К книге
Записки адмирала Чичагова, заключающие то, что он видел и что, по его мнению, зналГЛАВА XXIX
91%
ГЛАВА XXIX
29

Пребывание в Англии. Расположение ко мне адмирала Мэкбрида. — Английские капитаны. — Блей и Феррерс. — Знакомство со знаменитым Рэмсденом и мои работы с ним. — Захват голландского купеческого судна и мой приз. — Ночная буря в Норе. — Пожар на моем корабле. — Чатамский порт, капитан Проби и его семейство. — Постройка шлюпки моего изобретения. — Изготовление парусов в Англии. — Письмо мое графу С. Р. Воронцову. — Моя любовь к Елизавете Проби. — Я делаю предложение и получаю отказ. — Переговоры с квартирной хозяйкой. — Капитан Торнборо. — Знакомство с А. С. Грейгом. — Мое возвращение в Петербург. — Граф Павел Сергеевич Потемкин и рескрипт Императрицы В. Я. Чичагову о назначении над первым следствия и суда. — Похвальная грамота Императрицы адмиралу.

Мой новый начальник, вице-адмирал Мэкбрид, был превосходным моряком и необыкновенно деятельным. Целые дни то и дело производились эволюции, маневры, гонки, надоедавшие весьма англичанам, потому что они считали их бесполезными, но для меня они были истинной школой. Поэтому-то адмирал Мэкбрид, заметив во мне много усердия, а также видя старания, прилагаемые к точному исполнению его приказаний, полюбил меня и часто говорил, что его английские офицеры должны были бы следовать моему примеру; от этого они очень остерегались, ибо придавали совершенно иную цену, чем я, всем эволюциям — находя их пригодными единственно на то, чтобы удовлетворять прихотям адмирала.

Англичане заботятся о снабжении каждого корабля, назначенного к плаванию по Северному морю, сеткой, называемой “неводом”, которую они волокут за кораблем. По прошествии около часу времени в ней обыкновенно находят морских раков, палтусину, камбалу, скобу-рыбу, не только для стола офицеров, но и в количестве настолько великом, чтобы ими оделять и экипажи.

При этом крейсерстве я мог видеть, что способны делать английские капитаны из своих кораблей. Капитан Блай[360], например: когда ему впоследствии поручено было вывезти хлебное дерево, по возвращении своем с Таити и вследствие бунта экипажа, отплыл на утлом челне с малым числом верных и, по перенесении громадного числа лишений всякого рода, достиг до Новой Голландии. Этот капитан командовал тогда “Директором” — одним из кораблей эскадры, до того плохим ходоком, что он оставался всегда позади и под ветром. К нашему великому удивлению, мы в одно прекрасное утро увидели его среди нас, несущим так же мало парусов, как и самое ходкое судно в эскадре. Впоследствии мы узнали, что, невзирая на ненастное время года и бури, этому капитану удалось переменить весь порядок расположения груза на своем корабле и придать ему настолько необходимого равновесия, что он сделался очень легким на ходу.

Мы были свидетелями другого события, случившегося однажды, когда при свежем ветре шли на марс-зейлях со всеми подобранными рифами, равно как на фок-зейлях. Командор Феррерс дал сигнал, что его грот-мачта раскололась, и ее необходимо переменить. Так как нам никогда не приходило в голову, чтобы подобную операцию можно было произвести иначе, как в гавани, или при тихой погоде, мы ожидали, что судно будет отослано к берегу, но к великому нашему удивлению, адмирал дал ответ, что дозволяет ему переменить мачту. Тотчас же, несмотря на ветер, доходивший почти до шторма, мы увидели, что командор Феррерс спустил свой сигнал и в то же время свою грот-мачту с брамселями. Ее большой марс-зейль был подобран, брамсель распущен, и через четыре часа марсовая мачта была заменена запасной. Мы не могли поверить своим глазам, когда увидели ее опять на своем месте с развернутыми марс-зейлями и со всеми парусами, совершенно подобными остальным кораблям эскадры.

В первом моем путешествии в Англию я познакомился со знаменитым ученым оптиком Рэмсденом и получил от него, хотя и с большим трудом, все инструменты, необходимые для морского дела, как то: секстант, подзорные трубы и морской барометр. Современник славного Доллонда, которого он оставил далеко за собой по совершенству астрономических инструментов и еще того более по своим познаниям, Рэмсден к скромности и необыкновенной простоте нрава присоединял бескорыстие и чрезмерную доброту, бывая нередко жертвой этих качеств. У него имелась толстая книга, в которую по порядку чисел были записаны все заказы, не выключая и заказов английского короля. Так как он никогда не хотел выдавать ни одного предмета иначе, как после тщательной проверки и испытания, то его обширные мастерские не были достаточны для удовлетворения даже тысячной доли запросов, и заказчики беспрестанно претендовали на его неисправность. Только усердным ухаживанием за ним и заинтересовывая его опытами, которые я обязывался делать, мне удалось, в виде исключения, получить от него необходимые мне предметы.

Известно, что Рэмсден — изобретатель инструментов с делениями; он довел их до такого совершенства, что между его инструментами рефракции он показывал мне два концентрических круга, коих окружность имела от семи до восьми дюймов в поперечнике; они были разделены от четырех до четырех секунд, вращались один в другом, и в каком положении не ставились бы деления, которые возможно было наблюдать лишь сквозь весьма сильное увеличительное стекло, встречались всегда в совершенной точности на обоих оконечностях диаметра. Он же изобрел кровли на колесиках для обсерваторий, и я видал таковые, от пятнадцати до двадцати футов в диаметре, передвигавшиеся по какому угодно направлению при легком их толчке пальцем.

