Орешанские тетки с верхнего конца, из домишек, что неподалеку от трактира, выходили на свои крылечки, собирались в кучки, стояли, шушукались. Жадно прислушивались к тому, что творится в трактире, — кто-то оставил дверь открытой. Тетки по видимости и шагу не сделали, а все же приблизились. Крики в трактире не похожи на субботние, и Шименовой скрипочки не слыхать — а это уже существенно. Да еще машина перед трактиром! Случается, что и в Орешанку заедет какая-нибудь машина, только ставят ее тогда где-нибудь за углом, понезаметнее, вроде заехали так, на минутку. А сегодня черная «прага» стоит открыто, самоуверенно, прямо перед входом в трактир. Шофер и три пассажира вошли внутрь; один из троих — в форме гардиста.
— …Отца моего оставьте в покое, — говорила Эстер Лебовичова слегка дрожащим от волнения голосом. — Все толкуете о христианской любви к ближним, а ведь это значит, что и о мертвых худого нельзя говорить!
— Никто не собирается быть несправедливым к вашему отцу, — возразил более высокий и плотный из приезжих; на рукаве мундира он носил голубую повязку с красным двойным крестом в белом круге[76]. — Однако местным гражданам не так-то легко забыть кое-какие факты. Как он относился к людям, к своим же односельчанам, а, пани Эстер?
«Мы с тобой коз не пасли, чтоб я была для тебя просто Эстер!» — хотелось крикнуть трактирщице, но она молча, энергично принялась мыть пивные кружки, смутно надеясь, что нежеланные гости поймут неуместность своего присутствия здесь в рабочее время и уйдут.
— Чего там ходить вокруг да около, — вмешался другой приезжий, невысокий, желтолицый человек в гражданском. — В Орешанке любой ребенок подтвердит, как здесь шкуру с людей драли. Сколько народу ограбили здесь за три десятка лет, правда, пан нотарий? — обратился он к третьему посетителю.
Однако нотарий, заместитель орешанского комиссара, потупившись, только печально кивнул — еле заметно, почти про себя.
— Сколько здешних людей проклинало его, — продолжал желтолицый. — Прямо вздохнули, когда его… того… на тот свет проводили.
— Еще б им руки не потирать, когда чуть не каждый был у отца в долгу! — Эстер швырнула кружку. — Не думали же добрые мои односельчане, что отец долговую книгу с собой в могилу унес!
— Вот мы и подошли к сути дела, пани Лебовичова, — сказал высокий гардист. — Ваш покойный отец наживался на бедствиях сограждан. Свидетели под протокол показали в районе, что Моше Лебович тайно скупал по селам павших общинных овец и делал из них сосиски! — Гардист торжествующе выпрямился.
— И продавал народу задорого. — Желтолицый показал на Эстер. — А потом, когда народ блевал от этих сосисок, он ему задорого водку продавал, чтоб полегчало.
Орешанский нотарий поднял на Эстер грустные глаза и опять опустил их.
— Еще кружку, — сказал шофер, сидевший за угловым столом и не принимавший никакого участия в происходящем; он встал и сам отнес пустую кружку к стойке.
— Есть и еще факты, пани Лебовичова. Следующий факт — репутация деревни Орешанка, в которую ваше заведение вносит львиную долю. Да, львиную долю! — с оттенком возмущения продолжал гардист. — Мы — верующие христиане, пани трактирщица. Наши районные функционеры давно уже указывают на то…
— Ах так, районные функционеры! — перебила его Эстер. — А когда у районных функционеров разыграется набожное желание, тогда и орешанский трактир хорош, потому как подальше от глаз, не так ли? — Эстер вдруг разъярилась. — Репутация Орешанки, Gott der Gerechte![77] — Она заломила руки над головой, голос ее приобрел глубину. — Бедствия сограждан! Да посмотрите вы на них и на себя, вы только гляньте на ваших сообщников у кормила вашего распрекрасного государства, как они прибавляют в весе! О бедноте печетесь — то-то и толстеете от одного сочувствия к ней, распиваете там у себя в районе настоящий кофе, ветчиной обжираетесь, вон вам уже и мундиры тесны!
— Поосторожней насчет сильных выражений, гражданка! — повысил голос подвергшийся нападению. — Настоящий кофе… Вы с этим поосторожней!
