Вокруг костра, обложенного камнями, на семи чурбаках сидело семеро. Начиналась ночь. Фиолетовое небо, сквозившее меж ветвей елей, потемнело, спустилось к самой земле, напоенной дождем. Дождь перестал; только время от времени тяжелые капли скатывались с веток, глухо шлепались в хвою, устилавшую землю. От мхов в похолодавший воздух поднимались испарения.
Самый высокий из семерых, седой, кожа да кости, Ондрей Чепурко, поднялся — как бы в три приема — и подбросил в костер охапку еловых веток. Казалось, огонь задохся — языки пламени сникли, не находя достаточно воздуха, мокрая хвоя тоненько пищала, плакала, серно-желтый дым повалил вверх. И вдруг в какую-то минуту загудело в огненной клети, и пламя взвилось до нижних веток старых елей, и ветки, обожженные прежними кострами, закачались, словно под ветром.
— Гержак, подкинь байку, — сказал Лацо Татар.
Трубка, элегантно подстриженные усики и благородные черты лица делали Гержака похожим на разорившегося графа.
— Да вы уже все знаете.
— Ладно, валяй.
— О пропавшем поляке?
— Ну хоть о нем.
Гержак, в засаленной охотничьей шляпе на голове, плотнее запахнул ватник.
— Получаем это мы наряд — опять работенка на среднем Менгушевском: кто-то видел, камни летят с горы, и человек с ними. Черт бы побрал туристов-одиночек, поляки это обожают. К месту пришли, уже темно — октябрь на дворе. Кричу, сигналю фонарем, стреляю из сигнального пистолета — ничего: только птаху какую-то спугнули, крикнула на скале. Ну, думаем, покойник.
— И кто заставляет этих господ гоняться по горам ни за что ни про что! — Ондрей Чепурко подбросил в костер полено, вырвался сноп искр. — Небось кто за пропитанием лезет, ни в жисть не упадет. Падал хоть один контрабандист?
— И еще сколько их падало, дед! — ответил маленький Матей Кисс, натягивая на голову пропаленную армейскую плащ-палатку, из тех, что продавали как списанные.
— Кой черт, не перебивайте!
Гержак подчеркнуто ждал, когда все замолчат.
— Дальше, — коротко бросил бригадир Лацо Татар.
— Ночь у костра — мало радости: одеял нет, температура минусовая, из камней матраса не смастеришь. С расстройства кричим, светом моргаем, по инструкции, шесть раз в минуту. Ничем-ничего, только очень далеко где-то, вверх от Лучивной, поезд пыхтит. Утром, только птицы проснулись, беремся за работу — хоть согреться малость. Четверо обвязались канатом, лезем по осыпи вверх под скалы. Тут Янко — в бинокль: «Вижу мешок!» Слава богу, на сей раз недолго возились. Но что это? Вдруг смрад такой, будто по башке стукнуло. Подходим, смотрим, глаза на лоб: остатки трупа, и не разберешь, кто. «Как это он со вчерашнего так успел?» — пошутил Ферко-носильщик. Ремни на рюкзаке порваны, в нем разбитая бутыль, последние следы спирта развеял давно ветер-поляк. Вот и все, господа: намедни трубку искал, а нашел потерянные очки.
— Нечего нас липовым чайком угощать. Давай про баб, — сказал Лацо Татар и проветрил голову, приподняв шляпу с широкими полями; в зареве костра блеснул совершенно голый череп — будто начищенный котелок.
— Кто занимается контрабандой спирта, тому всегда от спирта опасность, — заговорил дородный тракторист Хацар. — Особливо, когда метель или мрозна[46] погода. Потому как человек — такой сосуд, что еще хуже бьется, чем бутыль со спиртом.
Старый Ондрей Чепурко уже довольно долго беззвучно шевелил губами — все знали, это у него в голове формируется мысль. С кончика носа у него свисала, сверкая алмазом, капля.
