К книге
Записки адмирала Чичагова, заключающие то, что он видел и что, по его мнению, зналГЛАВА XXXI
97%
ГЛАВА XXXI
31

Царствование Императора Павла I. Преобразование во флоте А. С. Шишкова. — Мальтийские рыцари. — Цензура. — Маневрирование флота. — Преследование нашей семьи Кушелевым. — Моя отставка и новая цель жизни. — Смерть капитана Проби, моя просьба об увольнении и резолюция Императора. — Моя невеста. — Князь Лопухин. — Я в деревне и приезд курьеров. — Мое прибытие в Павловск, разговоры с Кушелевым и столкновение с Павлом — Я в крепости. — Граф Пален. — Аудиенция у Императора в Петергофе.

Занимаясь этим прекрасным преобразованием армии, Император Павел не позабыл также и флота. Начальник его канцелярии, бывший у моего отца мичманом — Кушелев[389], сделавшийся знатным вельможею, занялся в досужие минуты между заботами о киверах и мундирах, собиранием коллекции сигналов. Фолиант, в четыре или пять дюймов толщиной, внезапно появился в свет с одобрения Его Величества и был принят в руководство. Тогда у меня была небольшая книжка сигналов английских, форматом в восьмерку, толщиной в мизинец, что может служить мерилом для сравнения между обоими флотами. Зато в книге Кушелева ничего не было забыто до самых списков кушаний офицерского стола сообразно временам года.

Сказано было, например, что в сентябре они уже могли кушать сосиски и сыры тогда как прочие блюда предназначены были для других месяцев года. Необычайное усовершенствование было особенно введено в ночных сигналах, главная цель которых должна бы, кажется, заключаться в том, чтобы быть видимыми издали, но здесь фонари, будучи составлены из синих, красных или зеленых стекол, совершенно скрывали огонь. Мне часто случалось спускать их обратно, после подъема на несколько сажень, в той уверенности, что огонь потух, но по открытии фонаря оказывалось, что ничего подобного нет.

Наконец автор, не довольствуясь тем, что он наградил флот этой нелепой книгой, послал три экземпляра русскому посланнику в Лондоне, для передачи одного королю, а двух — парламентским камерам, но посланник, граф Воронцов, вероятно, не желая унизить англичан обучением их подавать сигналы по методе Кушелева, отвечал, что в Англии не в обычае делать подобные подарки. Кушелев, ожидавший себе не менее, как ордена Подвязки в обмен за свою книгу, обиделся на этот отказ и постарался, насколько мог, разладить Россию с Англией. Не сомневаюсь в том, что он способствовал этому, как увидим впоследствии.

Между любимцами Кушелева оказался, к великому моему удивлению, мой молодой и завистливый товарищ, Шишков, состоявший при моем отце во время шведской кампании. С этой минуты я потерял остаток приязни и уважения, которые еще питал к нему. Хотя он и не был одарен ни большим умом, ни особенными способностями, но, как прилежный всегда к делу, казался мне молодым человеком честным, непреклонным пред блеском придворным и придерживавшимся своих правил независимости; теперь же я узнал, что он еще при жизни Императрицы Екатерины, при содействии Кушелева втерся к наследнику престола и льстил ему, одобряя его неприязнь к матери. Что за ужас! Чтобы найти к этому предлог, он поднес наследнику свою книгу под заглавием “Морское искусство”. Она была принята с великими благодарениями, потому что все это делалось без ведома Императрицы, и никто из ее окружающих этой книги не читал. Признаюсь, что мной овладело такое омерзение, что встречая его, я не мог скрыть моего негодования, и я высказывал ему все мое к нему презрение.

К счастью или к несчастью, у меня такой характер — это другое дело, но я приобрел себе в Шишкове большого врага, который наделал мне много зла впоследствии, вооружив Кутузова против меня.

Всегда завистливый, Шишков не мог терпеть мысли, что я был выше его чином, даже в столь благоприятном для него царствовании Павла I, или что я получал хорошие назначения, как будто он хотел мне отомстить, что я более его отличился в Шведскую войну. По его понятиям я был, конечно, никто иной, как человек избалованный, сын адмирала, главнокомандующего.

Представители остатков Мальтийского ордена, опасаясь, чтобы в один прекрасный день Императору не пришла в голову какая-нибудь вредная для них фантазия, вздумали оградиться, предлагая ему вопреки их уставам, провозгласить его гроссмейстером, т. е. Императора, исповедывавшего закон греческий и дважды женатого. Нелепость предложения вероятно помогла его успеху, и для придания блеска своему провозглашению, он отправил старейшего рыцаря-командора Литта, за черту города Петербурга, послал туда придворные экипажи с гайдуками, скороходами и всем необходимым для громадной процессии и утроил все для торжественного въезда этого посланника, якобы прибывшего с острова Мальты и долженствующего привезти патент на сан гроссмейстера.

В день, назначенный для сего парада, все войска столицы были под ружьем, образуя шпалеры по протяжению пути. Литта вместе с товарищем, данным ему для церемонии, был в золоченой карете и сопровождаемый многими другими. Это шутовское шествие прошло через город на смех публике.

“Смотрите-ка, — говорил народ, — этот барин хочет нас уверить, что приехал с Мальты, а сам проживает здесь уже двадцать лет”.

По прибытии шествия во дворец Государь вырядился в мальтийский костюм не во всей его чистоте, но с некоторой примесью старинного прусского, и время от времени в него облекался. На нем поверх мундира был надет род далматика, спускавшегося по колена, шпага была пристегнута по прусскому образцу.