— Если хотите знать, портной Шолтес уже два раза расставлял форменные штаны вашему комиссару! — выбросила Эстер последний козырь.
Тут она заметила кумушек, напиравших к трактиру, быстро подошла, захлопнула дверь у них перед носом.
Молчаливый орешанский нотарий винтообразным движением вытянул шею из тесного воротничка, пошаркал подошвой, нащупывая сучок в половице.
— Мы ведь тоже люди, пани Лебовичова. — Человек из района заговорил, к удивлению, метко. — Мы не губим никого, мы хотим только справедливости и добра. Один бог, одна нация, одна партия! Вы еще молоды, вам позволят по-прежнему тут работать, только, согласно параграфу сто тринадцатому министерства экономики, вы не можете впредь руководить предприятием, поскольку вы и ваш отец неарийского происхождения. Естественно, должна измениться и вся структура предприятия, впрочем, новый управляющий наведет тут-порядок, он-то сумеет…
— Конечно, сумею. — Желтолицый выступил на полшага вперед, — Уж я-то вычищу эти авгиевы конюшни, да железной метлой! Железной метлой, пани Лебовичова!
Эстер уперлась руками в тонкую свою талию, сузила глаза.
— Это вы-то будете что-то там чистить?! — Она вложила в свои слова величайшую дозу презрения. — Уж не думаешь ли ты, что я тебя не знаю? Не помню, как ты нанялся к Гривняку голоштанным батраком, спал в хлеву, пока он не вышвырнул тебя, потому что ты и лошадь-то вычистить не умел, даже навоз из-под коровы толком выгрести не мог! И ты собираешься тут что-то чистить! Да ведь ты и на то неспособен…
— Ну, хватит! — рассердился гардист. — Мы лица официальные, так что прошу без оскорблений, хотя бы пан брат уже не… хотя печень не позволяет ему нести активную службу…
— И гнусный вертеп я тут не потерплю! — Желтолицый помахал кулаком в такт своим словам.
— Это что же вы называете вертепом? — Эстер отказали нервы. — Мы тяжким трудом поставили трактир, вот этими самыми руками, а вы только и сумеете, вашими-то руками, ограбить меня да погубить дело! Господи ваш гойский боже, по-вашему, пойдет кто-нибудь веселиться к полицейскому? Совсем рассудка лишились!
Орешанский нотарий поднял было успокаивающе руку, да тут же и опустил.
За окнами, заслоняя свет, промелькнуло несколько фигур, и в распивочную вступил Лацо Татар.
— Семеро жаждущих явились — наливай, корчмарка! — крикнул Лацо с порога. — Девки, пудритесь, сегодня вам задаст жару сам Ондрей! — И он так хлопнул Чепурко по сутулой спине, что тот подскочил.
Только теперь Лацо заметил четырех незнакомцев, опешил на мгновение при виде гардистского мундира и от того, что эти незнакомцы даже не сели. Однако тут же, во главе своей бригады, он двинулся к угловому столу. Шофер, сидевший там, встал.
— Вы получите постановление районных властей. С первого числа предприятие передается в другие руки, — холодно произнес гардист и, уходя, внимательно оглядел арийских посетителей.
Дверь захлопнулась. Эстер, сразу обессилев, неверным шагом подошла — не к стойке, а к угловому столу — и опустилась на скамью рядом с татаровцами.
— Слыхали, ребята? Может, вы сегодня в последний раз здесь… Но я им!.. Хотя бы пришлось поджечь дом! — выдавила она сквозь зубы; подергала столешницу, но стол был тяжелый, и Эстер лишь бессильно, дернулась сама. — Знать бы только, кто на меня донес! Своей рукой зарублю и собакам брошу! — Она вдруг всхлипнула и ударилась лбом об свои руки, брошенные на стол.
Лацо, побледнев, обнял ее за плечи. Но Эстер вырвалась, метнулась к двери.
— Бордель разрушаете, порядок наводите! — пронзительно закричала она вслед отъезжающей машине, — А что такое весь ваш новый христианский порядок, как не сплошной бордель!
На столе осталось мокрое пятно от ее слез.
С лестницы медленно спускалась Розита, за ней перепуганная Ружа. Обе слышали все через приоткрытую дверь первой комнатушки. Они спускались, и каждая ступенька скрипела на свой лад под их ногами.