— А как же турист? Ты про туриста не досказал!
— Турист, коли он свалился со стометровой скалы, а после самостоятельно ушел восвояси — это я называю характер. Кабы еще снег — я раз съехал с лавиной на пятьсот метров, с Сатаны, словно ведьма на помеле; но летом, по камням?
— Верно, гниет теперь где-нибудь этот турист, — заметил Матей Кисс; в плащ-палатке, натянутой на голову, он смахивал на бедуина-недомерка.
— Ясное дело, обследовали мы стену во все стороны, нашли только обрывок куртки на остром камне. Где падал, там и сям пятно крови, ну а самого — нигде.
Хацар беспокойно заерзал на сосновом обрубке. Это заметил Габор Браконьер.
— А ты б пожевал чего на сон грядущий, правда?
— А ты нет? — возразил Хацар.
Габор Браконьер встал, подтянул стеганые суконные штаны, все в глине. Отошел — одежда его слилась с темнотой леса, только круглую, почти без шеи, голову освещали отблески костра. Казалось — удаляется во тьму одна призрачная рыжая голова без тела.
В костре порой стреляло, как из ружья. Смолистые поленья с треском выбрасывали искры, будто раскаленные гильзы.
— Ты сказал, про баб будешь, — заметил Лацо Татар.
— Я не говорил, что буду про баб. Это ты сказал.
— Ладно, не кобенься, — с легкой угрозой сказал Лацо.
Вернулся Габор Браконьер, неся две рогатины из толстой проволоки и кролика, насаженного на прут от железобетонной арматуры. Кролика он положил на восьмой — гостевой — чурбачок (к бригаде захаживает в гости то лесник, то сам инженер Бородач). Вынул из кармана головку чесноку, из другого кусок запачканного сала. Охотничьим ножом Габор кое-как счистил с сала волокна табака и крошки, разрезал на тонкие ломтики, натолкал их в дырки, прорезанные в мясе. Потом обильно натер кролика чесноком.
Хацар с недоверием следил за его действиями.
— Готованьем[47] лучше б заняться Гержаку…
— Не может он враз рассказывать и стряпать. Или стряпать, или рассказывать. А то и другое враз он не может, — задетый, возразил Габор.
Вбив обе рогатины поленом в землю, он положил на них вертел с кроликом и стал медленно поворачивать. Капли жира шипели на углях, огонь в этих местах окрашивался красным.
Гержак сидел, сложив на коленях красные руки, и слегка раскачивался вперед-назад. Можно было надеяться, что он наконец начнет.
— Да что бабы… Довольно их лазало по горам. Больше — мадьярки, да еще немки. Но особенно графиня одна из Будапешта, как звать, не важно. Она всегда за два дня звонила к нам в контору, чтоб, значит, Гержак-бачи[48] никуда не подряжался — со мной, дескать, она себя чувствует в безопасности. Приезжали они из Будапешта на «даймлере». Старика своего, сердечника, оставит, бывало, в Гранд-отеле за коньяком — и прямым ходом в горы. Полчаса лезем вверх, темп приличный, она — ничего. Потом замедляет шаг и разговоры заводит. И такие, господа, разговоры, что уши горят, в глотке пересыхает, а под волосьями вроде мурашки ползают. Бывало, даже я ей говорил: передохнем малость, милостивая пани, эдак идти невозможно. Раз как-то идем, вдруг она как охнет, эта самая графиня, звать ее Этелька Гуттманн-Эстергази. Ногу, дескать, подвернула, и чтоб я ее понес. Ну, рукой за шею обвилась, стерва, как кобра, — а пахло от нее, честно скажу, получше, чем от этого кролика. Нет, плохо с ней было идти. — Гержак тряхнул головой, — Не то, чтоб тяжелая. Весила она, пожалуй, не больше волчицы, питалась-то больше порошками, чем галушками, бес ее знает, откуда в ней выносливость бралась: когда надо, бегала по горам что твоя ласка…
— Прибавь-ка перцу, черт, — оборвал рассказчика Лацо Татар. — Подумаешь, за шею — неужто хоть в штаны-то тебе руку не запустила? Кому рассказываешь, герлаховским аббатисам, что ли, про праздник тела господня?
