«Люди растут в делах, но еще больше они растут на постах, даже если этот их пост не сопряжен ни с каким делом», — записал Магиерка в дневнике. Удобно откинувшись на спинку стула, он стал грызть карандаш. — «Я бы сказал так, — написал он, основательно поразмыслив, — что нигде так не любят ответственные посты, как у нас. Может быть, потому мы на них так толстеем, хотя нести бремя ответственности — трудное дело: тяжесть ответственности поста особенно вредна голове, а чаще всего выводит из строя и сердце. Но может ли человек без сердца нести бремя?»
Снизу в эту минуту донесся троекратный резкий свист. Магиерка выглянул из окна.
— На зарядку становись! — звучным голосом взывал Майор.
Из здания выбежала запыхавшаяся Лойзка с ломтем намазанного маслом хлеба. Одутловатые ее щеки колыхались, на бегу она придерживала сваливающиеся лыжные штаны. Больше никто не выходил, и Майор послал Лойзку на второй этаж. Вскоре она вернулась.
— Сестра Бернарда говорит, что она не пойдет делать зарядку.
— Дура! — Майор возвел очи горе́.
Дед Магиерка просеменил вниз по ступенькам, но из дому не вышел, а завернул к директорскому кабинету; там слышался стук машинки. Некоторое время дед переминался с ноги на ногу; наконец пани Петрашова подняла голову.
— Была уже почта сегодня? — спросил он. Она кивнула. — Зимой у них доделки затянулись, правда ведь? Штукатурить в мороз — потом весной эту штукатурку аккурат хоть метлой мети. Только дураки могут зимой штукатурить!
Директриса еще раз-другой ударила по клавишам, собралась с силами и дала деду Магиерке выговориться.
— Но теперь уж они дом достроят. Майн хаус — мой касл, как говорят англичанцы. Доштукатурят, подсоединятся к сети — через мою мастерскую, что у меня там будет. И гоп-гоп за мной сюда. Только вот письма из них надо вытягивать клещами, писать он был всегда ленив, сын мой, Гинек…
Директриса поглядывала в окно; на площадке у ворот появились Черная Мэри и два старичка, один с костылем.
— Вы от тренировок освобождены, — в открытое окно доносился голос Майора.
— А я думал, тут чего давать будут, — сказал старичок.
Директриса расправила загнувшийся уголок листа.
— Вам обязательно скоро дадут о себе знать, пан Магиерка… — Она заметила на его лице выражение торжественности, к которой примешивалось некоторое смущение, и уже угадывала, к чему это, и потому выжидала. И в самом деле: дед извлек из ватника диковину, отдаленно напоминающую лисицу, только с хвостом, обращенным вперед, как у атакующего скорпиона.
— Это очень мило с вашей стороны, благодарю.
Магиерка непонятно почему торжественно стянул с головы кожаную фуражку машиниста и, исходя нежностью, взирал, как пани Петрашова ставит фигурку на письменный стол, потом снова надел фуражку. С таинственным видом стал листать замусоленную записную книжку. Мелькнула десятикронная банкнота, яркая этикетка с винной бутылки, наконец, вот она: фотография. На ней был виден фундамент дома и немного выступающая над поверхностью земли стена. За стеной, уперши руки в боки, стояла невестка Отилька, словно атаманша, но стена доходила ей до колен, и потому казалось, будто у нее ампутированы ноги. Чуть в отдалении — сын Гинек с лопатой в руке, маленькие Франтик и Анча на груде кирпича. Летом будет два года, как они прислали ему письмо с этой фотографией.
— В долги молодые влезли, сейчас строить — дорогое удовольствие. Вы себе и представить не можете, как я хотел бы помочь им с этим долгом разделаться, раз они там и для меня помещение строят…
Директриса взглянула на подарок Магиерки.
— Вы человек с умными руками, и голова у вас полна идей. Почему бы вам не заняться чем-нибудь… вроде художественного ремесла? Если в доме у вас будет оборудованная мастерская… ну, вы уж придумаете, что бы такое делать, что нашло бы сбыт…
Магиерка сощурился, озабоченно заморгал, по лицу его расползлась довольная улыбка.
— Руками я кое-что умею делать, это правда, но на искусство голова у меня слаба.
— Вы себя недооцениваете, паи Магиерка. Впрочем, то, что я имею в виду, скорее относится к области сердца.
Она поднялась и вручила ему письмо для пани Софи: их комнаты были рядом.