Насколько образование подвинулось вперед при Павле I, можно судить по следующему. Один знакомый мне цензор дал мне прочесть заключения о двух книгах, и я списал эти приговоры, как любопытные документы. Разбирали: 1) Книгу Энциклопедический словарь (на иностранном языке). Заключение цензора: “На стр. 410 дерзкое сравнение человека с Богом: “Tu m’a fait libre comme Toi”{I}, на стр. 467 открытие потаенных и легких отрав — вредно, ежели дойдет до сведения людей злобных. На стр. 474 употребление казней в Англии и Германии и других государствах порочат. От стр. 355 до 414 описание причин французской революции, с обвинением короля-страдальца, многих его министров по нынешнему вкусу. На стр. 493–494, говоря неправду о России, может возбудить любопытных к чтению. На стр. 425 выражения, токмо нынешним французам свойственные. На стр. 531 чудное воображение о блаженстве Франции и о переселении душ умерших их владык.” 2) Книга Коцебу: “Дитя любви”[390]. Заключение цензора: “что токмо дети незаконнорожденные суть дети любви, что несправедливо и неблагопристойно, а потому и самый титул соблазнителен”.

Император Павел запретил впускать в Россию сочинения Вольтера.

Жизнь моя проходила между моряков в Кронштадте, и я много занимался, будучи очень доволен тем, что нахожусь вдали от столицы и от насилий, оказываемых там сиюминутно. Дружба моя с молодым Грейгом много утешала меня; свободные мои часы были посвящены переписке с дорогим моим покровителем, графом Семеном Романовичем Воронцовым{II}.

Так проходило время до решения Императора произвести маневры флоту под личным своим начальствованием. Отец мой был назначен к командованию всем флотом, который в прошедшее лето должен был маневрировать в присутствии Императора. Он намеревался сесть на яхту в Кронштадте и совершить плавание до Ревеля. Назначение моего отца сопровождалось инструкциями, которые Кушелев, начавший службу у адмирала, счел долгом дать ему; они были до того мелочные и нелепые, что мой отец ни за что не хотел командовать. Поэтому он написал Императору, что так как его преклонные лета и здоровье не дозволяют ему взять назначения на себя, то он и подает в отставку{III}.

На другой день появился ордер, и в нем между прочими именами субалтерн-офицеров[391], уволенных в отставку, значилось имя моего отца. К великому моему огорчению, я не имел достаточных причин, чтобы решиться на то же самое, и был принужден совершить кампанию на моем “Ратвизане”, которого экипаж, равно как и офицеры, были замещены людьми, мне неизвестными и принадлежвшими к кушелевской партии. Я не понимал причины, и это очень удивило меня. Начальник Кронштадтского порта, никогда не служивший на море, был назначен на место моего отца. Впрочем, флотом командовал Его Императорское Величество под управлением Кушелева.

Когда все было готово, мы стали на рейде. Император, подняв флаг на своей яхте, оказался принужденным стоять на месте, в течение четырех дней по случаю бурной погоды и противного ветра. Он и все его семейство жестоко страдали от морской болезни, это заставило его сказать, что так как ветер дует от Ревеля, то на этот год он удовольствуется производством некоторых маневров пред Кронштадтом, но на будущий год начнет с того, что отправится в Ревель, чтобы оттуда возвратиться в Кронштадт с попутным ветром. Как будто на Балтийском море существуют постоянные ветры.

Лишь только ветер немного поутих, флот начал маневрировать по сигналам с Императорской яхты. Вследствие недостатка места и необходимой опытности для производства больших маневров и после поворотов направо и налево, в течение нескольких часов, возвратились на якорную стоянку{IV}.

Таково было употребление, сделанное Павлом из флота, стоящего громадных затрат. Было тут более пятидесяти судов всех величин, загруженных и снабженных провиантом на этот случай.

Он предполагал повторить подобный маневр и на следующий год, если бы не припадки тошноты, вероятно, принял бы за правило производить эволюции на море столь же часто, как и на сухом пути. Можно судить и о бесполезных издержках, которые они повлекли бы за собой.

Я отписал адмиралу Пущину, что здоровье мое не дозволяет мне оставаться на корабле, и отправился на дачу одного из моих друзей в окрестностях Кронштадта. Как только Император узнал об этом, то пришел в ярость и немедленно послал главного начальника флота и морского генерал-штаб-доктора освидетельствовать меня и отдать ему отчет о состоянии моего здоровья. Эти оба посланные, в былые времена друзья нашего семейства, были, по-видимому, расположены не скрывать истины от Императора, и хотя я лег в постель, доктор признал мою болезнь притворной. Но мой постоянный доктор постарался уверить его, что хотя в данную минуту, по-видимому, нет лихорадки, то, конечно, была очень сильная ночью. В этом смысле написан был рапорт Императору, и я отделался одним этим визитом.

Вместо того, чтобы ради приличия умолчать об этих столь замечательных маневрах, Шишков, пожалованный в генерал-адъютанты, восчувствовал такую любовь к Императору, что написал целую книгу: “Журнал кампании 1797 года во время командования флотом Императором Павлом I, веденный на фрегате “Эммануил”, генерал-адъютантом Шишковым” и преподнес ее Государю. В предисловии было сказано: “в начале века сего Балтийское море видело Петра Великого, а ныне, в конце оного, насладилось оно зрением Великого правнука его”.

