выживания, изначально временная мера для преодоления трудностей стала моим способом справляться с повседневной жизнью: постоянно быть настороже, подавлять чувства и всегда, всегда строить планы. По сей день у меня в голове работает поврежденная система безопасности, которая бьет тревогу и включает режим «бей или беги» при малейшем намеке на угрозу. Я словно живу в одной комнате с тигром, но каким-то образом терплю его присутствие до тех пор, пока все остальное под контролем.
Уна понимает. Она знает, почему в моем шкафу все разложено по цветам, а на кухне всегда идеальная чистота. Знает, почему мои книги расставлены в алфавитном порядке, почему мне нужно прояснить маршрут перед выездом, почему я паникую, когда домашние не приходят домой вовремя, и почему, если падает одна кость домино, то рушится все строение. Привычки и рутина. Они приструняют тигра.
Уна болтает со мной всю дорогу домой, рассказывая о работе, семье и предстоящем отпуске в Греции. Она занимает время, составляет мне компанию.
Я сворачиваю на свою родную улицу и проезжаю мимо поля, где провела огромную часть детства, гоняя мяч или сидя с друзьями в кругу и болтая о всякой чепухе. Мы пережили подростковый возраст, кое-как справились с половым созреванием – стайка несуразной, атакованной гормонами детворы, без единого представления о том, что нас ждет. На этом самом поле случился мой первый поцелуй – с мальчиком по имени Алан Мерфи: неумелые языки и громкие клацанья зубов. Я содрогаюсь при одном воспоминании.
– Как поживают Мерфи с нашей улицы? – спрашиваю почти про себя.
– Понятия не имею, – отмахивается Уна. – Вроде кого-то там за что-то посадили.
Когда я уже на подъездной дорожке, Уна начинает перечислять вещи, которые мне могут понадобиться, – зубная щетка, фен, теплое пальто – и спрашивает, упаковала ли я их.
– Я уезжаю из страны, Уна. Я упаковала все.
– Ну да, – говорит она, словно до нее только сейчас дошло. – Черт!
Несколько минут я сижу, уставившись на дом. Мне слышно, как на другом конце провода думает Уна.
– Послушай, – произносит она наконец, – будь помягче с мамой, ладно? Знаю, она ненормальная, но… – Уна замолкает.
– Но что?
– Ты – ее малышка. Ты – все, что у нее осталось.
– Черт возьми, Уна! – восклицаю я, посмеиваясь в попытке обратить все в шутку.
На этот раз Уна не смеется.
– Я серьезно. Она сделала все, что в ее силах.
Я смотрю вперед, на дом, на входную дверь, которую мама прошлой весной покрасила в синий цвет – не совсем тот оттенок, на который рассчитывала, – и кашпо с желтыми цветами, повешенные, чтобы «оживить вид». Шторы в комнатах наполовину задернуты, а на крыльце горит свет. Она всегда оставляет его включенным до моего возвращения.
– Знаю, – говорю я.
Я вхожу в дом и бросаю пальто на перила. В воздухе царит насыщенный аромат готовящегося рагу, и на моем лице расплывается улыбка. Я направляюсь прямиком в кухню, где на плите стоит огромный сотейник с бурлящей коричневой жидкостью. Кусочки моркови, сельдерея и картофеля бодро пляшут на поверхности. Рядом с плитой на столешнице остывает буханка хрустящего хлеба.
Из сотейника поднимается пар, а сверху поблескивает серебристая ручка половника. Внезапно в памяти всплывают слова некогда наполовину заученного стиха Шеймуса Хини, где он сравнивает любовь с жестяным черпаком, оставленным в кастрюле. Кажется, стих назывался «Солнечный свет». Он всегда напоминал мне о бабушке, стоящей в припорошенном мукой фартуке у окна или сидящей у камина, «широко расставив колени, с побелевшими ногтями и голенями в пятнах». А теперь оно также вызывает мысли о маме.
Я обожала этот стих – обожала его звучание: то, как сочные, теплые слова скользят по языку, подобно сиропу. Помню, как стояла у доски в душном классе, одетая в унылую серую форму, и декламировала этот стих из сборника, крепко зажатого в руках. «Было солнечное отсутствие», – начинался он, но никогда прежде я не понимала первой строки. Интересно, думала я, чего не хватает в сцене, которая словно переполнена светом и любовью?