На дворе Майору в конце концов удалось собрать кучку более молодых и менее устойчивых против нажима. Обнаженный до пояса Майор показывал упражнения, громко считал, выразительно протягивал гласные, желая помочь подсказкой. Старичок, пришедший сюда по недоразумению, стоял в сторонке, изумленно открыв рот, и по временам из лучших побуждений ударял оземь костылем. Из дома вышел священник, отправляющийся на утреннюю прогулку.
— Что за цирк вы тут устроили? — проговорил он с осуждением в голосе, непрестанно тряся обвисшими мешками щек. — На дорогу в ад вам не потребуются мускулистые икры, безумные бабы, а в другие места вам все равно не добраться: вы бы лучше почитали «Confiteor»![20]
— Вы нарушаете правила игры, достопочтеннейший, — сказал Майор полушутя-полусерьезно и прервал зарядку. — В качестве члена правления вы должны бы проявить больше понимания. Я верю, что нам удастся заложить фундамент дома старости нового типа, дома с новым, спортивным духом. Иерусалимка могла бы стать прообразом будущего. Не забывайте, ваше преподобие, что после нас сюда прибудут те, кто еще работает, но кто является потенциальным претендентом на место в этом доме…
— И чья нынешняя жизнь является лишь предварительным и временным состоянием. Их окончательное общественное предназначение осуществится только с переселением в Иерусалимку, если я правильно вас понял? — Священник возмущенно взмахнул тростью и пошел дальше, но даже и за воротами было слышно его недовольное ворчание, стоны и оханье.
Магиерка постучался в дверь к соседке. Софи нетерпеливо разорвала конверт.
— Меня просят внести аванс на поездку! — Софи была не в силах скрыть радостное возбуждение: в противном случае она вряд ли стала бы делиться чувствами с рядовым обитателем дома. — Пожалуй, мне надо сразу же поехать в город… Только пусть не думают, что я возьму за браслет меньше трех тысяч! — угрожающе сказала она самой себе — деда Магиерки она уже не замечала — и выбежала из комнаты: на первом этаже висит расписание автобусов в город.
Магиерка едва успел приготовить себе отвар перечной мяты для успокоения нервов (да и в самом деле: идея директрисы насчет его будущей деятельности по добыванию денег для дома явно нуждалась в успокоительном), когда в коридоре послышались взбудораженные голоса: преобладал среди них баритон Софи. Двери его комнаты широко распахнулись:
— Мой браслет исчез!
Магиерка прежде всего взглянул на руки Софи: обычное дело, люди здесь часто ищут очки, которые сидят у них на носу, или челюсть в стакане, когда она у них во рту. Но на сей раз — нет: тонкое, в веснушках запястье Софи было пусто.
Эта весть живо облетела все заведение: Софи обокрали! Ценнейшая драгоценность, когда-либо обретавшаяся в стенах Иерусалимки, тяжелый золотой браслет стоимостью в три тысячи крон, как минимум, бесследно исчез! Сестры Виргиния, Агея и Бернарда тщательно обыскивали комнату, в то время как Майор в коридоре успокаивал дрожащую жертву происшествия: знаменитая Мона Лиза не менее трех раз пропадала из Лувра и все-таки всегда возвращалась на место. Но Софи, плача, стягивала с пальцев свои нитяные митенки: было ясно, что за карты она сегодня ни за что не сядет.
Только к полудню, проявляя возмутительную небрежность, прибыл на велосипеде сотрудник органов общественного порядка. С олимпийским спокойствием вытер платком вспотевший затылок, принял предложенную директрисой сигарету.
— Почему не приехали с полицейской ищейкой? Ищейка тут же взяла бы след, и сейчас преступник уже сидел бы как миленький в наручниках за решеткой! — сокрушалась Черная Мэри.
— А, что им о нас беспокоиться, когда мы одной ногой стоим в могиле, — махнула рукой Шлёсарка. — Вот если б обокрали какого судью, тогда бы тут бегала целая псарня!
Лойзку гораздо более, чем драматическое событие, волновал мужчина в форме: она не спускала с него глаз. Она пыталась стоять к нему как можно ближе, расставив ноги, выпятив живот, сцепив за спиной толстые руки: на лице ее застыло мечтательное выражение.
— Вы не могли потерять браслет где-нибудь вне дома?
— Он был тяжелый, весь из золота. Я бы почувствовала, что вот только что он был и уже его нет.
— Вы подозреваете кого-нибудь?
Толпа присутствующих замерла.
