Подошел автобус, принял несколько пассажиров.
— До поворота к лесопилке, — ответил наконец Адольфек — шофер уже в третий раз спрашивал его, до какого места ему ехать.
— Вам бы надо двенадцатичасовым, — сказал шофер. — Мы сворачиваем раньше, на Клчаву.
Адольфек похлопал себя по карманам, в которых не было ни гроша. Остекленевшими глазами посмотрел поверх головы шофера куда-то в пустоту.
— Мы даром возить не можем, — сказал шофер.
Мартин встал со своего места, заплатил за Адольфека.
На остановке у перекрестка, где автобус сворачивал на Клчаву, Мартин вытащил Адольфека за руку. Шофер, сворачивая с асфальта на пыльный проселок, махнул. Мартину в знак привета.
Мартин и Адольфек пошли рядом, отнюдь не тяготясь молчанием. Ветер дул им в спину. Позади шуршали опадающие листья, обгоняли их, ложились на новый асфальт — немцы отремонтировали в Словакии много дорог на восток. Долина была пустынна; грузовики по воскресеньям не ездят, туристский сезон кончился. Придорожные кюветы были полны упавших, подсохших красных ягод рябины.
Мартин застегнулся до горла: ветер слегка холодил ему спину. Но была у него и другая причина зябнуть…
Временами ему удавалось не думать об этом. Мелькнула даже мысль — может, ничего этого и не было… Но потом он сообразил, что вчера вечером не был пьян: ясно и четко помнил он все подробности. Как тот человек вальяжно оперся локтями на стойку и завел разговор с Ружей — мол, как она думает, хороша ли будет погода погулять в лесу? «А вы подите гляньте на лестницу в погреб, где пан управляющий пиво качает, — ответила Ружа. — Если ступеньки сухие, погода будет хорошая. Когда они подпотевают, жди дождя», — объяснила она еще и поставила на стойку рюмку ликера. Грань рюмки нестерпимо сверкала, отражая свет керосиновой лампы. Сейчас Мартин как бы снова увидел это мерцающее, преломленное сверкание: доказательство, что все было на самом деле.
Шли уже около часу. Усталость сковывала ноги Мартина — усталость физическая и душевная. В комнатушке, где обычно ночевали татаровцы, он в эту ночь почти не сомкнул глаз. Странное ощущение — знать, что за тонкой перегородкой спит тот человек с таким миролюбивым видом запоздалого туриста — маленькое колесико машины, распоряжающейся свободой и даже жизнью людей…
Ветер намел к придорожному распятию небольшой сугроб опавших листьев.
— Посидим немного, — предложил Мартин.
Адольфек не сказал ни да, ни нет; просто сел рядом на цоколь креста, ладони положил на колени. Он был в одном своем тонком, потрепанном фрачишке, но как будто не ощущал холода. Под воротником у него странным образом зацепился окурок сигареты — как видно, с молчаливого согласия Куличка, не желающего сразу отменять прежние традиции, Адольфек переночевал прямо на скамье в распивочной. Но утром, когда Мартин уходил из трактира, Адольфек уже снова сидел за столом, неподвижный, с отсутствующей печальной душой.
А тот человек в штатском, который тогда в больнице допрашивал толстого соседа Мартина…
— С того-то все и началось…
Мартин даже испугался, выговорив это вслух. Но Адольфек, по-прежнему не снимая рук с колен, смотрел на верхушку рябины и молчал.
— С тех пор и начала затягиваться сеть…
Почему же его не забрали раньше, как того же Хацара?
Молчаливое соседство Адольфека как-то успокаивало Мартина.
— Странное дело, приятель. — Мартин снова заговорил вслух, проверяя безучастность Адольфека. — Неудача, случается, выбивает из равновесия; только катастрофа как бы снова возвращает к нему.
Но Адольфек не слышал; недвижимый, он смотрел, как ветром сбрасывает ягоды рябины — то одну, то сразу три… Красные шарики, гонимые ветром, подскочив раза два, покойно укладывались на землю.
Издали донесся шум мотора, из-за косогора вывернулся грузовик, накренившийся на повороте. Десятка два черных мундиров, в пять рядов…
Мы — Глинковская гарда, Словакия, вперед!
Отец наш Андрей Глинка, Сидор нас ведет…
Они распевали во все горло, ветер срывал слова с их губ; в однообразно румяных лицах — упоение быстрой ездой, объединяющее сознание силы, самонадеянная уверенность людей, перед которыми открыт весь мир.