— Кто мог на тебя донести? — хрипло спросил Лацо.
Эстер стояла в дверях, бессильно прислонившись к притолоке, и слезы скатывались с ее лица и впитывались в ткань черной блузки.
— Откуда я знаю? — Она вытерла глаза тыльной стороной ладони. — Они-то прекрасно знают, да не скажут, мерзавцы. Одно сказали — не орешанский.
Лацо оторвал от нее темный взгляд; взгляд этот медленно обошел распивочную, задержался на изображении семерых пирующих, затем прошелся по лицам сидящих за столом и остановился на Мартине. Все невольно тоже посмотрели на него; вдруг осознали, что смотрят на него, и поскорей отвели глаза.
Над угловатым столом повисла оглушающая тишина.
— Ружа, хоть ты налей нам пива, — сказал наконец Гержак. — Сдохнем ведь от жажды.
Хацар, в своем праздничном костюме, поднялся, привел Эстер к столу. Как-то так получилось, что сегодня ее место было не за стойкой, а за их столом.
— Аризатора на наш трактир! — Кисс несколько театрально всплеснул руками, с сожалением уставился на панно «Кушайте на здоровье». — Кто, как не я, может понять, что это значит!
И он положил руку на плечо Эстер.
Ведь и сам-то он… На повестки Кисс не реагировал, напоминания насчет уплаты налогов выбрасывал одно за другим, властям оставалось только отправиться к нему, в некое селение под Татрами, где он тогда стоял. Около кружившейся карусели, под музыку и хлопанье выстрелов в тире, остановилась такая же вот машина — на ней ему доставили приговор, означающий конец вольной жизни. «Замени-ка меня ненадолго», — сказал Кисс своему помощнику в полосатой майке, пошел в трактир, пробрался сквозь толпу танцующих и, не садясь, у стойки, опрокинул семь стопок подряд. Вернулся деревянной походкой, помощника отправил в трактир, а сам перевел скорости: карусель, на которой все места до единого были заняты, закружилась в обратном направлении. Кисс замаскировал коробку с рубильником и некоторое время издали любовался делом своих рук; когда первый пассажир начал блевать, Кисс двинулся прочь, поднялся по горячему от солнца склону к лесу. Там он лег на мох, устремил взор на Высокие Татры и вскоре уснул…
— Где Шимен? Почему не играет? — услышал Кисс голос Лацо.
— Правильно, пускай играет, — повернулся Кисс к заплаканной Эстер. — Что-нибудь грустное… Три десятки тому, кто выжмет слезу из шефа! — вскричал он и тотчас смекнул, что на сей раз идея не очень удачная.
Утром татаровцы, невыспавшиеся, с больной головой, заросшие щетиной, собрались восвояси. Мартин чувствовал обессиливающую усталость во всем теле, от подбородка до колен; в голове словно образовалась полость, наполненная непрестанным монотонным звуком.
Лацо отвел Розиту в сторону.
— Стряпать умеешь? — Ее длинные, сложные подвески в ушах закачались недоуменно, посверкивая, как бриллиантовые. — А то шла бы к нам на Рагулю стряпухой, если тебя отсюда…
— У вас Гержак готовит.
— Да как скверно! — вмешался Кисс, успокаивающе подмигнув Гержаку. — Скверно и мало, ты только взгляни на нас. — Он втянул живот и сунул за ремень брюк недопитую поллитровку.
— Жечь[78] правильная, — подошел Хацар; полнокровная физиономия и черный суконный пиджак, распираемый мощными телесами, делали его похожим на попа, слишком быстро разжиревшего в богатом приходе. — Опять заживем как люди. Будет кому зашить-постирать… Прокормишься при нас, да еще как! И весело у нас… Розита! — Он сложил руки в страстной мольбе. — И Ружу с собой возьми!
Он невольно растопырил пальцы на обеих руках, любовно взвешивая в воображении пышные прелести Ружи.
— Ага, стирать вам, — сказала Розита. — Может, и с мылом попросите… — Она скрестила руки на груди, склонила к плечу темно-рыжую голову. — Да вы что, ребята, белены объелись? Восемь мужиков в лесу, среди лисиц и волков… У вас вон даже кобыла есть. Может, мне и за кобылой ухаживать? Нет, я всегда говорила — обхохочешься с вами…
— Смотри, не просчитайся, — обиделся Лацо. — Подумаешь, нежная дама! Воображаешь, тебя министры в Братиславе ждут не дождутся? Чего ж ты давно не забралась на колени к министру-то, а? — И он дважды толкнул ее в локоть.