— Перестань, — сказал взвинченный Кисс.
Он встал, отошел от костра, поправил на себе одежду и вернулся на место.
После дождя в лесу поднимались испарения, но пламя костра не подпускало к себе стену тумана. От семерых мужчин падали на эту стену гротескно увеличенные тени — будто семеро лесных великанов уселись в кружок под горой Рагулей…
— Раз зимой пошел я в горы с чешской супружеской парой: не застигнет ли метель? — продолжал увлекшийся Гержак. — На крутизне баба-истеричка затряслась, никак не повернет на лыжах. А ветрище! — дышать невозможно. Уговариваю ее, то так, то этак, наконец как рявкну диким туром, — села на задницу, губы синие, слезы градом, лучше, говорит, помереть мне тут. Влепил я ей пару затрещин — так словно отрезало. Выпучила на меня свои прекрасные глазки-миндалинки и пошагала как часы. Потом вечером мы с ее стариком две бутылки вылакали. «Пан Гержак, друг любезный, — обнимает меня, — как бы вы были нужны мне иногда в Праге»…
Лацо Татар опустил голову с выражением человека, примирившегося с судьбой, уперся локтями в колени, лбом в ладони.
Учителя до той поры вроде бы и не было у костра. Теперь он подбросил в огонь хворосту, вытащил пачку сигарет, спичкой чиркнул. Старый Чепурко возмущенно покачал головой:
— Служил бы ты у нашего князя, в минуту бы вылетел!
— Ну, чтоб вылететь в минуту, нет нужды у князя служить.
— Постой, не перебивай. Раз я своими глазами видел — загонщиком был и костер во время охоты поддерживал. Егерь у костра прикурил от спички, не от уголька. Спичку зажег, понятно? Ну, и моментально выгнал его князь, а ведь егерь был, каких поискать! — Чепурко как-то торжественно даже выпрямился, застегнул у горла рваное, некогда дорогое мохнатое пальто. И с той же торжественностью поднял, словно к присяге, руку, на которой не хватало двух пальцев.
— «Кто не бережлив в малом, для себя, не будет беречь и вверенное ему добро». Так сказал тогда князь тому егерю, слово в слово. А вообще-то справедливый он был хозяин, старый Гогенлоэ. Приезжал иногда в свой здешний замок из Мекленбурга; а уж раз в году обязательно катался по всей деревне. Ребятишки и мужики за коляской бегут, кричат «да здравствует пан князь», пан князь им дружески так ручкой делает, а камардин монетки разбрасывает. Спроси-ка под Муранем: до сих пор вся Яворина его добром поминает.
— Про графиню, — сухим тоном прервал старика Лацо Татар.
Гержак не спускал глаз с кролика. Габор поворачивал его теперь очень осторожно, чтоб жир разливался по мясу: ни капли не падало в огонь.