— Может быть, кто-то здесь проявлял интерес к вашему браслету?
Тишина стала еще глубже. Взгляд Софи медленно скользил по лицам, наконец прочно остановился на одном из них — худом, в платочке, завязанном под подбородком.
— Известная фирма, — сказал полицейский не слишком деликатно. — Так как же, пани Форейтова?
— Плевала я на ваши драгоценности. — Бабка повернула горбатый нос к Софи. — Я не сорока, на блестящее отродясь не была падка.
Жест полицейского не оставлял места для сомнений: придется поговорить немного основательней, но только не здесь.
Богдан сделал полшага вперед.
— Я уверен, что пани Форейтова не брала браслета. Во время мессы она поет на хорах, я сопровождаю ее на фисгармонии. У кого есть склонность к музыке, тот не крадет.
— Да-да, — присоединился Магиерка. — Давеча она принесла мне такую редкостную красноволоску! Кто знает лекарственные травы, не может быть преступником.
Сотрудник органов охраны общественного порядка наконец уехал, дело осталось открытым. Волнение еще не успело улечься. Пансионеры кучкой стояли у ворот: тепло весеннего солнышка после долгой зимы казалось благодатью. Но по закону, что все «одно к одному», на дом уже надвигалось следующее событие: при столь монотонной жизни вдруг такое расточительное скопление драм!
Перед воротами остановилась машина, доставляющая продукты. Но вместо обычного провианта шофер вынул из ее нутра два больших потертых чемодана. Только тогда обитатели дома заметили, что с сидения рядом с шофером упруго поднялась стройная дама в широкополой двухцветной шляпе и нитяных перчатках — вслед за ней выпрыгнула кошка, черная, как сажа. Водитель извлек из недр машины прочий багаж: большую сумку, картонку и кожаный футляр для шляп. С минуту он чего-то еще ждал, но дама одарила его ослепительной улыбкой и вместо чаевых наградила сердечным рукопожатием. Шофер ухмыльнулся и влез в кабину. Развернулся, поехал; два чемодана и прочие вещи остались на площадке перед воротами.
— Стойте! — крикнула дама; шофер неохотно затормозил. Она легко забежала с другой стороны и вернулась, торжествующе неся забытый было зеленый зонтик с тонкой длинной ручкой. Затем направилась прямиком к залитой солнцем лавочке, на которой расположились старички: — Есть тут в доме кто-нибудь, кто поднес бы мне чемоданы?
От изумления старички не могли вымолвить ни слова. Первым пришел в себя хитроумный Перк.
— Мы тут все, случайно, хромоноги, — и застыл неподвижно, опираясь на две палки. — Но ежели вы подождете Бернарды, то у нее сил, как у двух мужиков. — Он незаметно придержал за руку Лойзку, которая хотела взять чемоданы.
Новая пансионерка заметила маневр Перка, подавила в себе возмущение и только смерила его взглядом. Поморщив нос, она сделала шаг в сторону. От кучки людей, стоявших у подъезда, отделился Майор.
— Вам повезло; вы напали прямо на председателя правления. — Он представился, указав свой чин.
— Александра Калайова, — ответила дама и протянула ему руку жестом, как если бы ее полагалось поцеловать.
— Разрешите, мадам? — Он поклонился несколько скованно и поднял оба тяжелых чемодана. Дама между тем подставила лицо солнцу. Только когда Майор вернулся за остальными вещами, она последовала за ним в дом.
— Ой, монашка, тьфу, тьфу, тьфу! — Она три раза символически плюнула, поискала на себе пуговицу и, не найдя, ухватилась за пуговицу на пальто Майора. — А теперь нужно бы еще воз с сеном или солдата, не могу же я вас держать за пуговицу до вечера. Ах, да ведь вы же солдат! — воскликнула она радостно и отпустила пуговицу. — Вы тут тоже пансионерка, как и прочие? — осведомилась она у старшей сестры.
— Я здесь работаю, — улыбнулась Виргиния.
— Где я буду жить? Мне хотелось бы, чтобы окна выходили на улицу, где все время что-то происходит. — Дама говорила очень громко, но причиной тому не было волнение.
— Улицы у нас тут нету, — быстро проговорил Перк, подпиравший плечом наружную дверь, чтобы ничего не упустить. — Только дорога и пруд лягушачий. Но все время что-то происходит: вот сегодня утром обокрали одну пани, что глядит в могилу. — Он ободрительно окинул взглядом новую коллегу — от шляпы до стоптанных туфелек на невероятно высоких каблуках.