Розита взяла Лацо под руку, отвела в угол.
— С тобой-то я бы пошла, — сказала, понизив голос. — Если поручишься, что мне не придется готовить, штопать и стирать на всех грязных мужиков. И деньги — по крайней мере, столько же, как здесь. С тобой — пойду. Но чтоб ко мне в постель лезло восемь мужиков — ну, нет. Ты и сам должен признать, не такое у меня сложение. Возьмите Ружу. Эта вам и лошадь скребницей вычистит. И детишек с ней можете наделать. Восемь мальчиков.
А потом татаровская бригада двинулась вверх по деревне.
Сверкали на солнце обливные горшки и кувшины, повешенные на плетни сушиться. Над крышами плавно и быстро пролетали парами дикие голуби. Орешанские старухи — еще в праздничных одеждах, только что вернувшиеся из церкви в нижнем конце, — крестились и отплевывались. Двое мальчишек перестали драться из-за волчка, так и застыли в траве на четвереньках, разинув рты. Девчушки в первом расцвете, казалось, так и вырастали за плетнями, в огородах: шептались, сдвинув головы, сдавленно хихикали, ожидая невероятных приключений.
Лацо Татар даже сегодня не изменил обычному ритуалу. Отойдя немного от околицы Орешанки, еще в виду последних домишек, он свернул к речке. В то время как остальные сняли с себя только рубашки с брюками и мылись в исподнем, Лацо разделся донага. Выйдя на середину речки, он укрепился там на сильных ногах, весь в черной шерсти, как зверь; зачерпывая воду руками, огромными, как лопаты, он обливался, не снимая шляпы, фыркал, плевался, брызгал во все стороны. Девчушки за плетнями визжали, и спасались бегством, и возвращались, подходили поближе. Матери выскакивали из лачуг, в солнечном воздухе раздавались звонкие затрещины и брань по адресу беспутных мерзавцев в речке; какая-то мамаша безжалостно, за косу, волокла домой визжащую дочь. Старухи, подняв над головой молитвенники с четками, грозили безбожному хулигану, призывая на его голову гнев небес и полиции. А Лацо Татар, загорелый, в мокрой шляпе, вышел из воды; от густой поросли на его груди поднимался пар; Лацо размахивал руками, приседал. И вдруг, голый, бросился бегом к деревне; попрятавшиеся кто куда девчонки заверещали, какая-то бабка выбежала навстречу, угрожая косой. Все это Лацо оставлял без внимания: ему надо было обсохнуть, а полотенца он в Орешанку не носил.
Татаровцы шли по лесу, мокрые рубашки высыхали на них, в усталых головах, несмотря на холодное купанье, гудела пустота, все нутро настоятельно требовало: огурчика бы солененького, пивка бы — и спать.
От жажды Лацо начал обирать малину на одной из просек. Остальные ушли далеко вперед, один Мартин дожидался бригадира.
— Жалко мне Эстер. Заполночь подошел я к стойке за пивом, Шимен играл вовсю, Эстер стала наливать мне — и вдруг у нее слезы градом, прямо в кружку…
Лацо только взглянул на Мартина и ничего не сказал.
Прошли немного дальше. Синяя гряда гор на юге, затуманенная полуденным маревом, приобрела сероватую окраску, дальние гребни и вовсе слились с обесцветившимся небом.
— Твоя идея насчет Розиты мне в общем нравится, — начал Мартин. — Только почему ты хочешь, чтоб нас обшивала-обстирывала шлюха?
Лацо на ходу молча поедал малину.
— Все бабы шлюхи, — изрек он наконец.
— Ну, это ты уж слишком.
Опять замолчали. Дорога вошла в лес, словно в туннель. Здесь был приятный холодок.
— Думаешь, этот аризатор, этот бывший полицейский, выгонит девок? Тогда ведь скучно как-то будет в трактире…
— Откуда мне знать, выгонит или нет? Может, оставит, стукачками сделает, — сказал Лацо, бросив в рот последнюю пригоршню ягод.