Адольфек, просияв, смотрел на ровные ряды фуражек, пока грузовик не скрылся за поворотом. Мартин сбоку наблюдал за обросшим лицом сумасшедшего.
— Приговор — всегда в своем роде освобождение, понимаешь? Конец неизвестности. После него — уже только переходный отрезок жизни на ничейной полосе…
Мартин быстро приспособился к такому одностороннему диалогу: возможность говорить вслух приносила облегчение.
— Только жизнь-то — не завтра, жизнь — она сейчас. Еще ничего не происходит, дружище. Я могу, к примеру, напиться до немоты. Заказать, чтоб мне сыграли «Сизый сокол, улетай…». Или любиться с Розитой. Скажи, Адольфек, почему же мы ничего этого не делаем?..
Но в глазах Адольфека по-прежнему лежала пустота невосприятия. «Это хорошо», — подумал Мартин. Сидеть рядом с воспринимающим человеком и молчать — вот что было бы скверно. Адольфек вдруг опустился на колени, начал собирать в шапку сморщенные ягоды рябины.
— Жизнь — не завтра, и все же ты уже по уши в том, что будет. Словно тебя уже нет. Смотрел ты когда-нибудь на звезду? Светит синим, или желтым светом, или зеленоватым, все вроде в порядке, а ты даже не знаешь, что она, может, давно угасла…
По пустынной дороге бежала собака. Неопределенной породы, бродячая; куда хватал взгляд — ни единой человеческой души.
Собака остановилась, в нерешительности приподняв переднюю лапу, потом двинулись прямиком к Адольфеку. Взгляд сумасшедшего будто разом вернулся к действительности; обеими руками Адольфек обхватил пса вокруг лохматой шеи, притянул его голову к себе между колен. Пес благодарно бил хвостом о тощие свои бока.
— Этот человек сказал мне: один раз немцы уже арестовывали вас. Потом вы бежали через границу, тем самым подтвердив, что не так уж невиновны, как вы теперь утверждаете… «Бывали вы когда-нибудь влюблены? — спросил я. — Понимаете вы, что такое тоска по девушке, такая безумная, что напрочь лишает вас рассудка?»
Мартин глянул на Адольфека — тот шарил у себя в карманах; нашел кусок засохшего хлеба.
После того злополучного допроса в больнице они, видимо, доложили вышестоящей немецкой полиции о появлении подозрительной личности. А там уже все завертелось быстро: информация из пражского гестапо…
Окаменевший кусок хлеба хрустел у собаки в зубах. Адольфек не сводил с нее глаз, пока хлеб не был проглочен. Пес подождал, не дадут ли еще, потом обежал вокруг распятия, вопросительно посмотрел на обоих путников и побежал дальше по дороге — неторопливой, размеренной трусцой, словно была у него какая-то определенная цель.
— Истинно говорю вам: узрю ее, но не нынче; гляну на нее, но не близко, — заговорил вдруг Адольфек пророческим тоном.
Мартин пропустил эти слова мимо ушей.
— Да вы ведь все знаете, сказал я ему. Вы копаетесь в личных делах людей, ничто для вас не свято, ни любовь, ни боль. Хозяйничаете в человеческой душе, как в завоеванной крепости — все разбить, перевернуть, не оставить камня на камне… а собственно, по какому праву?.. — Глаза Мартина словно искали прибежища; он схватил Адольфека за рукав. — Но я не хочу! — Его голос стал сиплым. — Я все перечеркнул и начал сызнова, я — рабочий, и работаю честно…
Адольфек повернул к нему лицо, но взгляд его был где-то далеко. Мартин сгорбился, опустил руки между колен.
Не будем зря терять время, сказал вчера тот человек. Я мог бы арестовать вас на месте; и наши люди мигом передадут вас пражскому гестапо. Сами можете сообразить, что это для вас будет означать, — он движением руки вокруг горла намекнул на петлю. Но мы великодушны, мы предлагаем вам иную возможность: искупить свои грехи перед нашим союзником здесь, в Словакии. Дело в том, что ваше теперешнее окружение составляют не только дезертиры вроде Хацара, но и другие весьма интересные люди: Бородач, коммунист-учитель и этот Лацо Татар, который должен кое-что знать о пропавшем оружии…
Хорошо, я бежал из протектората, но ведь здесь-то действуют свои, словацкие законы!