— Графиня, стерва, страсть любила пугаться и все требовала страшных рассказов. — Гержак, подкатив свой чурбан поближе к костру, протянул к огню ноги в промоченных башмаках. — Раз застала нас ночь на Коловом. Меня с Этелькой Гуттманн-Эстергази. С самого полудня ясно было, что этого не миновать: тащилась как улитка. Прибавьте шагу, милостивая, не то заночуем, говорю. «Mit jelent az — заночуем?» — спрашивает. Что, мол, означает? А означает это провести ночь у костра или в лучшем случае в хижине в Яворовой долине. И ваш пан супруг, возможно, свихнется от тревоги. А она: забота о моем муже в ваши обязанности не входит, а глаза у нее горят, как у рыси перед прыжком. Ну, ночь у костра — не для ее нежной заднюшки: ясно, довел я ее уже затемно до Яворовой. А как же костер, Гержак-ур?[49] — говорит. Что ж, костер, так костер, коли такое ваше желание. Разложил я костер, самому Яношику[50] под стать. Голодные мы, как волки в феврале, я съел остатки провизии, она проглотила кусочек ветчины и пирамидон — теперь, говорит, рассказывайте про самое страшное, что в вашей жизни было. Рассказываю; таращит она свои бедовые глаза на костер, и — давайте еще да еще. А туман пал, костер в этом тумане будто горшок вырезал, и мы — на дне этого горшка. Встаю хворосту подбросить, а сзади меня тень поднялась, как от медведя. Этелька вскрикнула, всеми жилочками трусит, я бы сказал, просто животный страх на нее напал. А я уж и не знаю, чего бы ей еще наврать. Вижу, над нами кедр, искривленный весь. Ну и говорю: знаете ли вы, мадам, что на этом самом кедре повесился когда-то молодой охотник от несчастной любви? И с той поры иногда является здесь его дух. Причем всякий раз, когда придут сюда влюбленные. А она: «Ну, стало быть, сегодня он не явится, ему сегодня здесь делать нечего». И немного погодя: «Оружие у вас есть?» — «Конечно есть», — говорю, и показываю ракетницу. «А что, — говорит, — будет, если в призрак выстрелить?» — «Кто же станет в призрак стрелять, коли он уже раз повесился?» — отвечаю. И ведь неглупая была баба, на четырех языках болтала, а что на кедрах не вешаются — не знала. Повеситься можешь на ольхе, на грабе, в крайнем случае на сосне, а на кедре никогда. Кедр, он, со своими ветвями, что во все стороны, как флаги, развеваются, — самое красивое дерево, и как-то не подходит к нему смерть. Кедр переживет любую непогоду в горах, самый сильный мороз и бурю, кедр и войну переживет: он вечен. И тот, кто хоть раз прошел по долине, а потом вверх в горы, где стелется по земле карликовая сосна да высятся одинокие кедры, — тот уж никогда не повесится. В этой тишине, с того места, где кедры растут, открывается такой вид — горы и синие тени леса на скалах — и нет на свете ничего прекраснее. Но графиня этого не знала.
— Ближе к делу, черт, — нетерпеливо перебил его Лацо.
— Какое же тут дело… Потом за хижиной где-то в лесу, сразу две совы заухали, с двух сторон, Этелька со страху ко мне кинулась, как в воду бросилась, ну и готово дело. Прямо там же, у костра; верно, икнулось в эту минуту графу Гуттманн-Эстергази в его Гранд-отеле, за картишками с коньячишком.
— О господи! — взвыл Матей Кисс и встал.
Глубоко дыша, он обошел вокруг своего чурбана и снова сел с таким видом, будто ненавидит Гержака.
— А что с ней потом стало? — подал голос Учитель, чей синий берет всегда ровной чертой пересекал лоб над самыми бровями.
— Правда, где она сейчас? — подхватил толстяк Хацар.
Гержак пожал плечами:
— С тех пор как у нас Словацкое государство[51], словно отрезало: больше не появлялась.
— Откуда ты знаешь, может, она теперь с твоим преемником шуры-муры разводит? Ты для нее уже староват стал… На пенсию пора! — торжествующе изрек Матей Кисс.
Гержак покачал головой, его красивые волнистые волосы эффектно блеснули серебром на висках.
— Две недели назад встретил я Белая, проводника из Смоковца, поспрошал про нее. Нет, даже и по телефону не звонила. Евреечка — может не по нраву ей вся эта германская сволочь, что к нам понаперла; у них ведь на лбу не написано, кто гестаповец, а кто нет. Но только расчудесно она трусила, змея этакая: а больше всего боялась духов удавленников.
Туман сгустился, плотной стеной окружил костер. Семеро человек были словно отрезаны от всего мира ржавой пеленой: круг света от костра — а дальше ничего нет. Где-то далеко в лесу хрустнула ветка. Олень? И огня не боится?