При поездках моих в Лондон я никогда не преминул, чтобы не посетить Рэмсдена, дабы не отставать от всех его изобретений. Он говорил мне однажды о некоторых новых морских инструментах, которые он хотел испытать, прибавляя, что не знает ни одного английского офицера, в такой мере любителя: этих предметов, чтобы их ему доверить. Я с удовольствием взял эти опыты на себя, обещая отдать ему отчет в моих наблюдениях и их результате. Тогда он дал мне инструмент, называемый the coming up glass, который в случае погони, при нахождении в водах преследуемого судна, показывал с точностью, насколько к нему приближались или от него отдалялись. Дал он мне также другой инструмент, называемый trimming, посредством которого, не выходя из моей каюты и во всякую погоду, я мог бы видеть, неизменна ли та разность сидения корабля в его передней и задней частях, которая ему наиболее пригодна, и если она изменяется, снаряд показывал меру для ее исправления. Этот инструмент мог также служить для измерения боковой качки корабля. При моих беседах с Рэмсденом я говорил ему о выгодах, могущих быть для мореплавания в возможности с точностью измерять как днем, так и ночью угол уклонения корабля от прямой линии. В то же время я подал ему мысль о способе, как этого достигнуть. Тотчас же мои идеи были усовершенствованы, и он построил мне род модели снаряда, названного им “деривометр”, и настолько больших размеров, что его можно было приладить к моей шлюпке. Я имел удовольствие убедиться, что снаряд соответствовал моему ожиданию. Я приладил другой, таковой же, к моему кораблю во время его нахождения в Чатамском доке; но, к несчастью, снаряд не был достаточно прочно защищен от прибоя волны и, когда я был в море, он попортился.

Вследствие усиленных барометрических наблюдений, я мог с достаточной точностью предусматривать перемены погоды. Я составил таблицу с приложением сигналов, посредством которых мог упреждать о них адмирала Ханыкова и многих из моих товарищей. Я также добыл себе новый инструмент для измерения быстроты хода корабля. Таким образом время мое проходило скоро и приятно. Что касается до добрейшего Рэмсдена, он, узнав, что один из его друзей заболел в местности довольно уединенной, где, как он полагал, за ним не могло быть хорошего ухода, отправился к нему и имел удовольствие видеть, как тот поправился, но сам он захворал и умер. Он женился на дочери Доллонда, но он был слишком философ, беспечен и чересчур занят своим делом, чтобы иметь время заниматься своей женой. Кончилось тем, что он с нею разъехался, ибо у него были слишком частые ссоры с его заказчиками, чтобы он не желал быть в покое, по крайней мере приходя домой.

Возвращаясь к нашему крейсерству, скажу, что по мере наступления осеннего времени, а вместе с тем и меньшего вероятия выхода голландского флота в море, адмирал Дункан собрал весь свой флот в Ярмут, оставляя то одни корабль, то другой крейсер пред Текселем. Когда пришел мой черед, я хотел воспользоваться обманчивой внешностью моего корабля, хотя и 64-пушечного, который, однако же, на дальнем расстоянии сами англичане принимали за фрегат. Закрашенная парусина скрывала батарею; мачты были расположены, как на торговом судне. Эта хитрость так хорошо удалась, что однажды большой трехмачтовый купеческий корабль, плывший в Тексель, приблизился ко мне на полных парусах. Я сделал вид, будто плыву по одному направлению с ним, но когда он еще достаточно подошел, я перерезал ему путь и выпалил из пушки, открыв всю батарею. Бедный купец в смущении спустил флаг и лег в дрейф. Я приказал забрать его бумаги, из которых мы увидели, что он шел из Суринама по назначению своему на Тексель, принадлежал голландцам и, следовательно, был законным призом. Я послал офицера с достаточным количеством людей для отвода корабля в один из английских портов и для выдачи его призовой комиссии, не заботясь о нем более. Лишь много лет спустя, в бытность мою в России, я получил из Англии от призовой комиссии письмо с извещением, что на мою долю из стоимости этого корабля причитается до 2500 фунтов стерлингов, которые комиссией предоставляются в мое распоряжение. Надобно заметить, что я ничего не потратил и не обращался ни к какому ходатайству для ускорения этого дела, однако же оно уладилось само собой и принесло мне свыше 25000 рублей по биржевому курсу; тогда как мой отец, командовавший русским флотом во все продолжение войны со Швецией, выигравший сражения и взявший в плен или истребивший половину неприятельского флота, получил на свою долю из призов 3000 рублей. Такова разница в поощрениях между обоими флотами.

По возвращении из этого крейсерства я нашел русскую эскадру на якоре в Норе при устье реки Мидуэя; ее придвинули к гавани Ширнесса, чтобы по возможности произвести починки, признанные необходимыми почти для всей эскадры, а остальные корабли по недостатку места стояли в Чатаме. Я воспользоваться хотел приостановкой службы, чтобы съездить в Лондон, где оставался несколько дней. По возвращении моем на корабль, бросив взгляд на мой барометр, я увидел, что он чрезвычайно понизился, небо в то же время было покрыто очень мрачными тучами и все предвещало бурю к ночи. Мы с нетерпением и тоской ожидали, чтобы наш адмирал подал сигнал к обычным предосторожностям, как то спустить паруса на брамстеньгах и даже на марсах, но он не подал никакого. Произошло это по той причине, что тот день был понедельник, помеченный тяжелым в его календаре, и он дожидался, когда пробьет полночь, как бы крайность положения не была велика.

Ветер не уважил этих плачевных предрассудков, и по закате солнца небо до того омрачилось, что уже ничего невозможно было различать. Я воспользовался темнотой, чтобы принять необходимые предосторожности, но едва были спущены брамстеньги и изготовились спустить марсы, как на нас налетел жестокий ураган, с великой силой несясь чрез борт корабля, стоявший боком, тогда как морской прилив был с противоположной стороны; это до такой степени его накренило, что первая батарея очутилась в воде, а марсы наклонились до невозможности с них спуститься. Такой был мрак, что не было видно ни зги, а ветер так силен, что команда не доносилась до того, кому говорили, хотя становились по ветру.