Таким образом, Шишков достиг, чего хотел и опередил меня. Признаюсь, что я почувствовал себя обиженным, что не только он, но и многие другие опередили меня ни за что, ни про что. Не скажу, чтобы самолюбие мое от того страдало, ибо все пребывало в том же порядке вещей, как и прежде, то есть, что они остались менее сведущи, менее просвещены, а следовательно, менее полезны службе, чем я, но честь моя задета была за живое, честь, которой я никогда не играл и над которой никому не позволял смеяться. По крайней мере, Императрица Екатерина II нас к этому приучила, а я не хотел изменяться сообразно обстоятельствам.

Человек с самолюбием любит только себя, но за этот порок нельзя укорять человека, защищающего свою честь и правила, уважения достойные, относящиеся к офицеру, с гордостью носящему свой мундир.

Без сомнения, Шишков успел вооружить против меня Кушелева, а этот стал преследовать даже моего отца и моих братьев{V}.

По миновании этой опасности я подал в отставку, равно как и оба мои брата. С одним из них случилось приключение, которое может дать понятие о разуме императорского советника Кушелева.

Брат мой был капитаном второго ранга и имел чин подполковника[392]. Император, жалуя ему грамоту на орден, титуловал его в ней полковником. Брат написал Кушелеву, чтобы узнать, как должен он разуметь этот рескрипт, подписанный Императором, и должен ли впредь считать себя произведенным в чин полковника. Кушелев отвечал на это: “Конечно, нет, ибо вы должны видеть, что на конверте вы означены подполковником”. Как будто конверт должен был уничтожить подпись Императора, бывшую в письме. Так брат мой и остался подполковником, несмотря на грамоту. Что касается меня, то хотя мне и следовал какой бы ни был маленький пенсион по числу лет моей службы, но я вскоре увидел в приказе, что уволен в отставку, и без пенсиона, “ввиду моей молодости”. Кажется, мне было суждено никогда не получать пенсиона. Этот Император отказал мне в нем по причине моей молодости, а на старости лет сын[393] его лишил меня пенсиона, справедливостью Александра пожалованного за мою сорокалетнюю службу.

Сколько раз ни пытался я и мои братья подать в отставку, наш отец был всегда против этого, говоря, что “честный человек должен служить и приносить пользу своему отечеству, какие бы тяжелые времена ни приходилось переживать родине”, но, наконец убедясь в невозможности продолжить нашу службу при происках Кушелева, он предоставил нам полную волю подать в отставку. Я снял мундир с большим удовольствием и начал мечтать о деревенской жизни. В моем уме созревал целый ряд планов.

Поистине, как было бы возможно быть полезным любезному отечеству, сделавшись разумным помещиком, приведя в порядок громадные земли, нам принадлежавшие, сколько отрад испытало бы сердце человека, задавшегося целью улучшить быт бедных крестьян, помогать им в их нуждах, быть их другом, сделаться руководителем и просветителем юношества!

Как хотелось мне испытать борьбу с нашим рабством и дать новое бытие закоптелым избам многих тысяч наших крестьян. Я чувствовал себя сильным, думал, что с отважным духом и великой моей любовью к отечеству я буду в состоянии преодолеть все препятствия. Вот почему с наслаждением я снял мой мундир, предоставляя Шишковым и Баратынским искать их счастье на равнине интриг, грабительств и раболепства, уступая им право получать награды.

Адмирал Александр Семенович Шишков

Деревенская жизнь тем более улыбалась мне, что я мог с наименьшими опасностями привезти мою невесту в Россию, не подвергнуть ее случайностям службы и жизни в Петербурге.

В начале декабря 1797 года мы все собрались в Петербурге вместе с моим отцом и готовились к отъезду в деревню, как вдруг я получил извещение из Англии, что командир Проби умер, и дочь его осталась вполне свободной располагать своею рукой и ожидает меня, чтобы вступить со мной в брак. Надобно было во чтоб то ни стало получить дозволение ехать в Англию, но каким родом добиться его, когда я был в немилости у Императора? Тем не менее, без надежды получить это дозволение, я подал прошение и зная, что все это займет очень много времени, покуда получу ответ, я уехал с отцом моим в деревню, сообщаясь оттуда с Петербургом{VI}. Я не был достаточно связан ни с одним из любимцев Павла, чтобы воспользоваться его посредничеством, но так как Государь отличил и пожаловал в князья графа Безбородко, по той причине, что кредит его понизился вследствие придворных интриг к концу царствования Императрицы, я обратился к нему, зная его дружбу к моему отцу.

Он принял на себя испросить для меня разрешения ехать в Англию для моей женитьбы. Но едва он коснулся этого вопроса, как Император приказал прописать в суточном ордере мою просьбу и его отказ, говоря, что “в России настолько достаточно девиц, что нет надобности ехать искать их в Англию.”

Надобно знать, что он присвоил себе право решать браки, особенно военных. Так, он воспрепятствовал девицам Скавронским выйти замуж за избранных ими; одна из них против собственной воли вышла за генерала Багратиона, грузинского князя, чтобы дать состояние этому генералу, у которого ничего не было. Император изобрел это новое средство награждать генералов.

Все, что князь Безбородко мог сделать в этом случае, было воспрепятствовать напечатанию суточного ордера в газетах, таким образом он скрыл от публики одно лишнее доказательство ненормальности своего Повелителя. Этим временем мне пришла мысль сообщить о моем горе другу нашему, графу Воронцову, посланнику в Англии, знавшему о связывающих меня там обязательствах; я уведомил его о неудачной попытке князя Безбородко и просил помочь мне своими советами.