— Не прикидывайтесь наивным, приятель: с каких это пор гестапо уважает законы захваченной страны?.. — вслух проговорил Мартин и спохватился, испуганно оглянулся на Адольфека.
Тот выкладывал из ягод рябины знак креста на цоколе распятия. Мартин наблюдал за ним с растущим беспокойством. Из кармана Адольфека торчал кончик красной женской перчатки.
— Пойдем?
Остаток пути до развилки Мартин уже ничего не говорил.
— А здесь мы разойдемся. Доберешься один до дому?
Маленькое, словно съежившееся лицо Адольфека бороздили глубокие морщины. Мартин посмотрел в это лицо, и вдруг ему захотелось на прощанье пожать руку безумного. Но Адольфек судорожно стискивал в кулаке горсть ягод, и Мартин просто подержал его за запястье.
Потом он пустился вверх по долине, знакомой белой дорогой вдоль речки. Рагулька шумела и плескалась на камнях, волоча за собой устоявшуюся сырость и осенний запах тления. Поднялся вихрь, закружил опавшие листья, свернул их воронками, они пьяно шатались на своих вершинах, похожие на замедляющие вращение волчки. Когда он в первый раз проходил здесь, со стороны Рагули тоже неслись низкие тучи. Только тогда из-под лепешек последнего нестаявшего снега в канавах вылезали лесные левкои, и в воздухе стояло сладкое предощущение весны.
На этой дороге и начался круг; сегодня он замыкается на ней же. Петля — тоже круг…
За знакомым поворотом, именно там, где и ожидал Мартин, выглянула тесовая крыша. Его немало успокоило, что все пока на своем месте.
Дом лесника стоял тихий. Хорошо, что его не встречает противный лай Казана; Мартину всегда неприятна была любая форма настороженности, и все это время пес был его недругом. Впрочем, если б Казан и рвался сейчас на своей цепи, — какая важность! Мартин кивнул бы Ткачу или его жене в знак привета, может, остановился бы на пару слов. Из Орешанки на Рагулю всяк волен выбрать и этот окольный путь, тут уж его дело.
Из дому вышла Юлика посмотреть, высохло ли белье. Словно не было у нее другой заботы, кроме как целыми днями высматривать Мартина.
Мартин свернул к опушке, там было сыро и холодно.
— Войди в дом, — сказала Юлика. — Штево в трактире.
— А его мамаша?
— Хворает. Лежит в каморке, не встает.
Вошли; Юлика немедленно повисла у него на шее.
— Как долго тебя не было, Мартин! У меня все из рук валилось, спать не могла…
В полутьме у нее жаждуще блестели глаза. По спине Мартина пробежал холодок: как много потеряло для него значение со вчерашнего дня!
Танцует в каком-то баре… Совершенно не важно, какой она была на самом деле, ушедшая любовь. Важен ее неполный образ, сложенный из случайных, быть может обманчивых, мелочей, какими мы сохранили их в памяти.
Мартин слышал взволнованное дыхание Юлики.
— Я даже молилась, слышишь, на коленки становилась в сарае и молилась святому Антонию, чтоб Штево с собакой не было дома, когда ты придешь. Буду в городе — поставлю святому свечку…
Мартин молчал. Небольшая отсрочка неминуемого исполнения приговора отнимает даже способность наслаждаться счастьем.
— А что… что, если мне уйти от Штево? Ведь я до сих пор и не знала, что такое жизнь, Мартин! Быть может, я только сейчас родилась, все теперь вижу будто из другого мира, к тому, к прежнему, рвутся все нити, откуда-то вдруг во мне такая снисходительность ко всему, к малеванью пьяного мужа, к старой Ткачихе…
Он сидел рядом на кровати, его руки были глухи.
— Что с тобой, Мартин? Ты много пил?
— Наверное, я просто устал, Юлика.
Она притянула его к себе, а он ощущал ее близкое, горячее тело будто издалека — и она уловила эту отсутствующую пассивность. Приподнялась над ним.
— От тебя разит спиртным. Опять был у этих девок?
И вдруг кинулась лицом в подушки.
— Уходи, беги к ним, ты мне мерзок, слышишь?! — Юлика, всхлипнув, затрясла его. — Порядочная женщина не для тебя, для тебя — шлюхи! — Она в ужасе закрыла себе рот рукой. — Мартин, милый, я… Прости меня, я уже не знаю, что говорю!