Сейчас я наконец понимаю: отсутствует сама сцена. Она уже наступила, прошла и превратилась в воспоминание. Она существует вне времени, как будто происходит в настоящем, но уже является частью прошлого, и именно осознание будущего отсутствия делает любовь поэта к описываемой женщине, которая печет ему пирожки теплым летним днем, такой изумительно горько-сладкой.
– Вот ты где, – произносит мама, появляясь в дверном проеме позади меня. – Как пляж?
– Хорошо.
Мне хочется так много всего сказать.
Например, что мне будет его не хватать. Не хватать чаек и песка. Будет не хватать чипсов «Тайто» и чая «Лайонс», рыбы с картошкой фри у «Макарис» и багетов с куриным филе из супермаркета «Спар». Мне будет не хватать каналов RTÉ[24] и 2FM[25] и местного произношения. Не хватать душевной болтовни незнакомцев. Не хватать DART[26] – метро в Лондоне такое чертовски пунктуальное, что даже жутко. Мне будет не хватать мест, которые для меня что-то значат, например театра «Гейэти» и главного почтового отделения. И выходных перед началом выпускного сертика[27] в мае, когда погода хорошая. Мне будет не хватать того, что не надо никому объяснять, что вообще такое выпускной сертик, поскольку все и так знают. Да и наши местные выражения, если уж на то пошло. Я не хочу называть полки стеллажами, или объяснять, что такое грелка[28], или говорить человеку «придержи вожжи» и получать в ответ недоуменный взгляд. Я буду скучать по чудным кулпа-фокл[29] и уличным музыкантам на Графтон-стрит, и поздним посиделкам в компаниях, где кто-то внезапно достает боуран[30]. Мне будет не хватать друзей, моей машины и ощущения, что ты дома. И мне будет не хватать тебя, мама, правда-правда.
Однако ничего из этого я маме не говорю. Слова замирают во рту и проскальзывают обратно в горло, и не успеваю я подобрать их вновь, как она уже наливает рагу в две глубокие тарелки и велит мне нарезать хлеб.
– Не нужно было утруждаться, – говорю я, намазывая масло на кусок хлеба.
– Еще как нужно было! – оскорбленно отвечает мама. – Разве я могу отправить свою малышку в эмиграцию, не накормив последний раз маминым рагу, а?
– Чисто технически это бабушкино рагу, – говорю я, и она издает легкий смешок. Я обнимаю ее за плечи и прижимаю к себе. – Но все равно спасибо.
– Может, возьмешь немного с собой? – спрашивает она.
– Вряд ли меня пропустят с ним в самолет, мама.
– Ну тогда придется тебе научиться готовить его самой.
Ужин проходит как обычно. Мы едим за столом и болтаем о всякой всячине. Мама рассказывает, что на следующей неделе ей предстоит посетить трое похорон, двое из которых намечены на один день, и она не может между ними выбрать: одного из усопших она знала дольше, зато на похоронах другого, скорее всего, будет «кутеж». Я советую пойти на веселые.
Затем меня посвящают в жизнь людей, которых я едва знаю, например соседки Энн, чей муж-козел только что ее бросил, и бедняжки Пэт Руни, которая «уже на ладан дышит».
– Придется идти еще на одни похороны, – вздыхает мама. – Прости господи.
– Богу все равно, – выдаю я свой стандартный ответ на всякие ее упоминания Всевышнего: вместо того чтобы спорить о его существовании, я решила просто ей напоминать, что если Бог и существует, у него, вероятно, есть дела поважнее.
После ужина мы удаляемся в гостиную и включаем «Очень позднее шоу с Джеймсом Корденом». Я растягиваюсь на диване, а мама утопает в любимом розовом кресле. В начале передачи поют старую песню группы «Thin Lizzy», и мама не впервые упоминает, что когда-то знала солиста Фила Лайнотта. Затем она наливает нам обеим еще вина, а на экране тем временем группа священников и политиков спорят об абортах.
– Ну и вздор, – говорит мама. – Что кучка гребаных мужиков в этом понимают? – Она немного молчит и добавляет: – Ничего!
К последнему интервью она начинает похрапывать, и мне приходится взять у нее из рук бокал и осторожно встряхнуть за плечи.
– Ну-ну. – Я ставлю бокал на стол, предвари– тельно подсунув под него подставку. – Пора в кровать.
– Что я пропустила? – спрашивает мама, приоткрывая глаза.
– Ничего. Какая-то писательница пиарила свою новую книженцию.
– Вот уж точно, – вздыхает она, и я помогаю ей встать с кресла.