По счастью, он хорошо был знаком с генерал-прокурором, князем Лопухиным[394], отцом фаворитки Императора, и был очень дружен с графом Ростопчиным, камергером, бывшим в большой милости за свой ум.

Он тотчас же написал им в мою пользу очень убедительные письма, а для придания большего весу словам своим говорил о хорошем мнении, которое составили обо мне английские моряки, в особенности лорд Спенсер[395], бывший во главе адмиралтейства.

Однако я продолжал вести переписку с мисс Проби. Видя образ действий Павла, я признал долгом своим ознакомить ее с тем, каким притеснениям подвергаются при этом Государе. Картина, мной начертанная, заставила ее заподозрить, что я стараюсь ее запугать, чтобы прервать наши обязательства. Эта недоверчивость, довольно естественная, побудила ее написать мне, что ей невозможно дать веру моему рассказу о бедствиях, которые по моему мнению, ожидают ее, если она выйдет за меня замуж, полагая, что это с моей стороны увертка, она предоставила мне свободу отказаться от моего обязательства и заключить иное, если мне угодно.

После этого я уже больше не распространялся о неудобствах деспотизма, и наша переписка продолжалась по-прежнему до той минуты, когда я мог отправиться к ней. Впоследствии она собственными глазами убедилась в правдивости моих рассказов.

Письмо графа Воронцова дошло до князя Лопухина в ту минуту, когда предполагали поход в Голландию. Англичане должны были овладеть голландским флотом и стать твердой ногой на тамошнем материке, чтобы избавить его от ига французов. Они отправили к Императору адмирала Пепгэма, чтобы склонить его на послание эскадры с десантными войсками. Этот проект уже с некоторого времени стоял на очереди, войска, военачальники, эскадра и ее командир были назначены, когда Император узнал от своей фаворитки о похвалах, конечно, преувеличенных, с которыми отзывались в Англии о моих дарованиях. Вследствие этого, он разрешил князю Лопухину написать мне, что согласен на мое путешествие и на мою женитьбу. Но потом, так как ему пришла мысль извлечь из меня пользу для предположенной экспедиции, он через Кушелева приказал отправить ко мне курьера с уведомлением, что он опять принимает меня на службу с чином контр-адмирала, при приказании в наискорейшем времени прибыть в его Павловский дворец, после чего мне будет дозволено ехать в Англию. Этот курьер опередил посланного князем Лопухиным, который вез мне простое позволение ехать в Англию для женитьбы{VII}.

Император догадывался, что я оставил службу по неприятности; он думал, принимая меня на службу контр-адмиралом, загладить сделанную им мне несправедливость, но так как я был капитаном 1 ранга в то время, как капитаны, моложе меня произведены были в контр-адмиралы, то производя меня в этот чин после них, он не возвращал мне моего старшинства. А я решился никогда не переносить несоблюдения очереди. Эти обе депеши, одна от князя Лопухина, другая от Кушелева, поставили бы меня в большое затруднение, если бы они не прибыли в то время, как я только оправлялся после болезни — перемежающейся лихорадки. Это не дозволило мне тотчас пуститься в путь.

Итак, я поблагодарил князя Лопухина за милость, им для меня исходатайствованную, прибавляя, что надеюсь воспользоваться ею тотчас же, как только мое здоровье дозволит мне выехать из деревни. Почти такой же ответ дан был мной и Кушелеву.

Через две недели я был в состоянии предпринять путешествие. По прибытии в Павловск, я тотчас же отправился к Кушелеву, произведенному уже в адмиралы. Так как было уже довольно поздно, когда я ему представился, то Кушелев не знал, потребует ли меня Император тотчас к себе, увидя мое имя на вечернем рапорте, или воздержится до завтра. Он с большим вниманием читал списки всех лиц, проезжавших чрез каждую городскую заставу. Итак, к величайшему моему сожалению, я был обязан остаться с глазу на глаз с Кушелевым, который подверг меня следующему допросу:

Кушелев — Довольны ли вы, что вас опять приняли на службу?

Чичагов — Я не имел к тому много причин, так как просил увольнение по расстроенному здоровью, и в эту минуту, вы можете видеть, еще более нездоров, нежели когда оставил службу. В другом отношении мне тоже нет причины радоваться, ибо обход моих прав заглажен не был.

Кушелев — Да разве Император не властен делать все, что ему нравится, без того, чтобы кто бы то ни был имел права на то жаловаться? Разве из поручика армии не может он сделать фельдмаршала? То что вы называете обходом прав, случается ежедневно в армии; по вашим понятиям всем бы этим чинам следовало бы подать в отставку.

Чичагов — Я знаю хорошо, что Император может делать все, что ему угодно; поэтому-то я и не жалуюсь и ничего не требую, но так как он наносит мне обиду, то не может препятствовать мне чувствовать ее. Впрочем, если бы вся армия поступала как я, она подала бы в отставку в том случае, в котором вы полагаете. Когда идет дело о чести, каждый защищает ее так, как понимает, по своим правилам, а мои правила таковы.

“Наконец, — сказал он мне, — так как вы опять приняты на службу, то предпочитаете ли остаться в Балтийском море или быть посланным в Англию?”

Я был принужден на минуту призадуматься над этим вопросом, который с его стороны был коварством, ибо ему небезызвестно было, что я просил об отпуске моем в Англию для моей женитьбы. Вспомнив тогда, что на русской эскадре, там находившейся, был родственник фаворитки Императора, один из тех контр-адмиралов, которые мне стали поперек дороги, я ответил, что предпочитаю остаться в Балтийском флоте.