Она уткнулась ему в ладонь, плача, целовала его руку, гладила висок механическим, повторяющимся движением.
Розита, конечно, не по грибы ходила в лес. Скорей всего этот человек расспрашивал ее и о нем, о Мартине, быть может, обязал молчать. Почему она ему не сказала? Впрочем, не все ведь герои — можно ли ее упрекать? И в конце концов, что такое — отсрочка на несколько дней?..
— Я не доносчик, Юлика.
Она вытаращила на него заплаканные глаза:
— О чем ты?
— Наши ребята думают, что я выдал Хацара. И Габора — за браконьерство. А может, и тех двух из Орешанки.
— Господи, Мартин… Как мог ты напиться до такой степени…
Она вытерла слезы, на щеке остался влажный след.
— Это неправда, Юлика. Никого из татаровцев. Ни одного человека нет на моей совести!
— Что ты говоришь, Мартин. Какие вещи ты мне говоришь. Ты сам не знаешь, что говоришь.
— Знаю, Юлика. И хочу, чтоб ты это знала.
— Ничего я не хочу знать. Хочу, чтоб ты был со мной. Больше мне ничего не нужно.
— Когда я вышел из тюрьмы, у товарищей не хватило духу сказать мне правду — что Аранка наплевала на меня, сделалась… Сказали, что она, возможно, уехала к сестре в Словакию. Вот я и двинулся сюда, и пошел со мной Вацлав, мой лучший друг…
— Не говори ты все время о ней!
— Но я ведь сделал это ради нее.
— И хорошо сделал! — воскликнула Юлика. — А то бы я никогда тебя не узнала!.. — Она судорожно гладила его руку, ее черные волосы сливались с темнотой, и только в обезумевших глазах сверкали слезы.
— Это было около самой границы… Вацлав не мог дольше врать, и он сказал мне, что Аранка вовсе не уезжала в Словакию и кем она стала. Я ударил его кулаком в лицо. Вацлав повернулся и пошел от меня прочь. Я отошел немного, обернулся, вижу — он уходит… И я не позвал его, не пошел за ним… Минут через пятнадцать в той стороне прозвучало несколько выстрелов — Вацлав напоролся на немецкий патруль, при нем было оружие… Я тогда хотел получить все — и вот у меня ничего не осталось… После Вацлава осталась старая мать, он был ее единственным кормильцем… — Мартин смотрел на Юлику глазами, в которых уже не было никаких сил. — Моя мама всегда говорила: за дурной поступок воздается еще на земле…
— У тебя есть я, Мартин. Ведь у тебя есть я! Уедем вместе. Уедем отсюда…
— Быть может, где-то вне нас существует некая справедливость, которую не обойдешь.
— Что ты, Мартин. Как странно ты говоришь. Столько негодяев живет, все у них есть, власть, деньги, и никогда их не постигает возмездие.
— Но я хочу, чтоб у меня все было чисто, Юлика. Бывают положения, когда человеку необходимо, чтоб все было чисто. А к исповеди пойти я не могу…
Юлика села, растерянно пошарила вокруг себя по постели, словно слепая.
— Я хочу любить тебя, Мартин, — сказала она в отчаянии. — Сейчас, сию минуту…
Где-то на ели за домом стучал дятел.
— О чем ты думаешь, Мартин? Ты ведь должен меня любить. Я никому больше не хочу принадлежать. Ты для меня все.
— Оставайся у Штево, Юлика. Он твой муж.
— Да что с тобой стряслось, дева Мария!
Горячей рукой она прижала его ладонь к своей груди, но ладонь не проснулась. И Юлика поняла, что сегодня они не будут любиться, и все ее накопившееся желание прорвалось страшным, униженным, безутешным рыданием. Она даже не чувствовала, как гладит ее по голове его отсутствующая рука.
— Ну, успокойся, Юлика. Я теперь должен идти на Рагулю, но скоро вернусь. Послезавтра, а то и завтра вечером. Может, уже завтра. Если Ткача не будет дома, мы с тобой встретимся у омута за домом, и опять будем любить друг друга. Непременно, Юлика.
Он оставил ее, всхлипывающую, отчаявшуюся. Пошел по дороге вдоль речки. В конце долины свернул налево, вверх по склону горы. Наступила темнота, но дорогу он знал отлично. Низко над землей недвижно висел тяжелый запах сухих грибов и гниющих корней.