Пока мы поднимаемся по лестнице, она бормочет что-то неразборчивое.
– А? – переспрашиваю я.
– Говорю, однажды там будешь ты.
– Где?
– На той передаче!
– Ага.
Я списываю ее слова на сонную, пьяную бессмыслицу и смеюсь.
– А вот и будешь, – настаивает мама, останавливаясь на верхней ступени лестницы, – будешь пиарить свою новую книженцию.
Затем она мне подмигивает, прямо как когда-то подмигивала бабуля, и от улыбки в уголках ее глаз появляются морщинки. Я улыбаюсь в ответ, но внезапно выражение ее лица меняется. Она глядит куда-то поверх моего плеча. Я поворачиваюсь, и взгляд падает на два чемодана прямо у двери моей спальни.
– Ну, спокойной ночи, – говорит мама.
– Спокойной ночи, – отвечаю.
– Увидимся утром.
– Ага.
Она меня обнимает и стремительно удаляется в свою комнату.
Я ложусь в кровать, выключаю свет и смотрю в потолок. На нем сияют флюоресцентные звездочки: я приклеила их, когда мне было двенадцать, и мама уже давно предлагает их закрасить, а я говорю, что мне лень. На самом деле мне нравятся маленькие созданные мной созвездия, и я боюсь, что после моего переезда она от них избавится.
Выходные выдались суматошные. В субботу мои друзья по университету – те, о которых я рассказала Нив, – повезли меня в Брей[31], и мы сидели на цементной стене у воды, кричали и смеялись под завывания пронизывающего до костей ветра и не обращали внимания на темное небо, весь день грозящее пролиться дождем. Вечером мы пожевали знатно просоленную и пропитанную уксусом картошку фри из влажных бумажных пакетов, а затем отправились в ближайший паб, где передо мной на столе словно по волшебству появлялись все новые и новые напитки. Неизбежный ливень разразился, когда мы возвращались, пошатываясь, на станцию Брей, чтобы успеть на последнюю электричку. Всю дорогу домой, промокшие до нитки, мы стучали зубами, тем не менее продолжали ухохатываться. Над чем, не имею ни малейшего представления.
Все бы ничего, но в тот день я и так страдала от похмелья с пятничного вечера: после моего последнего рабочего дня коллеги устроили спонтанную вечеринку, в итоге в два часа ночи мы попали в китайский ресторан «Чарлиз чайниз», где умяли по порции «Четыре в одном» (рис, картошка фри, куриные шарики и соус карри). Недавно до моего сведения дошло, что «Четыре в одном» подают исключительно в китайских ресторанах Ирландии и что это никоим образом не похоже на настоящие китайские блюда. Весь вечер моя весьма пьяная начальница Киара твердила мне, что, если я передумаю и решу вернуться, здесь для меня всегда найдется работенка. По-моему, она говорила серьезно.
После этого я радовалась возможности провести спокойный воскресный ужин, приготовленный мамой. Я угостилась жарким и десертом, после чего рухнула на диван и беззастенчиво расстегнула пуговицу на джинсах. У нас гостили все мои четыре племянницы, и я весь день хлестала воду и продиралась сквозь пелену похмелья, чтобы насладиться каждым последним мгновением с ними, как последними лучами солнца перед закатом.
Обнимая на прощание девчонок, я сжимала каждую чуть дольше обычного, а потом поклялась навестить их как можно скорее, в глубине души понимая, что время не будет стоять на месте и я пропущу целые главы в их маленьких жизнях.
Ничто не вызывает такого острого желания остаться в каком-то месте, как прощание с ним. Куда бы ни упал взгляд, я вижу созданные мной воспоминания, хорошие или плохие, и они причиняют боль. Меня словно снедает некая редкая болезнь, лишающая способности видеть объекты, места или людей такими, какие они есть на самом деле, и вынуждает вспоминать, какими они были, или гадать, какими могут стать в мое отсутствие. Своеобразная превентивная скорбь. Я рассказала о своих чувствах психотерапевту Наде, и она заверила меня, что они совершенно естественны.
С ней мне тоже грустно расставаться: прошел почти год с тех пор, как я впервые появилась на пороге ее кабинета, измученная тревогой и не представляя, как когда-нибудь вновь обрету покой. Та моя версия сейчас кажется далекой; у меня уже несколько месяцев не случалось ни единого приступа.