— Рассказывай еще, — сказал Габор Браконьер, подбросив в огонь охапку зеленой хвои.
Но сквозь гул пламени явственно расслышались шаги. Семеро мужчин замерли.
— Повесившийся охотник, — шепнул Лацо Татар, сорвал с головы шляпу и быстро обвел товарищей прищуренными глазами.
Улыбка застыла на губах Матея Кисса.
Шаги приближались, временами затихая на островках нерастаявшего снега. И вот из пелены тумана светлым пятном выступило худое лицо. Хацар, приоткрыв рот, указал на него слабым жестом. Пришедший остановился на грани света и тьмы.
— Кто таков? — спросил Лацо Татар.
— Мне сказали в лесной конторе, что я найду вас здесь.
— На ночь глядя?
— Я медленно шел.
— То-то подкрались как привидение… А что вам надо-то?
«У привидения, пожалуй, ветки под ногами не хрустнут», — подумал Гержак, но промолчал.
— Работу ищу. Мне сказали, вам, может, помощник нужен.
— Да помощник-то нужен… — начал было Ондрей Чепурко, но Лацо Татар строго глянул на него — я, мол, здесь бригадир и начальник, а ты не забегай вперед, когда разговор серьезный. Затем он окинул пришедшего испытующим взором: кепка, рюкзак за плечами… Под конец посмотрел ему на руки.
— Ты когда-нибудь лопату-то держал в руках? Лес валил?
— Лес? Нет, но, думаю, сумею.
Совершенно лысый череп бригадира как магнитом притягивал внимание ночного гостя. Лацо заметил это и надел шляпу.
— Откуда ты?
— В Братиславе работал.
— Чудно ты как-то по-словацки говоришь.
— Отец был чех. Я… В общем, в марте прошлого года велели мне выехать…
— Сволочи, — не выдержал Хацар. — Значит, в Чехию отправить хотели, немцам в пасть?
Человек отвел глаза.
— Раньше кем был? — осведомился Лацо.
— Служащим.
Лацо нахмурился.
Человек, одетый по-городскому, разглядывал одеяние бригадира. Края резиновых сапог Лацо из франтовства отвернул, так что они образовали манжеты, когда-то белые. Шею его обвивал пестрый платок, засунутый в вырез свитера из толстой овечьей шерсти. Только бесформенная, заплесневелая шляпа так же гармонировала с остальным нарядом, как дворец с соломенной крышей.
— Отчего же ты именно сюда? К черту на кулички? — буркнул Татар.
— Я горы люблю.
— Да что ж мы, братцы… Присели бы, говорю, с дороги-то, — произнес Ондрей Чепурко с некоторой робостью.
Господи, во времена князя Гогенлоэ служащий, чиновник был важной персоной! Ну и времена пошли: мужики рассиживаются у костра, а чиновник стоит перед ними чуть ли не навытяжку! Не ожидая одобрения Лацо, Чепурко встал, заскорузлой ладонью смел сор с восьмого чурбака.
— Помощник нам нужен, — с колебанием в голосе протянул Лацо Татар, когда человек в галстуке уселся. — Да только не всякий. Нам мужчина нужен.
— Работы я не боюсь. И филонить не в моих правилах.
— Только сами мы тебя принять не можем. Это дело инженера Бородача. Он внизу живет, при лесной конторе. Вдруг какое препятствие. Может, ты из тюрьмы сбежал.
Незнакомец вздрогнул. Пронзительно посмотрел на Лацо — и плечи его нерешительно опустились.
— Можно мне тебя… — Он показал глазами в сторону и встал.
Лацо обежал взглядом круг товарищей и тоже поднялся. Городской человек поджидал его: они вместе отошли от костра в сторону барака.
— Кажется, вы тут славные ребята, — начал пришелец.