— Директриса ушла в замок, бухгалтера тоже нет на месте. Пока они придут, посидите, пожалуйста, в канцелярии, потом вас поселят, пани, — сказала старшая сестра.
— Там мне будет скучно, — отказалась Александра и направилась на солнечное пространство перед входом. Зажгла сигарету, начала прогуливаться, болтая сумочкой на длинном ремешке. У ворот она повернула. Увидела лавочки, составленные попарно вдоль фронтона дома. Старички и старушки грелись на солнышке. Один спал, неестественно запрокинув голову назад. Его соседка в платочке сидела, наклонившись вперед, обеими руками опираясь на палку, лбом прислонившись к рукам. Еще один старичок разминал хлебный мякиш, машинально кидая крошки молодому черному дрозду, но как-то отсутствующе, будто это за него делал кто-то другой. Просто один из навыков ушедшей жизни, выражение лица не принимало участия в его действиях, потухшие глаза глядели, но ничего не сообщали душе. Иногда кто-то ронял слово, другой отвечал, или никто не отвечал: они сидели на лавочке вместе, и каждый сидел на ней один.
Александра в упор наблюдала эту группу, пепел сигареты падал на песок, она все быстрее махала сумочкой. Она казалась бледной; но, может быть, это был лишь отсвет зеленого органди, окаймляющего широкополую черную шляпу. Она протянула руку к увядшей шее, в этом жесте и чуть судорожной улыбке большого рта было противоречие.
На двух соседних скамьях сидели еще живые люди. Она узнала это по их глазам: глаза женщин разбирали издали ее одежду, предмет за предметом, все, что они говорили, относилось к ней. Она решительно направилась к ним.
— Есть тут в доме также… как бы это сказать — «наши»? Кто-нибудь, связанный с искусством?
Бабки переглянулись.
— Пани имеет в виду Магиерку. — Форейтка толкнула в бок свою соседку.
— У нас тут есть Магиерка, он умеет всё, — весело и немного подхалимски сказала Лойзка. В уголке рта у нее появился пузырек слюны и тут же лопнул. — И в пяльцах вышивать, и башмаки для куклы связать крючком, чучела зверей…
— У нас есть органист. — Бабуся Крапкова почувствовала, что неплохо бы сменить тему.
— Точно! — Форейтка взметнула руку над головой, будто просила слова. Она не производила впечатления человека, чья совесть отягощена кражей. — Когда я на хорах пою «Мария, всех радости!», он играет на органе.
— На фисгармонии, — поправил бабку подошедший Майор; от старшей сестры он уже знал, что палитра былых профессий под кровом Иерусалимки пополнялась сегодня отставной субреткой провинциального театра. Майор заметил и критический взгляд Александры: он предназначался расхристанной фигуре Форейтки, башмакам на босу ногу, рукам, которые, несмотря на все усилия сестер, таинственным образом вскоре после утреннего туалета вновь становились черными. — Это композитор, — добавил Майор с оттенком почтения в голосе: приятно сознавать, что ты возглавляешь правление не какой-нибудь жалкой богадельни.
— Представьте мне его, пожалуйста, — оживилась Александра.
Майор слегка наклонился всем корпусом, как делал это обычно, когда к нему в неофициальном дружеском разговоре обращался подполковник или полковник.
— Желаете пройти со мной, мадам?
Было похоже, что Александра собирается взять его под руку, но он, почувствовав хищные взгляды за спиной, пересилил себя и не предложил ей руку.
По коридору им навстречу шел Богдан, неся за загривок черного кота, как будто это был портфель. Кот увидел хозяйку, радостно поплыл в воздухе, перебирая лапками.
— Вы что делаете с Матоушем? — возмущенно возопила Александра уже издали.
— Я не знаю, что ему нужно в моей комнате.
Она любовно заключила кота в объятия.
— Каждый имеет право не любить чего-нибудь: я, например, терпеть не могу кошек.
— А я терпеть не могу жестоких людей.
Майор с некоторым злорадством представил их друг другу, но при этом не заметил ни замешательства Богдана, ни его внезапной бледности.
— Но ведь мы… Вы не узнали меня?.. — сказал он, испытывая легкое разочарование. — Тридцать шестой или тридцать седьмой год? Лесковский театр. У нас с вами даже свидание было, мы ужинали в Гранд-отеле…
— Правда? Удивляюсь. Наверно, я тогда не подозревала, что вы так ненавидите животных.