Я понимала, что мое время с Надей подошло к концу, тем не менее приятно было знать, что при необходимости она всегда рядом. Как горизонт. Она посоветовала мне обратиться к другому психотерапевту в Лондоне, если понадобится поддержка; возможно, я так и сделаю, однако сейчас я чувствую себя сильной и уверенно стою на ногах, которые к тому же намертво приклеены к полу.
Я все еще пялюсь в потолок, когда меня внезапно пронзает мысль, что я совершаю ужасную ошибку. Мне наконец-то хорошо, в кои-то веки и тело, и дух здоровы, рядом семья, и друзья, и карьера. Так за– чем все бросать и переезжать? Безумие! Форменное безумие!.. Меня начинает накрывать, когда на тумбочке громко звонит телефон. Я спешу его схватить, пока он не разбудил маму.
– Да? – шепчу в трубку.
– Привет, ангел, – шепчет Тео со своим очаровательным лондонским выговором.
– Почему ты шепчешь? – спрашиваю.
– Не знаю, – смеется он. – Не терпится тебя увидеть!
Его предвкушение почти осязаемо, и мне совестно, что я его не разделяю.
– Хотел только уточнить, во сколько ты завтра прилетаешь.
– В два. Ты ведь на самом деле не поэтому звонишь, верно?
– Ладно, поймала. Я хотел убедиться, что ты не закатила истерику и не передумала ехать.
– Знаешь меня как облупленную?
– Ну, ты невероятно предсказуемая.
Хотя мы смеемся, отчетливо чувствуется нервозность. Он боится, что я не решусь уехать. Я боюсь того же.
– Мне страшно, – наконец признаюсь я. Из внешних уголков глаз выступают слезы и закатываются в уши. Я поворачиваюсь на бок, чтобы они падали на подушку.
– Знаю, ангел. Но тебе было страшно и перед нашим первым свиданием, и все прошло отлично.
– Пожалуй, неплохо, – говорю я, и он вновь смеется. С ним легко разговаривать.
– Послушай… естественно, ты боишься. Перемены огромные. Ты уезжаешь из родного дома.
– Ты не боялся, когда переехал сюда, – выдавливаю я сквозь рыдания.
– У меня все было иначе. Я знал, что уезжаю не навсегда. Кроме того, мои чувства к дому не такие, как у тебя. Если быть до конца честным, я тебе порой немного завидую.
– Чему? – спрашиваю я, утирая слезы и садясь, чтобы выслушать внимательно.
– Ты обожаешь свою родину. Обожаешь говорить всем, что ты ирландка. Когда ты здесь и мы где-то гуляем, тебе приятно, когда рядом раздается ирландский говор. Ты улыбаешься землякам, и они улыбаются тебе в ответ. Вы будто автоматически становитесь друзьями, поскольку вас связывает нечто такое, чего не понимают остальные. И то, как ты говоришь о… Уэнтфорде?
– Уэксфорде.
– О нем самом. Где ты всегда отдыхала летом. Судя по описанию, место волшебное, идиллическое, сказочное. Такое же впечатление складывается о пляже, или Лиффи, или даже чертовом «Темпл-баре»! Хотя мы все знаем, что это пристанище злодеев и всякого сброда.
Я невольно смеюсь.
– Ты невероятно гордишься своей родиной, – продолжает он. – Я такого не представляю. Большинство людей не представляют.
Наступает долгая тишина, которую прерывает мое шумное сморкание.
– Черт! – восклицает Тео. – Я совсем не упрощаю тебе отъезд, верно?
– Да уж.
Он глубоко вдыхает, а затем медленно выдыхает.
– Я хочу обустроить с тобой новый дом, – говорю я, шмыгая носом в салфетку. – Просто тяжело попрощаться с этим. Наверное, я не понимала, до какой степени будет тяжело.
– Послушай, на самом деле спасибо огромное за то, что ты хотя бы думаешь переехать ко мне навсегда. Если тебе тут не понравится и ты захочешь вернуться, я полностью тебя пойму. Но если все-таки останешься, обещаю, я сделаю все от меня зависящее, чтобы наша жизнь здесь была поистине чертовски приятной.
– Поистине чертовски приятной? Ого.
– Именно.
Я улыбаюсь и закрываю глаза. В наступившей тишине ощущается знакомая легкость. Он знал, что я поплыву. Знал даже раньше меня.
– Поспи, а завтра решишь, как быть, хорошо? – предлагает Тео, однако решение уже принято.