Кушелев — Почему же это?

Чичагов — По той причине, что Баратынский, бывший мичманом в то время, когда я был капитаном, ныне сделался старшим надо мной, и я не хочу подвергаться случаю быть ему подчиненным.

Кушелев Григорий Григорьевич

Кушелев прочел мне опять прекрасное и длинное нравоучение о слепой покорности монаршей воле и о непринятии обид к сердцу. Во все это время, которое я находил очень долгим, я старался обратить разговор на предметы посторонние; но еще того труднее было продлить ничего не значащий разговор с человеком, степень просвещения которого была похожа на свет его фонарей{VIII}, и мы постоянно возвращались на тему о необходимости пассивного повиновения Императору. Наконец, так как наступил час вечернего рапорта, а Император меня не потребовал, Кушелев сказал, что я буду представлен лишь на следующий день утром.

На другой день я опять пришел в семь часов утра. Мы отправились на парад, где Император оказал мне ласковый прием, дал мне облобызать свою руку, что я и исполнил, преклонив колено. Его Величество сказал, чтобы я после парада пришел к нему в кабинет. Окружавшие его обратились ко мне со множеством поздравлений с этой милостью. По окончании парада все мы поднялись во дворец, где, после прохождения чрез длинную галерею, в которой останавливались штаб-офицеры, по возвращении с парада, я был введен в комнату перед кабинетом Государя. Здесь я стал в ожидании приказания войти к нему.

В это время человек, обвешанный лентами, которого я никогда не видел, но приятной наружности, приблизился ко мне и сказал, что Император с некоторого времени нетерпеливо ожидает меня и что он весьма милостиво расположен ко мне.

Я выразил ему, насколько это мне лестно, как вдруг явился Кушелев и спросил у меня, был ли я уже у Государя. На мой отрицательный ответ он проскользнул в кабинет и через несколько минут вышел оттуда, чтобы вести меня в свой апартамент в нижнем этаже дворца. Придя к себе, он сообщил мне, что когда Император спросил у него, доволен ли я принятием меня на службу, он отвечал, что да, но в то же время обязан был сказать ему, что я предпочитаю служить на Балтийском море и не быть посланным в Англию, о чем просил сначала и это потому, чтобы не находиться в соприкосновении с контр-адмиралом Баратынским, который, быв всегда ниже меня, стал старшим надо мной.

“А! это старые идеи, — сказал ему Император, — я думаю их с корнем вырвать. Увольте его опять в отставку и пусть он едет в деревню.”

“Стало быть, я уволен в отставку?”

“Да, сударь.” — сказал Кушелев.

“Очень вам благодарен, ибо это все, чего я желал.”

Кушелев тотчас же написал дневной приказ, который должен был возвестить мое увольнение; но едва он начал, как посланный от Государя велел ему идти наверх. Через несколько минут он возвратился, чтобы сказать мне, что Император желает говорить со мной. Когда дверь кабинета отворилась, я увидел Павла в глубине комнаты, окруженным его адъютантами и вне себя от ярости.

Он тотчас же сказал мне:

“Вы не хотите мне служить? Вы хотите служить иностранному государю?”

Я видел хорошо, что его уверили, будто я хочу поступить в английскую службу, и что женитьба моя только служит тому предлогом.

Поэтому я готовился ответить, что это никогда не было и не могло быть моим намерением, потому что английская конституция не допускает иностранцев на службу, но едва я открыл рот, как он приказал мне молчать и продолжал:

“Я знаю, что вы якобинец, но я истреблю все эти идеи!”

Впоследствии я имел причины подозревать, что Кушелев превратил мои правила о чести в правила якобинцев. Однако ярость его возрастала, и он вскричал:

“Уволить его в отставку и посадить под арест. Возьмите у него шпагу, — сказал он одному из адъютантов, — снимите с него орден.”

Я тотчас же ее отдал.

“Отослать его в деревню с запрещением носить мундир, или скорей снять с него мундир сию же минуту!”

В лакеях никогда не бывало недостатка, один из его адъютантов снял с меня мундир. Полагая, что этим, может быть, не ограничатся, и что я могу быть сосланным в Сибирь, я вспомнил, что у меня в кармане мундира был бумажник с деньгами, я тотчас же спросил его у адъютанта, раздевавшего меня, и он обещал принести его обратно.

“Теперь, пускай идет.” — сказал Император.

В этом наряде, в камзоле и в сорочке, я прошел через весь дворец и через большую галерею, в которой собрались офицеры. Кушелев, как палач, предшествующий жертве, шел впереди меня, а я следовал за ним до его апартамента. Покуда я дожидался окончания драмы, явились два действующих лица: первый тот самый человек, который уверил меня в предстоящем милостивом приеме — это был граф Кансион, второй — Неплюев[396], другой фаворит. Они спросили, что я сделал к неудовольствию Государя. Я сказал, что этого не знаю, так как мне не дозволено было говорить, и что я если навлек на себя неудовольствие, то это могло быть лишь при посредничестве Кушелева, говорившего за меня.

Мне принесли мой бумажник, и я узнал впоследствии, что требование, заявленное мной в ту минуту, когда Император приказал раздевать меня, произвело необычайное впечатление на всех присутствующих; они не понимали этого хладнокровия и присутствие духа в подобную минуту. Признаюсь, что к счастью моему не пришло мне тогда на ум, что расстояние между одеждой и кожей было не очень далеко, и что одно слово Государя могло заставить дать мне кнута. Я на эту сцену смотрел как на следствие выходок сумасбродства, до того смешных, что меня почти забирала охота смеяться.