— Собак я очень даже люблю.
Она исследовала его пытливым и все еще несколько подозрительным взглядом, задержалась на подложенных плечах пиджака, четко образующих горизонтальную линию, но дольше всего смотрела в глаза. Тридцать лет, пожалуй, слишком долгий срок, чтобы она могла его узнать: по ее лицу он прочел, что она ничего не может припомнить.
— Я слышала, вы стали композитором, — сказала она, по-видимому, смягчившись. — Если бы мы встретились раньше, я бы вас непременно заставила написать оперетку для моего голоса.
— Так заставьте меня написать ее теперь!
— А теперь у меня уже голоса нет! — рассмеялась она.
Майор с легким нетерпением переводил взгляд с одного на другого.
— А вот столик для игры в бридж, — вмешался он в их разговор. — Вы играете в бридж, мадам?
— Еще бы! — Она немного развела руки, как бы радостно сдаваясь. — Я вижу, здесь, пожалуй, не так уж катастрофически плохо…
Старшая сестра Виргиния пришла за новой пансионеркой: бухгалтер вернулся.
— Но кошку здесь держать нельзя, устав не разрешает…
— Квартиру я ликвидировала, нельзя же было выгонять Матоуша на улицу после шести лет жизни…
Виргиния пожала плечами.
— Может пустить его во двор? Пусть ловит мышей на складе… — замолвил словечко Майор.
Половина здешних обитателей плохо слышит, громкой речью тут никого не удивишь, но тишина, оставшаяся после ухода Александры, показалась Богдану пронзительной. Он все еще не мог прийти в себя: ведь они даже поцеловались, когда он вечером провожал ее домой. Сто поцелуев можно, наверное, забыть, но чтобы один-единственный?..
Четверть часа спустя чья-то рука энергично постучалась к Богдану в дверь. Отдуваясь и охая, священник, одетый для выхода на прогулку, отворил.
— Черт побери! Вы пришли сюда кого-нибудь венчать? — изумилась Александра. — Когда я оформлялась, мне сказали, что здесь бывают и свадьбы. Только… мне так кажется, это все для приманки…
Священник окинул ее скептическим оком.
— Что-то я не слышал, чтобы в собесе кого-нибудь в какой приют заманили. Но про свадьбы не солгали вам: на сто отпеваний приходится одно бракосочетание.
Александре он понравился.
— Вы исповедуете, ваше преподобие?
— Когда вам понадобится, и соборую тоже, — заворчал он. — Только не требуйте этого слишком часто, как бабка Гадрбольцова, что собралась теперь помирать в пятый раз.
Александра пропустила последнее замечание мимо ушей, с удовольствием завертела плечами.
— Мне кажется очень романтичным иметь в доме собственного духовника, который знает про тебя все, ну совершенно все…
Священник громко застонал.
— Тут вы много не нагрешите, милая пани. Средний возраст семьдесят пять лет.
Она протянула руку, словно собиралась похлопать его по плечу: предоставьте, мол, это мне, досточтимый отец…
Богдан позади сгорал от нетерпения: священник своей массивной фигурой загораживал ему дорогу. Александра поманила Богдана пальцем.
— Вы только представьте себе. — Она доверительно ухватила его за рукав, когда они наконец остались в коридоре одни. — Полшкафа на весь мой гардероб: Я им говорю — вы с ума сошли? Справедливость должна быть для всех одна, отвечают они: второй чемодан отошлите обратно, в комнате его держать нельзя. Куда «обратно»? говорю я: если бы было какое-нибудь «обратно», зачем бы я стала мотаться с вещами по какой-то Иерусалимке? Я уже потеснила соседку на двое плечиков, но этого все равно мало, никто не может требовать от меня, чтобы я так ужалась, я не селедка. Мы с вами одного цеха, — она заговорщицки взяла Богдана под руку, — и у нас было тогда рандеву, как вы говорите: так сделайте что-нибудь!
Она посмотрела на него искоса.
— Я вижу, вы не в восторге. Но если я прошу о чем-то друга, я предполагаю, что это доставит ему радость! — Ее рука была беспокойно-импульсивна, в другой женщине это бы его по меньшей мере удивило, но Александре он прощал ее непосредственность, хотя чувствовал, что это никак не связано с тем, о чем она только что напомнила.
— Может, хоть вы поймете, что я не в силах отказаться от этих вещей, некоторые прожили со мной шестьде… короче, всю жизнь!