Лацо остановился, как бы спрашивая, что дальше.
— И если нам вместе работать, лучше пускай все будет ясно. Верю — если я вам не подойду, вы дадите мне уйти, словно я и не приходил к вам.
Лацо отступил на полшага и в отсвете костра внимательно оглядел пришельца, с головы до туристских шнурованных башмаков.
— А ты ведь прямиком из Чехии. Так?
Худой человек испустил долгий вздох.
— Неделю назад границу перешел…
— Почему целый год мешкал? Другие перебежали сразу, как только вас Гитлер заглотал.
Человек нерешительно оглянулся на костер — отблески огня заиграли на его исхудавшем лице, создавая впечатление, будто он покраснел.
— Меня только недавно выпустили. Из Панкраца, — вполголоса ответил он.
— Что это — Панкрац?
— Гестаповская тюрьма в Праге.
— А, черт. За что попал?
— Знаешь, как сейчас в Чехии… — Незнакомец откашлялся. — Пустил переночевать парня, мы с ним в школе учились. А за ним охотились. Потом-то выяснилось, что я действительно ничего не знал.
Лацо Татар через шляпу почесал затылок, не сводя пристального взгляда со смутно различимого в темноте лица пришельца.
— Если Бородач тебя примет, работай с нами.
— А ты думаешь…
— Наверное. Бородачу тоже пришлось мотать из Братиславы… Мешок пока брось вон в барак.
Он даже не проводил новичка до барака, широким шагом вернулся к костру.
Вскоре подошел туда же и новичок, и встретила его уже совсем другая атмосфера.
— Здорово ты, поди, проголодался, — приподнялся с чурбана Габор Браконьер. — Потерпи малость, скоро готово.
И он стал быстрее поворачивать вертел.
Жар костра будто смягчил напряжение. Братиславский чиновник — это было бы не то. А так — другое дело.
— Еще немного, и кролик прожарится как следует, — пообещал Габор. — Ты только подожди! — Он положил руку на плечо негаданному гостю, словно опасался, что тот уйдет. — На-ка, покрути пока! — Габор передал вертел Учителю, а сам скрылся в тумане, в котором, отражая пламя костра, тускло поблескивало окошко барака.
— Знать бы, как тебя кличут, — намекнул Хацар.
— Мартином. А вас как?
— Моя фамилия Кисс. Матеем зови.
— Это — если его примут, — укоризненно остановил их Лацо Татар. — Все равно всех семерых он сразу не запомнит.
— Он уже принят! — вскричал старый Ондрей. — Люди нам нужны как соль! А этот нам подходит. Меня окрестили Ондреем, Чепурко.
Скрипнула дверь барака, вернулся Габор Браконьер с буханкой хлеба под мышкой. Он стянул кролика с вертела, разделал, безошибочно вонзая нож точно в те места, где кости соединяются в суставах. Отделив ножку, подал Мартину на куске хлеба.
— Угощайся, — промолвил он, вытаскивая из кармана плоскую фляжку. — Ешь, сколько влезет.
Все смотрели, с каким аппетитом Мартин ест. Ондрей Чепурко даже жевал вместе с ним пустым ртом.
— Небось в кутузке такого не едал, а? С чесночком! — сказал Кисс.
— Нет.
— А семья у тебя какая-нибудь есть? — спросил Гержак.
Мартин пристально посмотрел на него, перестав жевать.
— Нету, — ответил.
— Это хорошо, — шутливо сказал Гержак. — А то, если жена в Праге — ты бы с воскресенья-то дай бог к четвергу на работу поспевал!
— Как это можно, к четвергу! — с упреком сказал Ондрей.
Это развеселило Лацо Татара; насмешливо показав на старика рукой, он улыбнулся впервые за весь вечер. Кисс посмотрел на Чепурко, постучал пальцем себя по лбу и сострадательно сложил ладони.
— Хватит подбрасывать. — Лацо задержал руку Хацара, собиравшегося положить полено в огонь.