Попрощавшись с Тео, я вновь укладываюсь спать и вскоре невольно вспоминаю Уэксфорд. Я не ездила туда почти десять лет и даже не заметила, что упоминаю его часто и с особой нежностью. Когда мы с братом и сестрой были маленькими, мама возила нас туда каждое лето: как только отзвенит последний звонок, мы уезжали на месяц на юг и жили в автопарке в деревеньке Килмакридж.
Неудивительно, что у Тео сложилось впечатление, будто это какое-то волшебное местечко: перед моим мысленным взором оно предстает через теплый розовый фильтр, словно подсвеченное самим временем. Когда я медленно погружаюсь в сон, паря в пространстве между мыслями и сновидениями, я словно зависаю над ним, смотрю сверху. Поле воспоминаний… сочно-зеленое и зернистое. Свежескошенное и желтеющее по краям. Оранжевое сияние сквозь закрытые веки. Травинки, похожие на разбитые бутылки, сверкают в лучах послеполуденного солнца. Влажная почва между крошечными пальчиками, широкие тропинки, низкое гудение ограды под напряжением и полосатый пляжный мяч, гулко отскакивающий от раскаленного черного асфальта; бесконечные круги желтого, красного и синего.
Я тону. Легкие отяжелели от плотного соленого воздуха. Жестяной рев ливня на крыше из профнастила. Пустая площадка, голый гравий после уехавшего цирка. Ряд цветных восковых мелков. Веснушчатые плечи, белые от солнцезащитного крема. И пухлая пурпурная малина, лопающаяся между зубами, пока липкие пальцы тянутся за следующей.
Там моего отца не существует. У меня не сохранились воспоминания о нем в том месте. Я пытаюсь представить его между яркими ветровками или втиснуть в маленькую нишу, которая служила нам уголком для завтрака, но когда он там появляется – всегда при этом поднося сигарету ко рту, – то выглядит каким-то неправильным, как чернильная клякса на акварельной картине.
Внезапно я оказываюсь на пляже Килмакриджа, ноги твердо стоят на мягком песке, я смотрю на медового цвета горизонт. Легкий ветерок приносит с собой крики казарок, хотя самих птиц нигде не видно. Я выискиваю их взглядом в небе, когда меня отвлекает нечто в море: огромный предмет, темный и гладкий, завис прямо на поверхности. Я вхожу в море, чтобы рассмотреть его поближе, однако резко начинается прилив, и меня затягивает под мутную воду, унося к объекту, который поднимается мне навстречу наподобие морского монстра. Когда я в него врезаюсь и в голове звенит от удара, я понимаю, что на самом деле это машина. Мамина машина. Ее старая черная «хонда». Я едва различаю очертания салона и отчаянно прижимаюсь лицом к окну, пытаясь заглянуть внутрь… Вдруг о стекло с другой стороны ударяется ее лицо – глаза выпучены, бледная гниющая плоть раздута. Я кричу. Вода наполняет легкие. Я просыпаюсь.
Однажды я об этом думала. О самоубийстве. Ближе к концу моих предыдущих отношений эта мысль прокралась в сознание и прочно там засела – маленькое зернышко, которое проросло в план.
Он сильно походил на моего отца. Мой бывший. Мы сами таких выбираем, как мне говорили, поскольку причиняемая ими боль знакома, а следовательно, привычна. Насколько же это печально!
Долгое время, слишком долгое, мне не хотелось называть его поведение насилием. Насилие, считала я, сопряжено с синяками и сломанными костями. Насилие оставляет следы. Однако с тех пор я узнала, что насилие также включает в себя оскорбления и изолирование, завуалированные угрозы и безосновательные обвинения, цепкий, глубоко въедающийся контроль, который душит до тех пор, пока ты не забываешь, каково это – дышать полной грудью.
Он измывался надо мной беспрестанно, и в конце концов от меня осталась ходячая и говорящая оболочка. Однажды ночью, когда он где-то напивался, я лежала в постели, дрожа и потея, а голова шла кругом от мысли о побеге. Я уставилась на свое лицо в зеркале ванной – глядела и глядела, пока оно не превратилось в плоский белый круг с двумя зияющими дырами, – затем открыла аптечку за зеркалом и сгребла все таблетки, после чего пришла к выводу, что они вряд ли меня убьют, зато вполне могут погрузить в кататоническое или коматозное состояние. А если все же получится – то в случившемся будут винить себя моя семья и друзья? Нет, так с ними нельзя.