Ничего путного ему в голову не приходило. Как вообще оказался он в роли секретаря взбалмошной старой дамы? Более тридцати лет: деяния, срок давности которых истек уже десять раз. Цветы на сцену, наконец однажды утром поездка в автомобиле, роскошный ужин и поцелуй на добрую ночь, сулящий надежду на будущее… Он давно стерся в ее памяти. Как десяток… или как сотня других?
А что, если вежливо сейчас проститься и устраниться от всего этого дела?
Некогда недоступный предмет его сумасбродного восхищения — под одной крышей дома старости… Удовольствие от столь жалкого триумфа? Но он не может бросить Александру на произвол судьбы, ведь и его переселение в Иерусалимку было трудным, кто знает, что на самом деле старается она заглушить этой своей шумливостью? Но только как ей помочь? Спрятать багаж в котельной? В дупле дуба?
— Сестра Итка, — постучался он немного погодя в дверь комнаты сестер. — Я никогда не просил вас ни о каком серьезном одолжении, но сейчас это очень важно: вы так же, как и я, знаете, до чего тяжелы первые дни в Иерусалимке. Пожалуйста, оставьте чемодан у себя!
— Это вы насчет той чокнутой артистки?
— Откуда вы знаете, что она более чокнутая, чем я, пани Софи или, скажем, Черная Мэри?
— У меня могут быть неприятности. Вы же знаете старшую сестру…
— Сделайте это для меня лично, Итка. А это вино выпейте со своим дружком во славу вашей юной любви!
Александру он нашел в коридоре. Она была уже без шляпы, в сатиновом халате, отороченном облезлым лебяжьим пухом.
— Артистическая кровь всегда была кровью рыцарей, ах, милый друг! — Она без колебаний крепко обняла Богдана. — Я постараюсь вам отплатить.
Он обомлел, испуганно оглянулся.
— Как вы раскраснелись! — в восторге кричала Александра, Богдан попытался утихомирить ее, приложив палец к губам. — В точности как Эустах. Когда мне было двадцать два, я дала два-три урока любви одному мальчику, у него было чудное имя Эустах. Ему было семнадцать, Австрия отдавала концы, он шел на фронт, и времени было в обрез: ему казалось очень важным не пасть за государя-императора девственником.
— И он пережил войну?
— Разумеется, его тут же убили — у него это читалось в глазах; на войне первыми погибают идеалисты. Но поверите ли, Богдан, что это был последний мужчина, которого я видела краснеющим? Как мы с ним играли, я уже давно забыла, а пылающие его уши вижу до сих пор. И вот у вас сейчас такие же красные уши.
— Хорошо еще, что я не иду на войну. — Богдан внутренне злился на себя, и ему становилось все хуже. И одновременно где-то в области живота он ощутил сладковатую слабость. Чепуха, двадцать лет назад это еще могло бы быть сигналом тревоги: не встреча ли с Роком? Но теперь? В растерянности он незаметно рассматривал ее: сморщенная шея, толстая кожа с крупными порами, красный облезший лак на ногтях, костлявые суставы пальцев. Она спокойно назвала его Богданом: тогда он был для нее пан Павлус.
Потом они обедали. Над столами витало легкое беспокойство, как всегда, когда ровную гладь жизни дома разрезала новая рыба. А что на этот раз речь идет не о мелкой рыбешке, почуяли все, сохранившие здравый рассудок: в стоячие воды Иерусалимки вплыла щука.
Лица, склоненные над тарелками, невольно поворачивались в ту сторону, где посадили Александру. А затем, непонятно почему, взгляды обращались к другому столу: к тому, за которым сидела до сих пор заплаканная пани Софи. Богдан поймал себя на том, что сегодня сотрапезники раздражают его больше, чем обычно, причем каждый в отдельности: не сиди тут священник, Софи или Майор, тут могла бы сидеть Александра. Ведь в обществе Шлёсарки, бабуси Крапковой и Старосты, которые ей совсем не ровня, она, бедняжка, должна чувствовать себя будто проданная в рабство! Только — с чего бы это? Ведь он не более близок ей и не более знаком, чем этот хам Староста или Майор: он предложил ей принять на веру их прежние отношения, и ничего не решает, поверила она ему или нет.
Соседи Александры по столу пытались хотя бы заочно познакомить ее с некоторыми обитателями Иерусалимки.