Мартин шел по дороге, по которой ходил столько раз. По ней когда-то прошел лесник Беднар, давний предшественник Ткача. Все время в гору, потом через вырубку, которую называют Ветряной. Небо на востоке, над противоположной цепью гор, начало бледнеть: скоро взойдет луна.
Ноги машинально несли Мартина все время вверх. Усталости он не ощущал — только душа все теряла и теряла силы.
Наконец вдали за деревьями блеснуло красное зарево. Он подошел ближе: пять человеческих фигур сидят кружком у костра. Почему же только пятеро? «Ах да, — вспомнил Мартин, — Учитель уехал домой, вернется сегодня последним автобусом. А Хацар…»
Мартин стоял, издали глядя на костер. Желтые языки огня иногда взвивались высоко, достигая обожженных веток. Ветки шевелятся от жара, покачиваются, будто под ветром; но в лесу не шелохнется ни один листик. Мартин слышал голоса товарищей, но слов отсюда нельзя было разобрать. Три чурбачка стояли незанятые.
Мартин двинулся было к костру, но, сделав несколько шагов, повернулся и пошел к бараку. Он даже и не очень осторожно шагал — знал, его все равно не услышат из-за треска и гудения огня.
Сел на свою койку, сложил руки на коленях. В окно виднелся кусочек высокого звездного неба. Ненадолго по ногам Мартина разлилась тупая радость: путь окончен. Но потом он сгорбился, он съеживался все больше и больше — опять она вернулась, эта нематериальная тяжесть, села на шею, надавила на плечи, и сердце от этого так сжалось…
А у костра Кисс, потирая свои маленькие руки, говорил:
— Хорошо, что мы не пошли в Орешанку. По крайней мере, это дело с плеч долой.
— Теперь пускай приезжают ищейки, пускай вынюхивают! Хотел бы я посмотреть, как они станут карабкаться от одной пещеры к другой, а нигде ничего! — Ехидные глаза Габора вспыхнули красным отблеском.
Так и эдак обсуждали сделанное, впервые после долгого времени облегченно вздохнув. Один Ондрей время от времени украдкой поглядывал на барак. Под носом у него сверкала бриллиантом капелька.
— Может, все-таки не надо было так с Мартином-то, — заговорил он немного погодя. — Не затравили бы мы его, как волки ослабевшую овцу… Нейдет у меня из головы эта мысль!
— Кто это кого травил? — вскипел Лацо. — Валяй, дед, ступай помолись со святошами… Затравили! Услыхал Мартин правду о себе, ну и смотался. Видно, очень хорошо знал почему!
— А вещи тут оставил? — Ондрей на удивление быстро нашел возражение. — Все его вещички тут, чемодан под койкой.
— Может, завтра за ними явится. — Гержак покосился на свою трубку, которая плохо тянула.
— А заявление об уходе? Он бы должен заявить об этом Бородачу! — вставил Кисс.
— А где написано, что он завтра не заявит? — буркнул Лацо.
Опять стало тихо, только огонь гудел. Порой раздавался треск, проваливалось прогоревшее полено. Никому не хотелось смотреть на незанятый чурбачок Мартина — но он был там. Не заняты были еще два, но украдкой все посматривали именно на Мартинов.
По каменистой дороге зазвенели шаги. Лацо глянул на часы: знали — это возвращается Учитель. Только рановато что-то… Уже издали блеснули его очки, отражая пламя. Учитель не стал даже заходить в барак, свернул с дорожки напрямик к костру. Остановился перед полукругом товарищей — в коротком зимнем пальто, которое впервые взял сегодня из дому, в свежевыглаженных брюках, чисто выбритый — весь облик его нес с собой атмосферу лучших условий жизни там, внизу. Только синий его берет, как всегда прямо, сидел над бровями.
— Я был прав, а не вы! — даже не поздоровавшись, воскликнул он. — По дороге заходил я к Ткачу, разговаривал с Юликой… — Он с трудом переводил дух, и только сейчас татаровцы заметили, что на висках у него блестит пот. Учитель сел на свой чурбачок, расстегнул ворот рубашки освежиться. — Застал ее совершенно вне себя, и знаете, что она сказала? Это Ткач донес на нас инженеру. Вы обвиняете Мартина, а он ни в чем не виноват — это она мне выкрикнула с плачем…
— Как же это, собственного мужа выдала? — глухо проговорил Лацо.