Разумеется, я думала о том, чтобы просто от него уйти. Но он нарочно сводил меня с ума, чтобы удержать рядом – все они так поступают. И только когда мои варианты свелись к жизни без него или смерти, я наконец решила уйти. Наутро я набралась смелости рассказать о нем своему врачу. Помню, как она взглянула на меня и, не медля ни мгновения, проговорила: «Беги. И не смей возвращаться».
Покинув приемную врача, я направилась прямиком в дом матери, где хотела остаться на ночь, а в итоге осталась больше чем на год. После я встретилась с ним только дважды – один раз, чтобы порвать отношения, и второй раз, когда забирала свои вещи. Меня охватило смешанное чувство вины, страха и облегчения. Неделями я не спала и не ела. И вот однажды встала перед зеркалом в спальне и посмотрела на свою фигуру. Тазовые косточки выступали, под кожей перекатывались ребра – совсем как у мамы много лет назад.
Порой я задумываюсь, может ли человек унаследовать связь с местом или склонность любить плохих людей: например, как способность сворачивать язык трубочкой. Я задумываюсь о том, рождаемся ли мы с определенными навыками и опытом, как те казарки, которые словно знают, когда и куда лететь, пусть даже никто им не говорил? Я задумываюсь, мой ли отец повлиял на то, какая я есть, или повлияла мама? Или он и ее такой сделал? И если да, то кто сделал таким его? Возможно, мы все – лишь продукт страхов и неудач наших родителей, а они – их родителей? И как далеко это уходит? Предрасположена ли я к психическому заболеванию, есть ли у меня выбор в том, как сложится моя жизнь или кем мне суждено быть? В попытке решить эту задачку можно сойти с ума.
Мой психотерапевт утверждает, что выбор у меня есть, но не в вариантах программы, а в том, насколько я позволяю этой встроенной программе влиять на мои действия. Поступая таким образом, говорит она, можно «разорвать порочный круг насилия». Я надеюсь, что у меня получится. Надеюсь, что я в силах измениться. Ибо меня по-прежнему преследует призрак почти совершённого и понимание того, что при определенных обстоятельствах однажды оно вновь может показаться единственным выходом.
После кошмара мне не удается опять уснуть, и впервые за долгое-долгое время я отправляюсь спать с мамой. Когда я вхожу, она тут же открывает глаза, и я уже собираюсь объяснить, в чем дело, как она, не говоря ни слова, откидывает одеяло и сонно отодвигается, освобождая мне место. Я забираюсь в кровать и сразу засыпаю, а утром она спрашивает, хорошо ли мне спалось, и я отвечаю утвердительно.
Мы пьем чай с гренками в постели, пока она разгадывает кроссворд; затем молча собираемся, иногда заглядывая друг к другу в комнату, чтобы одолжить помаду или лак для волос. Мама помогает мне спустить чемоданы с лестницы и дотащить до машины, потом демонстрирует активность в палисаднике, в то время как я неспешно прощаюсь с домом.
Пока что это самая сложная часть, которая грозит пошатнуть мое самообладание, поэтому я говорю себе, что это не «прощай», а просто «до скорой встречи», и сажусь в машину.
За последние несколько месяцев я часто летала в Лондон. Обычно мама останавливалась перед главным входом, я брала свои вещи с заднего сиденья и отчаливала. Все происходило очень быстро и бесцеремонно, она словно высаживала меня у подруги на ночевку.
Сегодня все иначе.
Мама заезжает на парковку, и этого крошечного отклонения от привычного достаточно, чтобы поднять градус напряжения в салоне. Едва мы останавливаемся, я вытаскиваю из багажника чемоданы, мы берем каждая по одному и катим к аэропорту.
Мы почти не разговариваем, разве что изредка мама бросает:
– Зимой там намного холоднее.
– Я взяла кучу свитеров, – отвечаю я.
Она кивает.
– Не нужно перевести евро в фунты?
– Пока буду расплачиваться безналом.
Она вновь кивает.
– А таксисты принимают карты?
– Да. Всё под контролем.
Мимо нас проходит взмыленное семейство, состоящее из пяти человек, все с ушами Микки Мауса на голове. Мама косится на меня, и я смеюсь.
– Поездка в Диснейленд – что может быть хуже? – говорит она. – Какие у них там розетки?
– Такие же, как у нас.
– Вот и славно.
Я почти слышу, как крутятся шестеренки у нее в голове, когда она пытается предвидеть и разрешить все возможные проблемы до их возникновения – в конце концов, так делают все матери и тревожные люди. Но не успевает она придумать что-то еще, как мы входим в здание и наступает время прощания.