Теперь уже Мартин взглянул на него, но Лацо жевал, глядя вперед.
— Нет, идея завести у нас женщину вовсе не плоха, — очень нескоро заговорил снова Мартин. — Только со шлюхой неладно будет. Неужели не знаешь поблизости какой-нибудь приличной женщины? Например, не взять ли нам твою Зузку?
Лацо словно кольнуло. Он даже остановился посреди дороги.
— Откуда ты про нее знаешь? — Он потемнел лицом, глаза беспокойно ощупывали Мартина. — Кто тебе сказал?
— Никто мне ничего не говорил. Кисс как-то обмолвился.
— Рожу ему раскровеню. Вот трепло! Чего путается не в свои дела?
— Не понимаю, что тут такого. У каждого может быть девушка. А про тебя всем известно, что ты изрядный боров. И что бабы к тебе так и льнут.
— Льнуть-то льнут. Как мухи на клейкую бумагу. Да только, коли хочешь муху освободить — обязательно крылышки ей оборвешь.
— Что и случилось с твоей Зузкой?
Лацо сбил палкой фиолетовую головку репейника.
— Заладил — Зузка да Зузка. Дура она. И отстань от меня.
— А я так полагаю — девчонка, должно быть, первый сорт. С дурой ты не стал бы вожжаться. Наверное, была девчонка что надо.
— Была. Прямо кошка какая-то. Груди — два камня из горной речки, гвозди такими забивать.
— Тогда не понимаю, почему ты ей отставку дал.
— И незачем тебе понимать.
— Ты прав. Какое мне дело до того, что ты ее бросил.
Дорога все время шла в гору, жара усиливалась. В ноздри шибануло сильным запахом поганок.
— Дура она была, — проговорил Лацо, отшвырнув камешек носком своих шикарных штиблет. — Не в ту сторону сочувствие показывала.
— Я, правда, не понимаю, а впрочем, и не интересуюсь, — отозвался Мартин, снимая пиджак.
Дорога все поднималась, солнце, словно не двигаясь с места, жгло им спины. С осатанелым жужжанием, едва не задев по лицу, пронесся шмель, похожий на крошечный, потерявший управление самолет; Лацо досадливо отмахнулся от него.
— А что это за манера — с гардистом нянчиться…
Мартин остановился; поглядел в лицо Татару без всякого интереса. От жары засучил брюки до колен. Зевнул во весь рот.
Пошли дальше, все в гору, липкий зной дрожал над вырубкой, сгущаясь, как их молчание.
— А пропади оно все пропадом! — взорвался вдруг Лацо. — Разве это дело? Зузка с матерью в хижине лесорубов, вдруг вваливается турист с рюкзаком, какой-то городской балбес с золотыми очками на носу — дурно ему, вишь, по дороге сделалось, не солнечный ли удар. Видали, какая красная девица, черти б его лечили… Ко всему прочему выясняется, что докторишко-то — крупная шишка Глинковской гарды в самом Прешпурке! И что бы ты думал, делают эти две идиотки, вместо того чтоб гнать его в три шеи, турка этакого? В постельку, слышь, кладут, компресс с мокрым творогом на грудку, творог, мол, весь жар вытянет. Да оставайтесь ночевать, вельможный пан, куда вам с таким жаром в дальний-то путь! Так что ты думаешь — убрался он хоть на другой-то день? А чего ему спешить, когда тут в лачуге грудастая девка. После братиславских шлюх неплохо освежиться честным мясцом, от которого не табаком разит, а молоком, солнцем да хвоей пахнет, кобель гардистский! А я тем временем уже полдня карабкаюсь по горам, девчонку свою повидать. Вваливаюсь в дом — в Зузкиной кровати мужик! И Зузка ему в эту самую кровать молоко с ромом тащит, да еще извиняется, мол, нет в доме ничего получше.
Лацо приостановился, выкатил на Мартина зеленые глаза, руки в боки упер, словно вызывая на драку.
— Так я и выпроводил его в одном исподнем, не успел очки подобрать!
Мартин расстегнул рубашку, вытер потную шею.
— А Зузка? — спросил он.
— Ясное дело, измолотил я ее, как солому. По сей день не простила.
— Может, она права. Может, она и не лазила к нему в постель.