— …А вот та, у которой один глаз закатывается под лоб, — блажная Черная Мэри, — шептала ей Шлёсарка. — А вон та благородная за столиком рядом, так это наша обворованная пани Софи. У кого нет ничего, тот ничего и не лишится. Теперь вместо берега моря она может отправляться загорать на берег пруда Крейцарек. А еще говорят, в ней течет голубая кровь, графского роду она, или как там.
— Однажды я играла графиню Наваррскую, и с большим успехом, — сказала Александра и вдруг заметила, что старичок за соседним столиком неожиданно уронил голову на грудь и уснул, прежде чем подавальщицы разнесли сладкое. — Мне до смерти хотелось сперва поглядеть на какую-нибудь настоящую графиню, жаль, что мы не встречались прежде, — продолжала Александра с некоторой неуверенностью. Через просвет между столами она рассмотрела Софи. — Нет-нет, от этой мне толку не было бы — вы только поглядите, как она хлебает суп. Эта не умела благородно вести себя за столом и полвека назад!
Ах, эта злосчастная громкая речь Александры!
Софи перестала есть, со стуком положила ложку. Богдан чуть ли не с ушами ушел в тарелку; худо дело, второй петух на одной куче.
«Здешняя частая гостья — смерть означает частое пополнение, — подумал он. — Приезжает новый человек, дому не остается ничего иного, как принять его к сведению, новичку же не остается ничего иного как побыстрее смириться: постоянный, заданный дух Иерусалимки — сильный фактор, рано или поздно он каждого обработает, подгонит под общую картину, — только так и возможно вообще сосуществование сотни разнородных характеров под одной крышей. Но с Александрой так легко не справишься». Богдану кое-что об этом известно: ведь он и сам что есть силы сопротивлялся, не желая принести в жертву общему духу собственную индивидуальность. Это их двоих объединяет, и уже ради этого он должен бы болеть за Александру против Иерусалимки, — даже если бы у них не было никакого прошлого.
После обеда Александра у себя в комнате распаковывала свои остальные вещи. Бабуся Крапкова ошарашен-но смотрела, как на полочке над умывальником громоздятся флакончики, баночки с кремами, тюбики, коробочки. Потертый чемодан выдавал все новые и новые преудивительные вещи: костяной веер, диадему из фальшивого жемчуга, вязаную шерстяную накидку с длинной бахромой, деревянную шкатулку, инкрустированную перламутром, полную фотографий ее театральных ролей.
Ошеломленная бабуся сидела на постели, Александра по рассеянности раскладывала вещи и на ее кровать, отчего бабуся делалась все меньше.
— Дочка хочет забрать меня отсюда домой, — робко сказала она, чтобы эта масса невиданных предметов окончательно не раздавила ее. — Все время говорит: «Вам непременно надо вернуться к нам, бабуля».
— Не понимаю, почему же вы не едете. Будь у меня дочь, я бы тут ни одной минуты не осталась!
Полочка уже не вмещала всего, косметика начала заполнять ночной столик, среди баночек с гримом появилась раковина с надписью Grado и заячья лапка на счастье. Для лохматого пса с пролысинами уже не нашлось места, и Александра посадила его на стол.
— Это не мой: он принадлежал Лилиан, моей лучшей подруге.
От огромного мира, грозящего, как потоп, поглотить бабусю Крапкову, не было спасения; однако, кто владеет таким количеством невиданного имущества, должен во всем уметь разбираться.
— Раз дочка меня сюда однажды сдала, а теперь хочет воротить назад, как-то мне это не нравится.
— Плевала б я на это. Дом есть дом.
Чемодан выдал еще одну реликвию, на этот раз, по-видимому, из раннего детства: куклу с эмалированной железной головкой. Отбитый нос и одна тоненькая ножка под замызганной юбкой отвечали ее возрасту: добрых шесть десятков лет грязному сборчатому воротничку из кружев у нее на шее.
— Вы были замужем? — осмелилась спросить бабуся.
— Да раза три, — весело сказала Александра, и бабуся подняла руку, будто желая перекреститься.
— И что же… помирали ваши мужья? Или, может… разводились вы?
— С чего мне было разводиться, когда у меня ни разу свадьбы не было? Не люблю формальностей. — Александра уселась на постель, не заметив, что при этом придавила веер и куклу с тонкой ножкой. — Официально я мадемуазель, но я не хочу, чтобы ко мне так обращались: это отдает старой девой. А фактически я вовсе не дева! — Чертыхнувшись, она звонко шлепнула себя по коленке.
Вещи из одного чемодана были выгружены, комната превратилась в музей реликвий.