Это было по недостатку привычки, так как я мало жил в Петербурге в продолжение этого царствования{IX}.

Едва эти господа отстали от меня, мало довольные моими объяснениями, как пришел посланный с запиской руки Императора, содержавший в себе приказ заключить меня в государственную тюрьму, находящуюся в крепости{X}.

Граф Пален, петербуржский военный генерал-губернатор, мой знакомый, ласково меня принял и старался успокоить.

“Теперь мы только это и видим, — сказал он, — сегодня вы, завтра может быть буду я”.

Затем он приказал одному из своих адъютантов сопровождать меня до крепости и в тюрьму, в которой я должен был содержаться.

Прибыв туда, я увидел, что комендант крепости, князь Долгоруков[397], человек весьма любезный, и с которым я был уже знаком. Он начал какие-то переговоры с адъютантом, приведшим меня, наконец, последний отослан был в город, оставив меня у коменданта, объяснившего мне, в чем заключаются затруднения.

Петербуржский военный генерал-губернатор имеет власть лишь над комендантом, а этот последний имеет в своем управлении лишь военные тюрьмы, которые суть казематы, тогда как государственная тюрьма состоит под управлением генерал-прокурора. Но Император, при всей своей страсти сажать в тюрьмы, в ярости своей потеряв голову, отдал приказ о заключении меня в государственную тюрьму военному генерал-губернатору, вместо генерал-прокурора. Пришлось обратиться к последнему, чтобы иметь доступ в государственную тюрьму.

Отдав приказ о заключении меня в секретный нумер, Император написал письмо к моему отцу, в котором сказал:

“Сын ваш, как оказавшийся недостойным моих милостей должен за то, понести наказание; что касается до вас, к вам я пребываю благосклонным”.

Без сомнения, благодаря этой благосклонности, впоследствии, когда я опять попал в милость, отец мой должен был подвергнуться изгнанию из столицы, что, впрочем, казалось справедливо, ибо каждый, в свою очередь, должен был чувствовать отеческую заботливость монарха.

Князь Лопухин выхлопотавший для меня дозволение ехать в Англию, был чрезвычайно удивлен этой переменой назначения и поручил сенатору Макарову, дружному с моим отцом, вызволить меня из заточения. Во время отсутствия адъютанта князь Долгоруков

Граф Петр Алексеевич Пален

предложил мне обойти крепость, ибо он, как говорил, надеялся, что ошибка заключалась в том, что Государь сказал в записке государственная тюрьма вместо каземата. Эта государственная тюрьма была для него вещью таинственной, он часто видел, как в нее входили люди и затем уже не выходили обратно. Что касается до казематов, он провел меня по ним, дабы я мог выбрать один по моему вкусу. Все они были маленькими подземельями на сводах, около двух квадратных сажень, с мебелью, состоявшею из нескольких досок, немного прикрытых соломой. Я увидел, что тут и выбирать не из чего, и что в состоянии выздоровления, в котором я находился, подобное местопребывание повлечет за собой возврат болезни, если совсем не уморит меня. Комендант сказал мне, что если меня поместят в каземат, то он позаботится о моей пище, будет присылать мне провизию от себя и доставит все, от него зависящее, к моему облегчению.

Мы довольно весело совершили эту мрачную прогулку, ибо все время он рассказывал мне анекдоты о Павле, один другого чуднее, читал мне эпиграммы, на него написанные, и много острил на его счет. Этим временем возвратился адъютант с сенатором Макаровым. У них был довольно продолжительный разговор, потом князь Долгоруков пришел ко мне с довольным лицом и уверил меня, что по всем приметам думает, что мне будет гораздо лучше в государственной тюрьме, нежели в какой-либо другой. Потом он заставил меня перебраться чрез подъемный мост вместе с моею дорожной каретой, и я очутился в равелине, где по приказанию генерал-прокурора и старанием сенатора Макарова мне отвели единственное находящееся там помещение. Оно состояло из прихожей и из достаточно большой комнаты с перегородкой, делавшую из нее спальню и гостиную, все было чисто меблировано и пристойно. Господин Макаров в то же время сказал мне, что капитан-директор тюрьмы, иначе сказать тюремщик, имеет приказание доставлять мне все, в чем я могу иметь надобность, и что по моему обыкновению мне стоит лишь приказать, что, кроме того, в моем распоряжении есть несколько книг, и он будет присылать мне газеты. Но никакое сообщение ни с кем не было мне дозволено, кроме как с комендантом тюрьмы и с часовым, стоявшим у входных дверей помещения и служившим мне за лакея. Итак я мог иметь сведения обо всем, что творилось в Европе, но не смел знать, что делалось у моих дверей.

Разговаривая с директором тюрьмы, я спросил, отчего это жилище в таком хорошем состоянии, когда о нем ходит такая дурная слава.

“Это с недавнего времени, — сказал он мне, — князь Алексей Куракин[398] в бытность свою генерал-прокурором в начале царствования Императора Павла, занялся перестройкой всех этих зданий, ему подведомственных. Он нашел эту тюрьму в самом плачевном состоянии, и состояла она из деревянного, наполовину сгнившего домишка, с сырыми, плохо проветренными комнатами, и весь этот флигель был слишком мал, чтобы удовлетворить требованиям Павла I; он и приказал его перестроить по новому плану, как вы видите”.