— Говорит — ей уже все равно, — волнуясь, продолжал Учитель. — Может, вы догадаетесь, как там у них обстоят дела. — Он кивнул на сиротливый чурбачок Мартина. — И поймете наконец, почему тогда Мартин не мог сказать правды в глаза леснику!..
Все так и оцепенели, только в костре потрескивало среди растерянной тишины. Пять пар глаз приковывала к себе струйка пота на виске Учителя — так спешил он с этим известием, в гору, по ночному лесу.
— И еще я кое-что узнал. — Голос Учителя чуточку дрожал, и все же это был голос судьи. — Надеюсь, все вы настоящие мужчины, у нас ведь никогда не выносили сора из избы. И если кто вынесет его теперь, это может стоить места одному сравнительно порядочному человеку. По дороге домой ехал я вместе с этим человеком, он теперь служит в полиции. Но каким бы он ни был — мы с ним учились в школе и вместе воровали орехи у богатых крестьян. Ему известно дело Хацара; что его отец на Волыни заявил себя немцем, это Хацар сам выболтал на допросе. Для опытных работников госбезопасности вовсе не проблема запутать его — сами знаете, какой он порох.
Учитель с беспокойством обвел взглядом товарищей, но сразу успокоился: всегда ведь чувствуешь, когда тебе верят.
Татаровцы уже не смотрели в усталое лицо Учителя; они разглядывали раскаленные угли, свои заляпанные ботинки. Габор носком сапога приподнял один из камней, окаймлявших кострище; открылась колония белых муравьиных личинок, Габор опустил камень на место.
— Стыдно мне до слез, ребята, — заговорил наконец дед Ондрей. — Ведь я его тогда Иудой обозвал! То-то меня по ночам совесть грызла. Грызла она меня, как голодная крыса кость грызет, а я все-таки рта не раскрывал… Так бы и надавал себе теперь…
Кисс удивленно показал на барак — окно в нем осветилось желтым светом тусклой керосиновой лампы.
— Да ведь это может быть только… — Кисс встал, быстро пошел к бараку.
Он вернулся вместе с Мартином. Ондрей пошел им навстречу, но Лацо остался сидеть; остальные от растерянности тоже. По лицу Кисса они поняли, что он уже все рассказал Мартину. Это хорошо: избавил их от главной тяжести.
— Подсаживайся к нам, садись на свой чурбачок, — говорил на ходу Ондрей; он положил руку Мартину на плечо и не снимал ее, пока они не приблизились к костру.
— Есть хочешь? — спросил Гержак, как ни в чем не бывало.
Он уже собрался снять с вертела кусок обжаренной колбасы, но Мартин не был голоден.
Тишина была полна чувства облегчения и необходимости сказать что-то очень важное; все посмотрели на Лацо.
Тот обошел вокруг костра и протянул Мартину свою ручищу.
— Прости, что мы тебя подозревали. Меня в особенности прости: ведь это я сказал, что мы не хотим больше с тобой… Выбрось это из головы — все опять будет по-прежнему.
Все по очереди пожали руку Мартину. Гержак вынул трубку изо рта:
— Я жалею, что поверил, будто ты способен на предательство.
Мартин на миг поднял к нему измученное бледное лицо.
Позже он оказался в бараке наедине с Ондреем. Старик долго копался в своем изрядно потертом мешке, наконец вытащил замурзанный красный носовой платок, завязанный в несколько узелков.
— Вот это возьми от меня на память. — Ондрей подал Мартину десятикронную монету времен Австро-Венгрии. — Мне подарил ее князь Гогенлоэ за верную службу, когда князь Герберт Рудольф праздновал свое пятидесятилетие.
В окне было видно, как товарищи заливают из ведра костер. Лацо хлопал себя по карманам в поисках последней перед сном сигареты, и в этих движениях было чувство облегчения.
— Не могу я ее взять, Ондрей. — У Мартина перехватило горло.
— Ты должен ее принять. Серебряная! — Старик торжественно выпрямился, голос его слегка дрожал от почтительности. — Четверть века берег я ее для сына, к его свадьбе. А он женился где-то далеко, об отце и не вспомнил… Уже пятнадцать лет не знаю, где он, что с ним… Ты должен ее принять, долго ли я еще протяну — и разве ты не годишься мне в сыновья?
Мартин опустил в карман тяжелую монету, молча, крепко стиснув зубы, обнял старика. Почувствовал под руками его костлявые, старчески выступающие лопатки — и вдруг так ясно понял, до чего одинок на свете старый Ондрей.