Мои канаты полопались. Я бросил тотчас же другой якорь, канат которого подвергся той же участи, и меня потащило на песчаную банку, находившуюся лишь в ста саженях от меня, когда я бросил третий якорь, привязанный, по счастью, к старому шведскому канату, который устоял. К счастью, ураган стал скоро затихать, и мы провели всю ночь после события в окончании всех принятых предосторожностей, которые без проклятого черного дня{I} должны были быть взяты накануне. Во время этого шторма мы слышали сигнальные пушки, извещавшие о бедствии разных кораблей, а наутро увидели, что многие из них таскались на своих якорях, и они подверглись величайшим опасностям.

Через несколько дней мы получили приказание соединиться в реке Мидуэя, где, по крайней мере, не рисковали быть стащенными с якорей. Один из наших фрегатов, построенный в Архангельске, был до такой степени поврежден при этом урагане, что его ввели в один из доков Ширнесса. Находясь однажды в помянутой гавани и около этого фрегата, я увидел, что знакомый мне строитель все ходит вокруг него и, по-видимому, в крайнем недоумении. Я спросил его о причине. “Это одни из ваших фрегатов”, — отвечал он, — “ударившийся в последнюю бурю бортом о борт другого, при чем у него была отбита одна из боковых галерей. Но так как повеления адмиралтейства предписывают нам переменять и чинить лишь то, что совершенно негодно к употреблению, и так как галерея другого борта в хорошем состоянии, то я должен ее оставить в этом же положении. Но я, однако, предвижу затруднение: в исправлении той, которую надобно починить, так чтобы она была подобна другой, ибо она так плоха, что мы никак не сможем сделать такую же. Подобного рода работу мы называем: Country work, neither strong nor handsome{II}. Действительно, он испытал неудачи, и один бок этого фрегата оказался красивее другого; но так как обоих бортов за один раз видеть невозможно, то этот недостаток был незаметен глазам людей несведущих.

Хотя корабль мой и не нуждался в больших починках, но я не был ослеплен разницей, которая существовала в законченности столярной работы капитанских кают, между ним и английскими кораблями; их такелаж превосходил даже шведскую работу. Впрочем, у меня всегда лежало на сердце, что мой корабль не был обшит медью; я часто бывал принужден чистить его килевую часть и, несмотря на это, не мог придать ему той быстроты хода, к которой он был способен. Таким образом я пустил в ход все пружины, чтобы добиться этой милости от английского правительства, которая, конечно, нисколько не была для него обязательна. При посредничестве нашего посланника, адмирала Дункана, и даже вице-адмирала Ханыкова, я получил наконец приказ ввести мой корабль в Чатамский док, обшить его медью и устроить совершенно на английский образец. Правительство, умевшее ценить постройку славного Чапмана, потребовало, вместо всякого вознаграждения, съемки с него плана.

Я готовился отправиться в Чатам, как накануне нашего отъезда из Ширнесса замечен был запах дыма под палубой над второй батареею. Я тотчас же туда отправился и, путем розысков, мы открыли, что часть палубы над кухнею затлела и производила этот дым. Приказав потушить огонь на кухне, я пустил в ход все помпы, чтобы залить пространство между дном кухни и палубой, но лишь только начали их качать, как они попортились. Не имея тогда никакого средства к поливке водой этого места, я приказал срубить кухню. Помпы были худы, а топоры оказались не лучше, и вместо того, чтобы врезываться в дерево, они уступали твердости дуба. Тогда употребили железные рычаги, которыми разломали палубу и нашли, что все уже обуглилось. Успели, однако же, остановить распространение огня.

После этого маленького приключения я отплыл в Чатам. Экипаж мой был переведен на один из понтонов, корабль разоружен и введен в док; что касается до меня, я нанял квартиру в городе, сколь было возможно, поближе к эллингу, и явился к начальнику порта, известному под именем комиссионера. Это был флотский капитан, свыше восьмидесяти лет, по имени Проби{III}. Он принял меня хорошо и обещал отдать приказ, чтобы все требования мои удовлетворялись, и предложил мне всегда прямо обращаться к нему. Он прибавил, что принимает по вечерам, ежедневно, и что я буду у него приятным гостем. Проби был вдов уже с давнего времени, и семейство его состояло из двух сыновей, находившихся в отсутствии, и из четырех дочерей, из коих только две были замужем. Общество их было приятно, благодаря царившему в нем тону довольства. Девицы были музыкантши, младшая дочь более другой. Так как я очень любил музыку, то гармония послужила к нашему сближению, и я нашел так много соотношений между чувствами и склонностями этой девицы с моими, что с каждым днем более и более привязывался к ней.

Однако приблизилось начало работ на моем корабле; для моего употребления понадобилась шлюпка, так как привезенная мной из России не могла более служить. Меня спросили, какую я желаю и могу ли дать план. Воспользовавшись этим случаем, чтобы применить к делу мои теоретические сведения, я дал план шлюпки совершенно новой формы, которая с наименьшей неподатливостью соединяла бы наибольшую устойчивость. Я ее заимствовал из сочинений Ромма. Крутой выгиб фортимберса этой шлюпки был так значителен, что становилось трудным работникам приискать дерево, которое могло бы послужить на придание ему этой формы; однако англичане, охотники до усовершенствований и любопытствуя знать, что выйдет из моего плана, не унывали и добились до того, что его выполнили. В продолжение зимы шлюпка была отстроена совершенно так, как мне было угодно. Когда ее спустили, я ее попробовал на веслах в реке, сравнивая с другими шлюпками почти такой же величины, и к великому моему огорчению увидел, что это не теория Чапмана, ибо она не совсем согласовалась с практикой. Другие шлюпки на веслах шли быстрее. Однако, впоследствии я за моею шлюпкой признал драгоценные качества: стойкость ее была такова, что не имелось тех мачт, которых бы она не вынесла, вследствие чего, как на веслах, так и на парусах, при бурной погоде и при сильном морском волнении, она оставляла за собой все прочие суда таковой же величины. В нее не попадало ни капли воды; она взбегала на волны и спускалась с них с беспримерной легкостью.