Я ответил капитану, что справедливость требует помещать неповинных, коими Павел I заполняет тюрьмы, несколько получше, нежели помещали встарь истинно виновных.

Я готовился к переменам к худшему в случае, если бы Император узнал, что со мной хорошо обходятся. Покамест тюремный повар был очень хорош, даже как настоятельно ни заказывал я ему обеды для выздоравливающего, он всегда готовил мне блюда, вкуснее, чем я желал; следствием этого у меня опять сделалась лихорадка. Тотчас же ко мне прислали доктора, и он приложил обо мне все попечения.

Я находился в тюрьме восемь дней, и борода у меня отросла на палец, когда при втором приступе лихорадки ко мне вошел директор тюрьмы и объявил, прося меня не тревожиться, что он имеет приказание перевести меня в другую комнату.

“Это меня вовсе не удивляет, — сказал я, — я ожидал этого. Но не можете ли вы оставить меня здесь, покуда не пройдет припадок? Не будет ли опасно прерывать его?”

“Невозможно, — сказал он мне, — вас надобно тотчас же отвести туда, где вас приказано поместить.”

“Что же! Если так, то делайте со мной, что хотите”.

Тогда меня прикрыли шинелью и, поддерживаемый капитаном и часовым, я поволокся по длинному коридору до конца здания. Меня положили в комнату, имевшую вид настоящей тюрьмы: очень высокое окно с решеткой, а в ногах кровати часовой, впрочем, человек довольно добрый.

Я размышлял о справедливости моих предчувствий, как услышал бряцанье сабель и шпор, возвещавшие о приходе военных. Тотчас же вошел ко мне губернатор граф Пален, начал с того, что спросил, как я себя чувствую.

“Вы это видите, — сказал я, — я болен, у меня возобновилась лихорадка, и в эту минуту вы находите меня среди ее приступа”.

“Но что вы обо всем этом думаете?” — сказал он.

“Весьма досадую, — ответил я, — на то, что случилось, тем более, что не ведаю, чем я мог прогневить Государя, даже не говоря с ним”.

Граф Пален, опасаясь, чтобы я не попал впросак, пускаясь в дальнейшие объяснения, прервал меня, говоря, что он прислан Императором узнать о настроении моего духа, что он очень рад иметь возможность сказать ему, что я досадую на то, что его прогневал, и что он надеется через сие исходатайствовать мне освобождение. Поговорив еще несколько времени дружески со мной, он ушел, говоря, что надеется скоро привезти мне добрые вести.

Тотчас по его уходе, директор пришел мне сказать, что я могу перебраться в мое прежнее помещение. Тогда я понял, что меня заставили перейти из него лишь ради предосторожности, внушенной сенатору Макарову его добрым сердцем: он не знал моих отношений к графу Палену, а извещенный о ярости Императора против меня, он боялся чтобы Государь не узнал чрез графа о том, что меня так хорошо поместили; это могло отягчить мое положение. Припадок мой уже прошел, и я велел в ту же минуту проводить меня в мое прежнее жилище.

На другой день, около девяти часов утра возобновилась та же церемония, с той разницей, что когда ко мне вошел директор с приказанием отвести меня в другую комнату, я пошел туда тем более с удовольствием, что предвидел в этом конец моему заточению. Действительно, едва я вошел в комнату в конце коридора, как мне возвестили о прибытии графа Палена. Он сел у изголовья моей постели и показал мне записку руки Императора следующего содержания:

“Господии генерал от кавалерии граф фон дер Пален! Извольте навестить господина контр-адмирала Чичагова и объявите ему мою волю, чтобы он избрал любое, или служить так, как долг подданнический требует, без всяких буйственных требований, и идти на посылаемой к английским берегам эскадре, или остаться в равелине; и обо всем, что от него узнаете, доложите мне. Впрочем пребываю к вам благосклонный

Павел.

В Петергофе, июля 1 дня 1799 г.”

Я ответил графу, что досадую, зачем мне этого ранее не сказали, ибо, вероятно, я отдал бы предпочтение первому из этих предложений.

“Это очень хорошо, — сказал он, — я напишу о том рапорт Государю и надеюсь, что вы скоро будете освобождены. Кушелев — единственный виновник вашего несчастья, он уверил Императора, что вы не желаете ехать в Англию с эскадрой, и что брак ваш только предлог, чтобы уехать из России, дабы передаться на сторону англичан, а это было бы трудно и опасно перед глазами всей флотилии”.

“Я так и думал, — отвечал я графу, — но как же назвать этого человека вместе с его доносчиком Шишковым?”

“При чем же Шишков в этом деле?” — спросил граф.

“Он восстановил Кушелева против меня за то, что я всегда выказываю ему мое презрение?”

“Как же вы мало умеете жить, мой милый, — сказал граф качая головой. — Так, сударь, делать нельзя; можно себе повредить и нажить много врагов; худо говорить то, что думаешь и высказывать все, что чувствуешь. Шишков человек ловкий, ищущий милости у своего начальника; он друг Кутайсова и взял сына его последнего с собой за границу, поклявшись быть ему отцом. Ему дали щекотливое поручение наблюдать за Орловыми и доносить обо всем.”

“Недаром говорит пословица: “Скажи мне с кем ты знаешься и я скажу кто ты” — сказал я, — Кушелев и Кутайсов люди модные, они вытащат этого волчонка за собой, тем более, что этот волчонок умеет плясать под чужую дудку и сумеет потешать Государя”.