— Завтра ко мне, верно, приедет Франечек. — Бабуся предприняла последнюю попытку противостоять натиску новой соседки.
— Внук?
— Сын. Красавчик он у меня, да вы увидите. Только не надо бы ему ездить так шибко. Столько страху натерпишься…
— А почему он вас к себе не возьмет?
— Да его, Франечка то есть, часто дома не бывает — а у меня случаются обмороки. Однажды я так упала, он пришел домой и ужасно испугался: говорил потом, что сам чуть не умер со страху, как увидел меня на земле. Уже давно тому, это мы еще все вместе жили.
На дом опустилась послеобеденная тишина, у бабуси Крапковой от волнения сами собой закрывались глаза. И на Александру пала внезапная усталость: чтоб отогнать ее, она закурила сигарету. Бабуся ногой об ногу скинула домашние туфли, легла на постель. Какое-то время она рассматривала разложенное вокруг нее тряпье глазами зверька, загнанного в угол незнакомым хищником. Но смятение духа было в ней слишком велико, чтобы можно было так быстро с ним справиться: в настоящий момент она предпочла заснуть.
Александра, сидя на постели, курила, ракушка из Градо служила ей пепельницей. У бабуси Крапковой будто разгладились морщинки, порозовевшее лицо приобрело удивленное выражение; она начала похрапывать. Александра открыла шкатулку, инкрустированную перламутром, машинально вынула фотографию с дарственной надписью; уголки были обломаны; на фотографии был Отелло, несколько небрежно загримированный: мочки ушей по краям остались светлыми. Под этой карточкой она заметила знакомое, свое собственное юное лицо времен Первой республики и скорей опять захлопнула крышку шкатулки.
Кругленькая, такая деликатная бабуся Крапкова на противоположной кровати храпела, как гренадер. Александра с минуту наблюдала ее с неподвижным ужасом: длинный столбик пепла отломился и тихо упал на полотняную дорожку. Она загасила сигарету, нервно подошла к окну: оно упиралось в крону огромного столетнего клена.
Бабуся во сне торжествующе улыбалась: наверное, ей снилось, что ее гардероб ломится от платьев, они уже не вмещаются в нем — платья будничные и кобедничные, ей приходится перекидывать их через спинку стула, на окно, раскладывать на кровати.
Александра начала ходить по комнате, брала в руки разложенные всюду предметы, снова ставила их на прежнее место или куда-нибудь еще. Всеобъемлющая тишина под крышей Иерусалимки проникла ей в уши, как внезапное неотвратимое знание. Шумное дыхание соседки не заглушало, а лишь усугубляло эту тишину, как и резкий крик скворцов, суетящихся в кроне клена за окном.
Она открыла дверь в коридор: недвижное спокойствие, невыветривающийся запах тлена и старости, от которой нет спасения, как нет спасения от земной атмосферы. Из близких и более отдаленных комнат сюда доносились звуки шумного сна, как если бы спящие хотели убедить весь мир: мы здесь, да еще как!
Она вернулась в комнату, стала перед зеркалом и долго, тщательно и сложно наводила красоту. На полочке все прибывало щеточек, карандашей и гримов. Александра работала заинтересованно и со всей ответственностью, словно через полчаса ей предстояло ворваться на сцену и вызвать там бурю.
В это время Богдан, полуодетый, напрасно переворачивался с боку на бок: лучший сон, какой бывает только после обеда, не приходил. Он с ненавистью смотрел на священника у противоположной стены. Он не мог с уверенностью определить, что его раздражает больше: грубая бесцеремонность соседа или его способность противостоять любому новому событию. Напрасно он вдавливал себе веки, зажимал уши ладонями: уже было ясно, что ему не уснуть. Будьте вы прокляты, все явные и неявные дурные привычки старости! Или сегодня в здешних стоячих водах произошло слишком много движений зараз?
Он раньше времени оделся и вышел из комнаты и увидел, что она стоит у окна в конце коридора. Она стояла у его окна, неподвижно, совершенно так же, как обычно стоит он сам.
Он тихо приблизился: она стояла там не шевелясь, по накрашенному лицу потоком лились слезы, производя на нем жестокое опустошение. Она пыталась отвернуться от Богдана: вместо слов утешения он молча взял ее под руку, повел прочь.
Она вырвала руку, решительно осушила глаза.
— У вас не найдется чего-нибудь… выпить? Все равно чего: водки, сливовицы… Или, может, рому?..