Работы по кораблю подвигались вперед; его обшили медью; моя каюта и вся внутренность устроены были на английский образец. Я тотчас же сделал опыт с моим деривометром, приладив его к ахтерштевеню (stern-post) корабля; но, как я говорил, он испортился впоследствии, оставив во мне, однако, то убеждение, что с наибольшими предосторожностями его можно было бы устанавливать с пользой и прочностью.

Вскоре я имел случай восхититься совершенством, до которого в Англии доведено практическое искусство изготовления парусов. Когда я принял начальство над этим кораблем в России, я нашел на нем полный сбор шведских парусов, очень хорошо сделанных; когда пришлось заказывать на смену их другие в Ревельском порте, я велел смерить корабельные реи и для большей точности проверить другими лицами снятые мерки. Разность в них всегда оказывалась до того великой, что я уже более не знал, которой мерки придерживаться, и несмотря на все делаемые повторения по моему приказанию, никогда не мог добиться, чтобы они дважды сошлись. Что бы не ошибиться, по крайней мере, я приказал сделать паруса по самой большой мерке; поэтому, когда приступили к их испытанию, я был принужден таковые значительно поубавить, никогда не будучи в состоянии достигнуть того, чтобы придать им форму и совершенство прежних шведских парусов. Едва я успел выехать к устьям Мидуэя, как два парусные мастера, присланные от адмиралтейства, явились снять мерки с рей для укомплектования набора парусов. Я предложил им подождать, покуда корабль не будет расснащен и вытянут на берег; но они отвечали, что в этом нет необходимости, и что они могут снять мерки сию же минуту. И так они поднялись на реи и вскоре спустились с них, говоря, что они цели своей достигли. Когда работы по кораблю были окончены, и он готовился выйти из дока, я потребовал паруса. Мне отвечали, что они будут доставлены в ту минуту, когда корабль окажется в состоянии употреблять их. Так как я не имел обыкновения доверяться парусным мастерам, то все время опасался, чтобы мое путешествие не замедлилось вследствие переделок, которые, вероятно, придется делать. Но когда корабль вышел из дока и был оснащен, доставили паруса, и они были так правильно пригнаны, что не пришлось переменять ни на один дюйм; они установились еще лучше, нежели мои шведские паруса.

Восхищаясь порядками и работами англичан, я между прочим написал нашему посланнику, графу Воронцову, сердечно полюбившему меня: “… Находясь по счастью моему с кораблем шведским для исправления в порте не Российском, имею пред глазами ежедневное производство работ, касательных кораблестроения, и деятельно уже более еще, нежели умозрительно вижу, сколь далеко находимся мы со флотом своим от подобия исправного флота. При сем, когда читал я милостивое письмо вашего сиятельства, признаюсь, что забыл о том, что тут лестного было собственно для меня, когда представил себе пользу, которая бы произошла для отечества нашего от благораспоряжений, столь справедливо основанных, каковые вы предполагать изволите. Однако недолго я был в отсутствии от себя, как почувствовал опять, что, если цель старания и трудов, сверх собственного удовольствия, может иметь какое-либо достойное возмездие, то во мнение вашего сиятельства, благодаря благоприятствующему мне случаю, получил я оное в превосходнейшей степени. Я бы желал, чтобы все соотечественники мои способны были чувствовать разность, каковая бывает, ревность ли и счастье имеют относиться, а паче рассуждать с самим просвещением и благосклонностью, или хлопотать с нерешимостью, невежеством и часто упорством. Они бы одинакие чувства имели с моими теперь и благородство духа, сделавшись общим, успехи славы нашей были бы не мгновенны, натянуты и в начале, как часто бывает, но величественны, истинны, бессмертны{IV}”.

Во время пребывания моего в Чатаме я продолжал посещать дом коменданта Проби, часто у него обедал и проводил здесь все мои вечера, будучи поощряем к тому знаками благорасположения ко мне всего семейства. Наконец, несмотря на все мое предубеждение против женитьбы, я почувствовал действительно, что мне весьма трудно будет расстаться с мисс Елизаветой Проби; я думал даже, что без нее не буду счастлив. Насколько я мог судить, как расположение отца, так и дочери казались мне весьма благоприятными. Открытие кампании приближалось, и мне скоро предстояло уехать из Чатама; времени терять было нечего. Поэтому за несколько дней ранее я написал к капитану Проби, прося у него руки его дочери. Я приберег этот шаг к концу моего пребывания, в каком-то предвидении, зная отвращение англичан от брачных союзов с иностранцами. Мне думалось, что если несмотря на все кажущиеся признаки, я получу отказ, то мне можно будет тотчас же покинуть Чатам и об этом более не поминать. Я не обманулся в моей предусмотрительности: на другой день моего признания я получил письмо, в котором капитан Проби говорил мне, что с удовольствием познакомясь со мной и отдавая справедливость моим качествам, он не мог отказать мне в своем уважении и в своей дружбе, но что он весьма далек от желания когда-либо заключать родственный союз с иностранцем и, вследствие того, не может дать своего согласия на мое предложение. Как мне не было досадно, я в глубине души не мог осудить образ мыслей человека свободного, отказывавшегося подвергнуть дочь свою превратностям, ожидавшим нас со смертью Императрицы. Я тем менее хулил его за это, что и сам на его месте поступил бы точно так же. Мисс Елизавета Проби не была согласна с отцом в принципах политических; далее увидим, каким испытаниям подверглась она за то, что не соображалась с ними.