— Лазила, не лазила… Предателям, которые Словакию Гитлеру продали, нечего носить молоко с ромом в собственную кровать. Да я бы после этого и лечь-то в нее побрезговал.
Дальше шли молча. На дороге валялась медянка. Мартин задел ее ногой — змея не шевельнулась.
Лацо, обернувшись, подождал его. Испытующе смерил взглядом.
— Слушай, а зачем ты спрашивал про гардиста-то про этого?
— Что я спрашивал? Я ведь говорил, мне вовсе и не интересно.
— А зачем вытянул из меня? Про Зузку с гардистом?
— Ничего я из тебя не вытягивал. Сам ты рассказал.
Прошли через лес. На лбу у Лацо прорезалась морщина, да так и осталась. Вышли на вырубку. В виски Мартина словно свинца налили.
— А не придавить ли нам на часок ухо?
— Можно, — сказал Лацо, а морщинка на его лбу не исчезла. — Времени у нас до чертиков.
Повалились в тень под кустом лесной малины. Мартин временами взглядывал на поблекшее от зноя небо: по нему плыло одинокое облачко. Справа раздался могучий храп; минутой позже спал уже и Мартин мертвым сном.
Разбудила его мгновенная и резкая боль, словно оса ужалила. Тронул голень — на пальцах осталось немного крови. Его встревожило знакомое шуршанье — в кустах, извиваясь, скрылась змея.
— Лацо! — тряхнул он спящего. — Кажется, меня уж укусил, гадина. Верно, я его придавил, когда во сне повернулся.
Лацо сел, сонно моргая; похлопал ладонями по выжженной траве вокруг себя. За кустом зашуршали прошлогодние листья. Вдруг он вскочил, кинулся туда — слышно было, как он топает ногой, тихо ругаясь. Вернулся, неся змею с размозженной головой.
— Какой уж, парень, гадюка это! — сказал он и только теперь разом побледнел.
Мартин непонимающе смотрел на него снизу вверх.
— Гадюка тебя ужалила, черт! — Лацо затряс его за плечо, торопливо похлопал по карманам, вытащил складной нож. — Скорей, спички!
Ничего не понимая, Мартин подал ему коробок, Лацо поджег пучок желтой травы.
— Сдурел ты, хочешь лесной пожар устроить, в такую сушь!..
Но Лацо, подержав над огнем нож, старательно затоптал пламя. Опустился на колено около Мартина.
— Возьми чего-нибудь в зубы, чтоб не орать. Платок, например. Резал я так вот ногу одному, тот так ревел, что тебе бык.
Лацо надрезал ранку, брызнула кровь. Лацо стал ее отсасывать. Он выплевывал ее во все стороны и снова и снова сосал кровь из раны, ругаясь между делом:
— Черт тебя дернул портки засучивать, мог бы и потерпеть… Подумаешь, жара… Теперь перетянуть бы чем…
Мартин вытащил носовой платок.
— Этим разве что кошку перевяжешь…
Лацо вытащил из брюк свою праздничную рубашку, оторвал весь подол.
— Да ты заправский доктор, — сказал Мартин.
— Разбираюсь малость, — ответил Лацо, туго стягивая ногу Мартина ниже раны.
— Зачем еще и снизу?
— Положись на меня. На Минчоле змея ужалила Феро Заяца, я перевязал его первый класс. Только умер наш Феро Заяц: слишком долог путь в долину, один врач в отпуску, другой отмечал в Братиславе автономию Словакии. Когда мы наконец вперли Феро в больницу, было уже поздно… Так, а теперь садись мне на спину.
Мартин смущенно отстранился.
— Да хватайся же за шею, и пошли!
— Брось дурить — идти я, что ли, не могу? Могу даже очень хорошо.
— Ты что, идиот?! — вскипел Лацо. — Ходьбой накачаешь яд прямо в сердце… Хватай, говорю, меня за шею и заткнись!
Двинулись. Солнце нещадно пекло с полуденного неба, с Лацо вскоре пот полил ручьями.
— Я тяжелый! — сказал Мартин. — Не можешь ты тащить меня до самой Рагули!
— Молчи, — просипел Лацо. — Дотуда час, не больше…
— За час ты душу выплюнешь! Лучше я обопрусь на тебя и запрыгаю на одной ноге…
— Заткнись. Умней не придумал, так заткнись.