Мимо нас торопливо проносятся люди с тележками, полными багажа; к стойке регистрации, возбужденно щебеча, семенит стайка девушек в одинаковых синих толстовках, словно из одной спортивной команды. А в нескольких шагах от нас женщина отчаянно пытается собрать коляску, пока ее муж успокаивает кричащего младенца. Мы с мамой сконфуженно оглядываемся, не зная, что делать дальше.
– Ладно, – говорю я, – лучше поскорее сдать багаж.
– Пойти с тобой? – предлагает мама, и внезапно мне снова девять, и я собираюсь на свой первый (и последний) урок балета. Мы стоим у ворот большого кирпичного здания. У нее в руке ключи от машины, а на лице озабоченное выражение.
– Нет, нет, – говорю я, – сама справлюсь.
– Точно?
– Ага.
– Я могу тут подождать на всякий случай.
– Правда не надо. Езжай домой.
Мой голос срывается на последнем слове, и меня почти накрывает. Она наверняка это чувствует. Вероятно, сдерживает собственный поток слез.
– Ладно, – говорит мама.
– Ладно.
– Ты как, держишься?
– Ага. Просто…
Я замолкаю, и она кивает.
– Ты приедешь в гости раньше, чем успеешь оглянуться.
– Именно.
– Напиши, когда приземлишься, хорошо?
– Конечно.
Затем мы обнимаемся, стараясь вести себя так, будто это прощание такое же, как и все остальные. Держим себя в руках ради друг друга, что вообще-то нелепо, поскольку ясно, что обе сейчас расклеимся в одиночестве.
– Я буду по тебе скучать, – говорит она, делая шаг к выходу.
– Я тоже буду по тебе скучать, – улыбаюсь я. – Созвонимся через пару часов.
Я ухожу, катя оба чемодана за собой и время от времени оборачиваясь, чтобы улыбнуться маме, которая улыбается мне в ответ и машет рукой. «Все в порядке, – говорят наши улыбки, – ничего особенного не происходит». В конце концов я сворачиваю за угол и теряю ее из виду.
Очередь у стойки регистрации выглядит бесконечно длинной. Передо мной несколько драматических персонажей: например, американец, который, похоже, упаковал в чемоданы все содержимое своего дома, или всклокоченная итальянка, чей паспорт был просрочен еще в прошлом году. Все вокруг кажется мне далеким и нереальным, словно я на съемочной площадке, а люди вокруг – лишь статисты.
Наконец я подхожу к стойке. Блондинка в зеленой униформе и с помадой цвета фуксии просит поставить багаж на весы; затем качает головой и снисходительно улыбается.
– У вас слишком большой груз, – сообщает она.
– Груз проблем? И не говорите!
Она не смеется. Даже не моргает. Возможно, ей часто доводилось слышать эту шутку.
– Лимит на провоз багажа составляет двадцать килограммов, – говорит она.
– Знаю. Но я заплатила за сорок.
– Угу, – тянет дама, бросая взгляд на экран. – Вижу.
– Так сколько они весят?
– Ну, один – пятнадцать килограммов, а другой – двадцать пять.
Даже моих посредственных математических способностей достаточно, чтобы посчитать: в сумме получается сорок килограммов. Но как сказать ей это так, чтобы не показаться стервозной?
– Итого получается сорок килограммов, – говорю я. Оказывается, иначе никак не скажешь.
– Верно. К сожалению, одна единица багажа не должна превышать двадцати килограммов.
– Вы серьезно?
Она кивает.
– Но в самолете будет один и тот же вес.
– Такова наша политика: одна единица багажа не должна превышать двадцати килограммов.
– Ага, вы уже сказали.
В ответ она лишь пялится на меня совершенно пустым взглядом.
– Значит, если я переложу пять кило вещей из этого чемодана в этот, – говорю я, указывая на соответствующие объекты, – вы их примете?
– Да! – восклицает она, словно гордится тем, как я сумела додуматься до верного решения.
Мне хочется на нее накричать. Не сказать что-то конкретное, а просто во все горло заорать. Однако я лишь стаскиваю свои чемоданы с весов и отхожу, оглядываясь в поисках укромного местечка, где можно раскрыть багаж, никому не мешая.
Аэропорт кишит людьми, и я прохожу почти весь обратный путь до входа к тому времени, как удается найти свободный клочок пространства. Я заворачиваю за угол, где потеряла маму из виду: она по-прежнему там, сидит на скамейке у окна.