Капитан Проби, опасаясь, чтобы его дочь не приняла решения, противного его воле, прибавил в своей духовной, что в случае выхода ее замуж за иностранца, он отнимет ее часть от небольшого состояния, завещаемого детям. Старший его сын, равно как и одна из дочерей, бывшая за адмиралом Пиготтом, только одни и выполнили эту статью духовного завещания их отца; другие возвратили их младшей сестре ее долю. Отказавшие ей в оной, поступили более по принципу и убеждению, нежели ради корысти.

Я готовился к отъезду из Чатама, как явилась ко мне моя квартирная хозяйка. Она была нянькой детей капитана Проби, потом вышла замуж и стала владелицей занимаемого мной дома, не переставая быть доверенной особой девиц. В эту минуту она пришла ко мне отдать отчет в том, что происходило в семействе со времени прекращения моих посещений. Отец безжалостно отверг все мольбы мисс Елизаветы, равно как и ходатайство ее обеих сестер. “Но мисс еще не совсем сдалась на доводы отца”, — сказала она мне.

В то же время она передала мне от нее музыку и слова итальянской арии, часто мной слышанной в ее пении, и которую я у нее просил.

Развернув свиток и пробегая слова, я увидел, что слово “постоянство” (constanza) дважды подчеркнуто. Длинное письмо с признанием по всей форме не высказало бы мне так много с большей приятностью и деликатностью. Тогда я спросил мистрисс Дидгам, так звалась моя хозяйка, возьмет ли она на себя передачу письма от меня к мисс Елизавете. Она согласилась, и я написал письмо, в котором выразил всю мою страсть и постоянство, с которым решился неуклонно стремиться к моей цели, если смею льститься надеждой, что мне отплатят взаимностью. По прошествии некоторого времени и уже вдали от Чатама, я получил ответ, в котором мисс Елизавета уверяла меня, что чувства ее решительно те же, что и мои, что она навсегда сохранит их и надеется получать вести от меня при посредничестве особы, передавшей ей мое письмо. Я уже сказал, что капитану Проби было более восьмидесяти лет; при этом он страдал одышкой, сопровождаемой припадками, которые угрожали его жизни. Так я думал, не желая ему смерти, что она не замедлит по естественному порядку вещей, и что испытание, которому он подверг нас, не будет продолжительно.

При этом положении дел я не хотел оставаться в Англии, чтобы не находиться вблизи Чатама при невозможности бывать там. Впрочем, со времени моего письма к капитану Проби мисс Елизавета более не выезжала из дому. Я встречал только ее сестер, бывших истолковательницами наших чувств и наших страданий. Я избегал во время этой кампании приставать к какой либо гавани, даже в Ширнессе, и всегда преимущественно отправлялся в Ярмут, или в другие отдаленные порты.

Мой корабль, после обшивки его медью, вооруженный и оснащенный с возможным тщанием, сделался лучшим во флоте ходоком на парусах. Когда был вопрос о погоне, я видал, по большей части, что выкидывали мой сигнал, и летел вперед; но воспоминание о Чатаме нарушало все мои удовольствия, и я жил лишь надеждой, что желания мои когда-нибудь совершатся.

Во время крейсирования перед Текселем мы увидели прибывший из Портсмута линейный корабль под начальством капитана Торнборо, посланный на подкрепление флота адмирала Дункана.

Дисциплина, порядок и совершенство в маневрировании даже в Англии зависят от различных мест стоянок, в которых флоты бывают употребляемы. Этот корабль, прибывший со стоянки в Портсмуте, показался нам сначала уступающим по достоинству нашим, ибо мы могли судить о нем лишь по маневрированиям, совершаемым обыкновенно, каковы: забирание рифов, уборка и распускание нескольких парусов; в этом отношении он всегда отставал от кораблей нашей эскадры. Но однажды, при довольно сильном ветре, когда на всем флоте рифы были забраны на марс-стеньгах, а брамстеньги спущены, усмотрено было в отдалении несколько больших судов. Адмирал дал сигнал к погоне этому кораблю и двум фрегатам, лучшим во флоте ходокам на парусах. Фрегаты еще не успели спустить рифы и поднять брамстеньги, как капитан Торнборо, к великому нашему удивлению, их уже поднял. Когда впоследствии я его увидел, то спросил, почему это он забавлялся, мистифицируя нас, дав нам о себе мнение менее выгодное, нежели он заслуживал.

“Потому, — отвечал он, — что у нас на стоянке в Портсмуте мы немножко пренебрегали этими рутинными и парадными маневрами, приберегая себя для лучших оказий; но поверьте мне, если вам когда-нибудь случится видеть флот под командой лорда Сент-Винцента перед Кадиксом, вы найдете между отчетливостью его маневров и моих, ту же самую разницу, какая существует между моими и вашими”.

Трудно было бы определить границу этому совершенству. Я увидел также во внутренности корабля Торнборо множество предметов, служащих к упреждению или к исправлению несчастных случаев, могущих постигнуть корабль вследствие бурь или сражений, и узнал впоследствии, что действительно, когда один из наших лучших кораблей Северного моря, под начальством старого английского капитана, отправился на присоединение к флоту лорда Сент-Винцента, адмирал сказал ему:

“Вижу, что ваш корабль не на достаточной высоте маневрирования с моим флотом. Нужно, чтобы через восемь дней вы были таковы, как другие”.

Однако, так как к назначенному сроку лорд Сент-Винцент увидел, что цель его не достигнута, он сменил капитана и послал на корабль одного из своих лейтенантов, чтобы принять от него команду. Через восемь дней корабль был достоин остального флота, а капитан снова занял свою должность.