— Переночевать мне где найдется? — спросил Мартин, покончив с едой.
— Барак на десятерых: три койки не заняты. Только одеял мало, — ответил Учитель, и его круглые очки, похожие на те, что носили в прошлом веке, сверкнули желтым отблеском. — Сегодня дадим тебе, а завтра в конторе получи на себя. И сапоги, если своих нет. Без сапог ты тут пропащий человек. Бывает, дожди льют восемь суток в неделю.
— Расскажи, как там в протекторате, — попросил Гержак. — Про Прагу чего-нибудь. Немчура свирепствует? А то мы тут неделями газет не получаем. А и получаем, так о Праге мало пишут.
— Много норвежских судов ушло в Англию. Немцам в Норвегии почти ни одного не досталось. Да вы это и так знаете, — сказал Мартин.
— Ты о бабах давай. Какие в Праге девки, — потребовал Лацо, засовывая выбившийся конец платка в вырез свитера.
Мартин недоуменно перевел взгляд с одного на другого. Он устал с дороги, наелся, от костра шло тепло — ему казалось, он уснет сидя.
— Что он может знать про баб, когда за решеткой сидел! — сжалился над ним Хацар. — У него вон глаза слипаются, пускай выспится.
Все согласились с этим, встали. Чепурко зачерпнул полное ведро воды из бочки у барака, стал заливать огонь; костер яростно зашипел, столбом повалил желтый вонючий дым.
— Запомни на будущее, — Ондрей отвел Мартина в сторонку, будто сообщал какую-то тайну. — Ночью может ветер подняться — и вот тебе беда. Чтоб ты знал, я тут единственный, кто с рожденья в лесу работает. — Он понизил голос. — По происхождению княжеский лесоруб в поместье нашего пана Герберта Рудольфа Гогенлоэ.
— Тебе он не кажется каким-то странным? — спросил Гержака Лацо Татар перед тем, как войти в барак.
Гержак достал пачку сигарет. Лацо, не ожидая приглашения, взял одну — последнюю перед сном.
— Всяк таков, каков он есть. Может, и мы ему кажемся странными.
— Только нам ведь не все равно, кто у нас в бригаде. И о бабах говорить не хотел.
— Может, заговорит и о бабах, как выспится.
Тут Гержак толкнул Лацо локтем, указывая на подходивших Мартина с Ондреем.
А потом Мартин лежал навзничь на койке. Под головой — жесткая подушка, набитая сеном. Сено издавало сильный, терпкий запах, оно пахло горным солнцем и сосновой смолой. «Усну в десять секунд», — с облегчением подумал он.
Темнота вокруг все еще была полна звуков: сухое шуршание сена в тюфяках; скрип двухъярусных деревянных коек; покашливание засыпающих. Временами где-то за головой Мартина тихонько брякала цепь: в крошечном стойле помещалась лошадь по кличке Каштан, об этом успел сообщить ему Ондрей Чепурко.
Кто-то захрапел: Мартин пришел в ужас. Еще студентом, в общежитии, он сменил из-за этого трех товарищей по комнате, да и тогда его угнетало присутствие другого человека. Сегодня-то заснет, а что будет завтра, и послезавтра, и дальше?
Он лежал на спине, под закрытыми веками мелькали желтые и красные языки пламени. Всего несколько дней назад — разноголосица автомобильных гудков, скрежет трамваев, надушенные женщины и немецкий смех, неоновые огни, толпа… Словно вчера все это — и вот сегодня за головой брякает цепью лошадь.
Мартин провалился в тишину, заряженную отсутствием звуков, необходимых, чтобы городской житель чувствовал себя нормально. А тут лошадь за стеной. Сквозь щели в досках проникает запах лошади. Я чуть ли не в стойле.
Снаружи где-то, совсем близко, жалобно вскрикнула птица. Сыч? Козодой? Откуда знать человеку из города.
В следующее мгновение он уже спал.