Мартин с тоской высматривал подъемы; когда дорога шла под уклон, ему становилось легче — заодно с Лацо. Каждые десять минут Лацо спускал его наземь, ослаблял повязку и стягивал немного повыше. Рубашка на нем была уже мокрая, хоть выжми; на брюках — большие пятна от пота.
— И надо тебе было, черт возьми, засучивать штаны! — сипел Лацо, и пот заливал ему глаза.
— Это на вырубке-то! Не говорил я тебе, что это — змеиная вырубка?
— Не говорил. Мне это Кисс говорил.
— Значит, знал и все же засучил. Идиот.
До барака оставалось метров пятьсот. Лацо начал шататься под Мартином, дыхание его стало коротким и хриплым. Он опустил Мартина на траву; тот удивился — даже теперь, когда Лацо только перемещал повязку, на лице его непрестанно выступали новые и новые капли пота.
— Эге-гей! — заорал Лацо, сложив ладони рупором. — Эге-ге-гееей! Габор! Хацар!
Он снова поднял Мартина, двинулся вперед. Первым прибежал Учитель, за ним остальные.
— Ондрей, Гержак, скорей к бараку, делайте носилки… да живо! — крикнул Лацо. — Не то подохнет он у нас, как Феро Заяц на Минчоле!
Он шел следом за теми, кто нес теперь Мартина, и шатался как пьяный, и не мог разогнуть спину, словно ее все еще давил тяжелый груз. Дойдя до барака, повалился в мох ничком и замер без движения.
Мартин глазам своим не поверил: в руках Ондрея только сверкнул топор — и носилки почти готовы! Две жерди, поперечные распорки, вместо брезента — куски коры прибиты гвоздиками. Кисс бросил на носилки два одеяла.
— Выведите Каштана. — Лацо сел, прислонился спиной к дереву. — А ты, Кисс, воды мне принеси. Жарко. Кто ездит верхом? — не переставая говорить, Лацо то брызгал на себя водой, то пил прямо из ведра. — Впрочем, ерунда: сам доеду. Вы его пока несите вниз, я поскачу к Бородачу, «скорую» вызову. Так мы время сэкономим, где-нибудь по дороге встретимся.
На спину лошади вместо седла накинули сложенную пополам попону.
— А ты не жри столько мяса, — сказал Лацо Мартину. — Да еще такого, что силками изловили… Таскай потом на себе семьдесят кило!
— Семьдесят пять, — поправил Мартин.
— Н-но! — крикнул Лацо Каштану.
Все смотрели ему вслед, пока он рысью не скрылся за поворотом; потом двинулись в путь, уложив Мартина на носилки.
Издали дом лесной конторы казался вымершим. Привязав Каштана к изгороди, Лацо развернул попону и набросил ему на потную спину. В стороне, на газоне, загорала в купальнике пани Бородачова. Она лежала на животе, упершись локтями в землю, а подбородком на руки, и читала. Время от времени почесывала ногу ногой, подняв их пятками вверх. Лацо подошел к ней.
— Дома пан инженер?
Она, прищурившись, смерила его взглядом от шляпы до желтых, с дырчатым узором, штиблет. Ветерок перевернул страницы в книжке.
— Ну вот, из-за вас я потеряла страницу. Муж болен, — сказала она.
— Проклятье, — Лацо вытер пятерней мокрое лицо. — Надо, чтоб инженер сейчас же поехал на Рагулю.
Она заметила, что рубашка у него насквозь мокрая. Он стоял перед ней, широко расставив ноги, бронзовотелый, в шляпе, и громко дышал. Увидела лошадь за изгородью — Каштан весь блестел от пота. В ноздри Бородачовой шибануло едким, острым запахом: мужского и конского пота.
— Ну и пахнет от этой лошади.
— Еще бы.
— Что это вы такой мокрый?
— Попробуйте галопом от самой Рагули, да без седла… Одним духом домчался. И мне нужна машина.
Она встала, поправила бретельки лифчика.
— А что случилось?
— Змея одного парня ужалила, — сказал Лацо, запуская глаза ей за лифчик. — Почти три часа прошло. Пока «скорая» туда доберется да пока до больницы довезут, может быть поздно.