Столь важное и последнее для меня пребывание в 1796 году в Англии оставило по себе еще чрезвычайно дорогое воспоминание о знакомстве с молодым Грейгом — сыном знаменитого адмирала[361]. Однажды он прибыл ко мне на корабль с письмом от графа Воронцова, и так как находился уже в морской службе, то и был определен ко мне под команду. С тех пор между нами возгорелась теснейшая дружба, которая продолжалась во всю нашу жизнь{V}.

Корабли эскадры вице-адмирала Ханыкова, будучи первоначально дурно построены, не сделались — несмотря на произведенные исправления, — более способными выдерживать море или следовать за английским флотом при его тягостных крейсерствах. Поэтому решено было адмиралтейством самые худшие из этих худых кораблей отослать назад в Россию, по выбору начальника эскадры, с тем, чтобы они были заменены другими на следующий год. Вице-адмирал Ханыков приказал каждому из капитанов подать рапорт о состоянии своего корабля. Хотя мой и находился в числе поставленных в лучшие условия и был более в состоянии служить, я попросил адмирала сделать мне милость внести меня в список подлежащих к отсылке. Не зная положительно моих причин, он их подозревал и, прочитав мой рапорт, прислал мне небольшую записку следующего содержания:

“Чтобы дать вам способ отмстить за себя, вы отправитесь в Россию”.

Только этим одним он напомнил мне слово, употребленное мной в начале кампании, в письме моем по поводу его циркуляра.

Согласно этому решению я стал готовиться в путь, и мы отправились под начальством контр-адмирала Макарова, на которого возложено было провожать эту инвалидную эскадру.

По прибытии в Кронштадт мы получили приказание разоснаститься, и я воспользовался дозволением отправиться в Петербург к моему отцу, чтобы провести там зиму.

Вся Россия оплакивала смерть князя Потемкина-Таврического[362], и это впечатление, произведенное столь великой потерей для отечества, не могло никогда исчезнуть из памяти его современников. Для Императрицы это было ударом, и в 1795 и 1796 годах, в особенности вспоминалось много о заслугах его по поводу недостойного поступка его двоюродного брата, графа Павла Сергеевича Потемкина. Весьма алчный, хвастливый и малонравственный, граф Потемкин был человеком образованным и литературным{VI}. Если не ошибаюсь, он воспитывался в Московском университете и начал службу в Семеновском полку. В первую турецкую войну 1770 г. он отличился и заслужил георгиевский крест, затем оборонял Казань от Пугачева и судил этого возмутителя. Говорили, что он доказывал ложно, будто Пугачев был пойман не Суворовым, а им. Князь Таврический с тех пор приблизил его к себе и давал ему важные поручения; так он приводил покорившихся крымцев к присяге и убедил царя Кахетинского и Карталинского Ираклия вступить в русское подданство, за что ему Императрица послала много наград и подарков. Затем граф появился на должности Саратовского и Кавказского генерал-губернатора, принудил многих горцев покориться; в 1790 году участвовал во взятии Измаила, через четыре года отправился с Суворовым в Польшу и за все заслуги получил чин генерала-аншефа и графское достоинство.

Императрица Екатерина II

Но вдруг в 1795 году слава его быстро померкла. Оказалось, что еще в 1786 году он совершил жестокий и низкий поступок, каких было, конечно, немало им содеяно во всю жизнь, но они ловко скрывались и не доходили до сведения Императрицы. Во время бытности его Кавказским генерал-губернатором, двое из братьев Али-Мегмета-Хана, захватившего персидский престол, бежали, чтобы избегнуть преследований и смертной казни, в разные стороны. Так один направился в Астрахань, а другой — к Кизлярскому берегу, в надежде и уверенности, что Россия, которой они были преданы всегда, окажет им содействие. Последний вез с собой большие богатства. Узнав это, Потемкин отказал ему в приеме под предлогом, что Персия в мире с нами, но бедный принц в полнейшем отчаянии все-таки пошел в Кизлярский порт. Тогда комендант порта выслал ему навстречу суда, наполненные войсками, которых принц счел за доброжелателей и защитников. Но лишь только они высадились на персидский корабль, как набросились на неповинных сторонников принца, перерезали их, передушили, убили самого принца и захватили все сокровища. Последовал дележ, и так как львиная доля досталась алчному Потемкину, то он и скрыл все концы преступления. Разумеется, гнев Божий должен был рано или поздно разразиться над ним, и вот, после десяти лет, разгорелась война между Россией и Персией, и родной брат принца, спасшийся в Астрахани, который теперь понадобился нам, возбудил это позорное дело.

По этому поводу Императрица пожаловала следующий рескрипт моему отцу, адмиралу Чичагову:

… Из разных, токмо ныне достигших до Нас, сведений увидели Мы, что в 1786 году учинено при Зинзилинском порте на Каспийском море убийство Гилянскому владетелю Гедает Хану, содеянное подле одного из Наших судов, за чем последовало тогда же расхищение знатного имения его и предание детей убиенного во власть неприятеля его Али Мегмета Хана, усилившегося чрез то в Персии вопреки интересов Наших. Коликой не есть важности сие дело, однако же оное оставалось по сие время без всякого исследования; по обстоятельствам же сих злых преступлений упадает явное сомнение на чиновников, употребленных тогда по персидским делам, что они не токмо способствовали с одной стороны успехам войск Али Мегмета Хана, а с другой погублению соперника его Гедает Хана, но преданием детей его, прибегших к покровительству Нашему, и бывших уже на судах Наших в совершенной безопасности, в руки противника довершили все мерзкие злодеяния, учиненные тогда над несчастным семейством сего злополучного владетеля Гилянского. Таковые бесчеловечные и гнусные преступления не могли не иметь важных следствий, и одни подозрения, что употребленные чиновники в тех странах могли иметь участие в столь омерзительных деяниях, где способом обманутой доверенности предан бесчеловечной смерти у самых судов Наших тот самый владелец, который от нескольких лет давал многие опыты усердия и преданности к Нам и к державе Нашей, и в областях которого находилось селение Наше во всегдашней безопасности, что имение его, бывшее на Наших судах, нагло расхищено, и что дети его выданы из рук их, причинить должны были совершенное всех отвращение от польз Наших, вселить всеобщее недоверие и возбудить справедливое роптание и неуважение к правительству, где столь злые преступления против человечества оставаться могут не наказанными. Сколь скоро одни виды происшествий сих достигли слуха Нашего, тот же час при первом приступе к надлежащим исследованиям быв объяты ужасом к таковым бесчеловечным преступлениям, почли долгом чрез дальнейшее и строгое изыскание в сем деле сущей истины, все оные происшествия объяснить во всех подробностях, дабы по лучшему уважению и по мере преступления должным наказанием преступников отмстить кровь погибших неповинно, и тем истребляя поводы к заключению, что злодеяние оставлено без рачительного изыскания и без должного и строгого наказания, восстановить утраченное в тех странах доверие. В сем важном случае заблагорассудили Мы возложить на вас произвести следствие сие в самое действо, повелевая немедленно составить для того следственную комиссию под вашим председательством, в которой быть присутствующими вице-адмиралу Повалишину, генерал-поручикам Голенищеву-Кутузову, Простоквашину[363], тайному советнику Храповицкому и статским советникам Вейдемейеру и Санкт-петербургской уголовной Палаты председателю Цызереву, а производителем следствия коллежскому советнику Макарову. Из препровождаемых к вам при сем по описи бумаг увидите вы многие, к настоящему делу относящиеся, обстоятельства. Самые противоречия, во многих статьях встречающиеся, при ближайших изысканиях откроют истину, а особливо, когда опрошены будут те морские чиновники, нижние служители, или бывшие на тех купеческих судах люди, пред глазами коих совершено было убивство. Все вышесказанные бумаги не оставьте вы пополнить, во-первых, отобранием от надворного советника Скличия справедливейшего показания, сообразно с данными ему по воле Нашей вопросами и объяснениями, взятыми по повелению же Нашему от капитана Калмыкова и прапорщика Хастатова, а во-вторых, собранием всех нужных изысканий к обнаружению действовавших в означенном происшествии и доселе сокрытых причин, для чего и указали Мы упоминаемых трех чиновников к вам прислать; а какие по следствию сего дела еще потребны будут люди, о том не оставьте Нам всякой раз доносить, дабы повелениями Нашими оные немедленно могли быть в комиссию препровождаемы. Мы желаем, чтобы сие следствие произведено было со всевозможной поспешностью и точностью в силу узаконений, по окончании которого комиссия имеет представить к Нам все следствие и экстракт с мнением ее, дабы по тому виновные по мере преступления не могли оставаться без строгого по законам наказания за гнусные и мерзкие поступки их{VII}.

Ноября 14 дня 1795 г. Екатерина.”

Граф Потемкин, устыженный этим следствием, скоропостижно умер в Москве, и таким образом прекратилось дело. Общая молва была, что он, мучимый совестью и стыдом — отравился[364].

У моего отца не было герба, так как до того времени такие знаки достоинства не считались необходимым; Императрица, узнав каким-то образом это, пожелала Сама составить ему герб, изображающий его заслуги, и препроводила адмиралу столь драгоценный подарок при следующей похвальной грамоте, характеризующей тот золотой век{VIII}:

“Божией поспешествующею милостью

Мы, Екатерина Вторая, Императрица и Самодержица

Всероссийская, Московская, Киевская, Владимирская, Новгородская, Царица Казанская, Царица Астраханская, Царица Сибирская, Царица Херсонеса Таврического, Государыня Псковская и Великая Княгиня Смоленская, Княгиня Эстляндская, Лифлянская, Карельская, Тверская, Югорская, Пермская, Вятская, Болгарская и иных: Государыня и Великая Княгиня Новагорода Низовские земли, Черниговская, Рязанская, Полоцкая, Ростовская, Ярославская, Белоозерская, Удорская, Обдорская, Кондийская, Витебская, Мстиславская, и всея Северные страны повелительница и Государыня Иверские земли, Карталинских и Грузинских царей, и Кабардинские земли, Черкасских и Горских Князей, и иных наследная Государыня и обладательница.

Объявляем всем вообще и каждому особливо чрез сию Нашу жалованную грамоту, что хотя Мы по Самодержавной от Всемогущего Бога Нам данной Императорской власти и по природной Нашей Милости и щедрот всех Наших верных подданных честь, пользу и приращение Всемилостивейше всегда защищать и споспешествовать им желаем, однако же наипаче к тому склонны, чтоб тех Наших верных подданных и их роды честью, достоинством тако же и особливой Нашею милостью по их состоянию награждать; повышать и надлежащими преимуществами жаловать и во оных подтверждать, которые по всеподданнейшей своей к службе Нашей ревности Нам и Государству Нашему особливые пред прочими услуги и верности показывают.