“Вы неисправимы, мой милый, но обещайте мне быть впредь осторожнее.” — сказал граф.

Я пожал ему руку, и он вышел. Так как в это время двор находился в Петергофе в некотором расстоянии от Петербурга, то между подачей рапортов и ответами прошло много времени. Лишь на следующий день утром ко мне приехал сенатор Макаров в сопровождении простого брадобрея, еще не попавшего в знатные вельможи. Мне объявили мое освобождение и выбрили бороду, приказав при этом, отправиться в Петергоф к Императору{XI}.

Тогда мы вышли из государственной тюрьмы другими воротами, не теми, которыми я вошел в нее. Они выходили на реку, где мы сели в шлюпку. Вот почему комендант крепости видел, когда входили узники, никогда не видя, как они выходят. Во время моего заключения озаботились осмотром моей дорожной кареты, но, по счастью, в ней искали только оружия, взяли мои пистолеты, но не взглянули ни на мои книги, ни на мои бумаги: в них было то, за что меня можно было бы сто раз в Сибирь сослать. Меня впоследствии уверяли, что Кушелев способствовал моему освобождению. Спасибо ему за это; но он сделал бы еще лучше, если бы не способствовал моему заточению.

Я знал, что Государь ждет меня, и времени терять не следовало. Как только моя карета могла прибыть ко мне, я пустился в путь с неприятной обязанностью опять обратиться к Кушелеву. Прибыв в Петергоф, я явился к нему в гражданском сюртуке; он сказал мне, что Император ожидает меня, но, увидя меня в этом наряде, он вспомнил, что мой мундир остался в Павловске в гардеробной Государя. Послали курьера, который через несколько часов привез его мне, и я тотчас же был введен в кабинет Его Величества. Император принял меня с улыбкой, которая была не особенно очаровательна, но пришлось, конечно, и ею довольствоваться. Он взял меня за руку, держа ее все время прижатой к его сердцу и начал так:

“Забудем все происходившее и не будем о нем думать. Я не понимаю, однако, как вы могли поступить, особенно с этим.”

И он пальцем указал на мой георгиевский крест, который только что возвратил мне. Кажется, что по его мнению носимый мной военный орден должен был заставить меня забыть воинскую честь и внушить мне страх к нему и его драбантам. Но это отличие дано было мне Екатериной, и я поддержал его честь.

Потом он прибавил:

“Знаете ли на что похоже ваше поведение? Тоже самое, если бы я напился пьян и пустился плясать в этом состоянии.”

Мудрено было отвечать на эти нескладные речи: я хранил молчание.

“Если вы якобинец, — продолжал он, — то вообразите себе, что на мне красный колпак, что я глава якобинцев — и повинуйтесь мне.”

“Я знаю, — тотчас же ответил я, — что вы носите корону, которая получше красного колпака, и которой в убеждениях моих повиноваться.”

“В таком случае, — сказал он, — я возложу на вас поручение.”

Во все время этого объяснения он прижимал мою руку к своему сердцу, повторяя несколько раз: “Забудем все, что было и будем друзьями.”

Он выпустил меня тогда только, когда заговорил о делах.

“Итак, дело в соединенной экспедиции между мной и королем английским для освобождения Голландии от ига французов. Англичане, независимо от того, что они со своей стороны делают, просят у меня войска, часть их будет посажена на корабли, которые они должны нам прислать в Ревель, а остальные на эскадру, которой вы будете командовать. Английское правительство прислало сюда капитана, чтобы он присутствовал при этом отправлении и уговорился о тех распорядках, которые надобно будет сделать. Ни он не будет под вашим, ни вы под его начальством. (Павел, вероятно, помнил, что я не любил служить под начальством низших себя).

Но вы будете взаимно помогать друг другу в видах общего интереса. Не говорю вам о подробностях потому, что Кушелев, который тут налицо, пришлет вам необходимые инструкции.”

Затем он отпустил меня, говоря, чтобы я отправился в Ревель принять начальствование над эскадрой.

Мысль получить инструкции от Кушелева, одного из тех, для фаворы которых обошли мои права, была мне невыносима. Однако же, раз заявив, что я предпочитаю служить, то есть плавать в этой галере, нежели сидеть в тюрьме, я должен был, конечно, испытывать и последствие моего признания. Я ожидал этих инструкций, зная заранее все, что должно было выйти нескладного и ничего не значащего из под этого пера; но к озадачению моего любопытства и к удовлетворению моего самолюбия, я никаких инструкций не получил.

Странно то, что Император, действуя самоуправно, иногда не наказывал за проступки, заслуживавшие наказания, желая быть оригинальным в своей независимости. Так, однажды, офицер Дехтярев, умиравший со скуки жить на родине и желавший на некоторое время улизнуть из Петербурга, чтобы подышать заграничным воздухом, вздумал без разрешения уехать в Пруссию, и когда о том доложили Императору, он приказал привести Дехтярева во дворец.

“Ты хочешь бежать за границу?” — спросил Государь с угрозой, но Дехтярев не смутился.

“Точно так, Государь, — отвечал офицер, — но положение мое таково, что даже и тут встречаю помехи, враги мои поспешили об этом разгласить, а мои кредиторы меня не выпускают”.

К удивлению всех и даже самого Дехтярева Император стал смеяться и приказал немедленно выдать деньги ему на дорогу.

Предыдущая главаГлава 31 из 32Следующая глава