Она подняла брови, глаза ее расширились. Наконец-то хоть что-то волнующее! Хоть небольшое событие посреди невыносимой скуки. Она пошла по газону впереди Лацо — ногти на босых ногах покрыты лаком… Лацо следовал за ней и смотрел, как у нее при ходьбе двигаются бока. Она вдруг круто обернулась, он чуть не налетел на нее.
— Но у мужа жар! Бухгалтер уехал, и все служащие разъехались на воскресенье. И на лесопилке никого нет. Что будем делать? Лучше я вызову «скорую».
— А вы сами не можете поехать? — Лацо просто не в состоянии был оторвать взгляд от ее груди.
Она это знала: он стоял совсем близко, от него пахло потом и древесным углем. Она же смотрела ему в лицо; он облизал языком верхнюю губу. Сам мокрый как мышь, а губы пересохли. Огромные руки висят вдоль тела и легонько вздрагивают.
— У меня нет шоферских прав, — ответила Бородачова. — И я боюсь по горной дороге…
«Сразу же запишусь в школу шоферов», — мелькнуло у нее в голове, — хоть так вырвусь из этой пустыни…»
Рубашка Лацо расстегнута до пояса и видна буйная черная поросль на груди. «Прямо зверь», — подумала Бородачова. Она не хотела этого, но чувствовала, как напрягается ее грудь. Словно растет… Женщина сжала голые плечи, круто повернулась и быстро пошла в дом, бросив:
— Подождите здесь.
Через открытое окно Лацо слышал разговор между нею и мужем. Она говорила: тридцать восемь и девять, что за глупости, еще воспаление легких схватишь! Я просто не пущу тебя!
Звякнул рычажок устаревшего телефонного аппарата.
— Что такое, телефон молчит! Господи, с каких пор нас отключают по воскресеньям?
Но инженер Бородач, бледный до желтизны, небритый, с лихорадочно блестевшими глазами, уже выходил из комнаты, не обращая внимания на протесты жены.
— Попытайся еще. Дозвонишься — скажи, пускай шлют доктора на Рагулю, да не забыли бы сыворотку.
Лацо Татар распахнул перед ним двери гаража. Потом смотрел, как «татра» выезжает на дорогу. Мотор еще не разогрелся, стрелял; за машиной тянулся густой синий хвост, медленно расплываясь в сторону леса.
Лацо в нерешительности побрел к дому. Бородачова вышла к нему, по-прежнему в купальнике. Могла накинуть легкое платье, но осталась в купальнике. Закурила, и ему предложила сигарету. Спичек у него не оказалось, но прикурить она ему не дала — протянула коробок.
— Спасибо, — хрипло сказал он, не сводя глаз с ее груди.
— Не за что, — ответила она. — Мой муж рехнулся.
Он шагнул вперед. Дважды разжал пальцы опущенных рук, словно их сводила судорога. От него разило потом и запахом сгоревшего дерева; это заглушало запах сигарет.
— Ну, вам пора, — глуховато выговорила она.
Его взгляд бесстыдно скользнул вниз: бока, загорелые ляжки, узенькая полоска светлой кожи под самой кромкой трусиков, ноги, красный лак на ногтях. Он повернулся и пошел прочь. Она смотрела ему вслед: он подошел к ручью, положил в траву сигарету, и, опустившись на колени, напился. Потом отвязал лошадь, разбежался, пал ей на спину лицом вниз, словно прыгал через планку. Оглянулся на женщину; та передернула плечами и вошла в дом.
Поставила кофейник на электроплитку. Видела в окно: Татар едет шагом, беспрестанно оглядываясь. Чашка выпала у нее из рук, разбилась о плиты пола. Бородачова уставилась на осколки у своих ног; потом снова посмотрела в окно. Тот все еще едет шагом, в зубах сигарета. Поводья в правой руке, левой уперся в круп лошади: все время оглядывается.
Наконец скрылся за поворотом. На полу валяются осколки чашки. Бородачова отошла, навзничь легла на кушетку. Крепко зажмурилась: абсолютная тишина. На столике дымится кофе, но ей расхотелось. Она лежала, раскинув руки, слушала тишину, знала — еще немного, и в ушах у нее зазвенит непрерывно, тоненько. Глубокая тишина, какая может оглушить человека только в таком вот безнадежном лесном безлюдье.