– Чемоданы слишком тяжелые, – сообщаю я, и она спокойно кивает, словно еще не попрощалась со мной навсегда. На ее лице застыла слабая безмятежная улыбка.
– Но, если переложить кое-какие вещи из одного в другой, – объясняю я, – они их примут.
– Глупость какая!
Я киваю.
– Деваться некуда, – говорит она, вставая и закатывая рукава. Вскоре мы уже стоим бок о бок на коленях на холодном блестящем полу с открытыми перед нами чемоданами. Люди обходят нас с обеих сторон, не обращая никакого внимания.
– Может, это? – предлагает мама, поднимая фен.
– Ага, он тяжелый, – даю добро я. И чуть позже спрашиваю: – Почему ты еще не уехала?
– Решила подождать, пока ты не улетишь. Вдруг передумаешь.
Сердце сжимает невидимый кулак. Хочется схватить маму, прижать к груди и никогда не отпускать.
– Прости, – говорю я нежно, – теперь уже поздно возвращаться.
Мама вдруг начинает смеяться – по-настоящему, от души, – а я лишь пялюсь на нее в смятении.
– Ох! – восклицает она, все еще посмеиваясь. – Нет, я ждала не для того, чтобы забрать тебя домой: я ждала, чтобы посадить на самолет.
– Что?
Она кладет мягкую ладонь мне на щеку и с пониманием заглядывает в глаза.
– Я же тебя знаю, милая. Ты трусишка, прямо как я.
Внутри все расслабляется. Глаза застилает пелена слез.
– О, – выдыхаю я, – так ты хочешь, чтобы я уехала?
– Конечно же нет! Будь моя воля, я бы тебя никогда никуда не отпустила. Но тебе нужно ехать.
Она продолжает перекладывать вещи, словно удовлетворенная тем, что мы договорились; позже, не глядя на меня, непринужденно добавляет:
– Тут слишком тесно для тебя.
Мама перекладывает последнюю кучку одежды и, закончив, садится на пятки, кладет руки на колени и объявляет:
– Ну вот, теперь должны принять.
Мы закрываем чемоданы, я встаю и помогаю ей подняться на ноги.
– Спасибо. – Это слово не передает и толики того, что мне хочется донести. Я могла бы сказать столько всего, столько всего спросить. Быть может, когда-нибудь… но сейчас не время.
– Не за что, – говорит она.
Мы снова обнимаемся и стоим так несколько минут, прижимаясь к друг другу; одной рукой мама держит мой затылок, а другой гладит спину.
– Все будет хорошо, – шепчет она мне на ухо, – все непременно будет хорошо.
Не знаю точно, кого мама пытается в этом убедить, но она повторяет эти заверения вновь и вновь.
Когда мы наконец отстраняемся, наши лица и плечи мокрые от слез.
– Я позвоню, когда приземлюсь, – говорю.
– Хорошо.
– Я люблю тебя, мама.
– Я тоже тебя люблю, – отвечает она. – Пока, милая.
– Пока.
Развернувшись, я ухожу. И не оглядываюсь. Нельзя.
В самолете я читаю сборник рассказов Энн Энрайт. Донал его мне подарил в воскресенье после ужина – мне все еще непривычно брать от него книги, которые не нужно потом возвращать в библиотеку. Я окунаюсь в первые страницы, и меня мгновенно успокаивает знакомая структура.
Думаю, мне нравятся рассказы, потому что они четкие и целостные. Автор устанавливает статус-кво, создает конфликт, затем его разрешает. В жизни никогда ничего по-настоящему не разрешается. Ваша история никогда не заканчивается. Да разве это возможно, когда все наши истории сплетены воедино в некоем гигантском гобелене повестей, которые составляют нашу жизнь и жизни всех вокруг?
Возьмем, к примеру, ту историю о моей маме и ее поездке на пляж. Та история не закончилась, когда она вернулась домой. Не закончилась и годы спустя, когда она решила поделиться ею со мной – решение, которое мне никогда до конца не понять, – поскольку та история сейчас меня пропитывает. Она с меня капает.
А эта история не заканчивается, когда я сажусь в самолет или когда она возвращается в пустой дом, стоит на пороге, оглядывая тихие комнаты, и удивляется, куда делось время. К худу ли, к добру ли, но я дочь своей матери, и ее история – моя тоже. Я ее несу, я ее храню – с любовью, если получится, – и я вплетаю ее в свою собственную.