А известно Нам, что Наш любезноверноподданный адмирал и кавалер Василий Яковлевич Чичагов происходит из древней благородной фамилии и, следуя званию своему, вступил он в службу Нашу из Академии во флот гардемарином, и за усердие и ревностное оной отправление жалован был чинами с 1752 года обер- и штаб-офицерскими, 1770 контр-адмиралом, 1773 ноября 26 за сделание, будучи офицером, двадцати компаний на море орденом Святого Великомученика и Победоносца Георгия 4 класса, 1775 г. вице-адмиралом, 1782 июня 28 адмиралом; в течение сего времени находился в походах на морях: Балтийском, Северном океане, Белом, Ледяном, Атлантическом, Средиземном, Черном и Азовском и был в действиях против неприятелей в бывшую войну с Пруссией у Колберга, в сражении на корабле против батареи; в Турецкую на Черном море против сильной эскадры неприятельской; в шведскую у Гогланда против всего неприятельского ополчения, где, по жестоком чрез шесть часов огне отразил и преследовал неприятеля даже до Карлскроны, куда он и скрылся; у Ревеля во 2-й день мая 1790 года отразил втрое превосходного в силах наступившего на него неприятеля, и, одержав победу, взял корабль в плен; потом в Выборгском заливе держал ушедший и скрывшийся корабельной и галерной неприятеля флоты в блокаде; и наконец 22 июня того же года при побеге оных причиняя неприятельским силам поражение, одержал знаменитую победу с истреблением и пленением многих неприятельских кораблей, фрегатов и других судов; во все сие время служения своего он, любезноверноподданный Нам адмирал Чичагов, оказывал верность, усердие, мужество и искусство, и за то Всемилостивейше от Нас жалован Кавалером орденов: в 1772 Св. Анны, 1782 Святого Александра Невского, особливо же за учиненные им победы отмечен Монаршею Нашею милостию 1790 мая 4-м орденом Святого Апостола Андрея Первозванного, и июня 26 того же года орденом же Святого великомученика и Победоносца Георгия Большого Креста первого класса. При все той же отличности и честь Нашей Империи дворянства от предков своих и по себе он уже имеет, но диплома и герба на дворянское достоинство, изображенное в грамоте Нашей 1785 года апреля 21 дня в 77-й и 82-й статьях ему дано еще не было.

То Мы в воздаяние ревностных его, адмирала Василия Яковлевича Чичагова, заслуг, такоже и по Нашей Императорской склонности и щедроте, которую Мы для награждения добродетелей ко всем Нашим подданным имеем, и по дарованной Нам от Всемогущего Бога Самодержавной власти Всемилостивейше соизволили помянутого Нашего адмирала Василия Яковлевича Чичагова в вечные времена в честь и достоинство Нашей Империи дворянства равно обретающемуся в Нашей Всероссийской наследной Империи, царствах, Княжествах и землях прочему дворянству подтвердить, постановить и пожаловать, яко же Мы сим из оного сего его Чичагова во вечные

Герб В. Я. Чичагова

времена в честь и достоинство Нашей Империи дворянства подтверждаем, постановляем и жалуем таким образом, чтобы ему с рожденными и впредь рождаемыми детьми и потомством по нисходящей линии во вечные времена всеми теми вольностями, честью и преимуществом пользоваться, которыми и другие Нашей Всероссийской Империи дворяне по Нашим правам, учреждениям и обыкновениям пользуются.

Для вящего же свидетельства и в признак сей Нашей Императорской Милости и подтверждения в дворянском достоинстве жалуем нижеследующий дворянский герб.

Щит разделен на четыре равные части крестообразно и составляет четыре поля, из коих верхнее правое золотое с выходящим двоеглавым черным орлом с золотыми на главах коронами в знак Нашей Императорской милости за верную и беспорочную его, Чичагова, службу; верхнее левое голубое с вооруженным Адмиральским кораблем; нижнее левое серебряное с положенным крестообразно рулем и якорем, на коих Лавровый венок, означающие начальство его над Морскими Нашими Силами в Балтийском море, а лавровый венок — одержанные над неприятелем знаменитые победы с употреблением и пленением многих неприятельских кораблей и фрегатов; нижнее правое голубое же с плывущим по воде серебряным китом, означающим плавание его с особливыми эскадрами в Северном океане и Ледяном море; щит увенчан обыкновенным дворянским шлемом, страусовыми перьями, намет на щит голубой, подложенный золотом.

Чего ради жалуем и позволяем помянутому Нашему адмиралу Василию Яковлевичу Чичагову вышеписанной дворянский герб во всех честных и пристойных случаях, в письмах, печатях, на домах и домовых вещах и везде, где честь его, другие случающиеся обстоятельства того потребуют, употреблять по своему изволению и рассуждению, так как и другие Нашей Империи дворяне оную вольность и преимущество имеют; и того ради всех чужестранных протектатов принцев и владетелей высоких областей, такоже графов, баронов, дворян и прочих чинов как всех обще, так и каждого особливо чрез сие дружелюбно просим, и от всякого по достоинству чина и состояния благоволительно и милостиво желаем помянутому Чичагову сие, от Нас всемилостивейше пожалованное и подтвержденное, преимущество в их государствах и областях благосклонно позволить, а Наших подданных, какого бы чина, достоинства и состояния оные ни были, сим всемилостивейше и накрепко повелеваем его, Чичагова, во вечные времена за Нашего Всероссийской Империи дворянина признавать и почитать, и ему в том також и в употреблении вышеозначенного дворянского герба, и во всех прочих, Нашему Всероссийской Империи дворянству от Нас всемилостивейше позволенных, правах, преимуществах и пользах предосуждения обид и препятствия отнюдь и ни под каким видом не чинить.

Для вящего же уверения Мы сию Нашу жалованную грамоту Нашею собственной рукой подписали и Государственной Нашею печатью укрепить повелели, в престольном Нашем граде Святого Петра, лета от Рождества Христова тысяча семьсот девяносто второго м-ца марта в четвертый день, Государствования же Нашего в тридесятое.

На подлинном подписано собственной ее Императорского Величества рукой так:

Екатерина.

Подписал Вице-Канцлер Граф Иван Остерман.”

Предыдущая главаГлава 29 из 32Следующая глава