Осеннее солнышко пригревало, как в разгаре лета, старухи расположились на скамейках у входа. В воздухе висел кисловатый запах поздних отав, через открытое окно кухни доносилось женское пение. В кроне старого клена у ворот гомонила стая скворцов. Будто по чьей-то команде, они вдруг с шумом взлетели и в крутом вираже пошли над прудом, словно эти внезапные полеты входили в программу тренировок для предстоящей дальней дороги.
— Чтой-то художник к нам глаз не кажет? — произнесла одна из старух.
— А чего бы он тут делал? Чардашку он увез, что б его сюда тянуло?
— Да вот же говорил он на беседе, что будет нас рисовать. Он себе в замке и комнату подыскивал! Поселюсь, мол, в замке, чтобы быть рядом, и буду себе вас писать, — так он говорил.
— Слова словами, а пиво пивом: больно нужны ему старые бабы! Художники — такие шельмецы: пригласят к себе девчонку и сразу ее раздевать…
— А Форейтку он нарисовал!
— Она его небось приворожила, ему и пришлось ее рисовать. Нипочем не поверю, что она не колдунья.
— Вот увидите, приедет он, приедет пан Бурда, — подала голос Черная Мэри. — Он обещал мне… списать с меня… портрет.
Старуха на соседней лавочке высунулась вперед, взглянуть, кто это скрипит, и ткнула в бок соседку:
— Что она говорит?
— Глупость она говорит. Лауреат, да чтобы рисовал старуху с кривым глазом!
— Вас он будет рисовать! — огрызнулась Черная Мэри. — Хромую бабку на костыле!
— Пускай на костыле, да зато в чистоте! А не в свинюшнике таком, что срам посмотреть!
— На кого это срам посмотреть, а, ворона, раскаркалась тут?! Это я-то…
— Перестаньте ругаться, злые бабы, — возмутился Перк. — Ругачка сокращает жизнь. Не дадите человеку спокойно коленки погреть.
— А вот будет он меня рисовать! — Черная Мэри топнула ногой. — Когда он выступал, он все время на меня пялился!
Магиерка, взиравший на эту картину сверху, высунувшись из окна, отступил в глубь комнаты. Иной раз необходимо записать мысль тотчас же, а то отложишь на часок — и уже нет ее.
«Старые бабы ни на что уже на этом свете не годны, разве что на позорище, — записал он в тетради. — Путаются ли они под ногами у каменщиков или ругаются насмерть между собой. Человек, которого любознательность смолоду подгоняла вперед по жизни, с открытым взглядом и веселым сердцем, тот пусть себе на старости лет глупеет: ему есть откуда спускаться в подвалы дома жизненной бодрости. А вот куда спускаться тем, которые весь свой век в подвале прожили? Перед теми, у кого и в молодые-то годы в голове была одна труха, а сердце глухо, как пень, оборони нас Бог Отец во время их старости, невзирая на то, что их есть царствие небесное!»
Вдалеке, со стороны городка, заурчал мотор.
— Едет Мастер! — лукаво проронил внизу Перк. — Только смотрите, бабки, не давайтесь ему рисоваться без одежки, художники ведь шельмецы…
Взгляды всех обратились к дамбе. Машина приближалась, старухи на скамейках замерли, автомобиль уверенно притормозил и въехал в ворота, остановившись прямо на площадке перед зданием, как будто водитель приехал домой. Но это был не автомобиль художника, а синий «седан» с белой полосой. Прежде чем старухи пришли в себя, из машины высадилась Форейтка, неопределенно помахала в знак приветствия всей рукой от локтя и как ни в чем не бывало устремилась к дверям, оба ее провожатых едва за ней поспевали. Очевидцы возвращения блудной дщери обомлели, получше разглядев всю троицу. На Форейтке были тряпки, более грязные, чем когда-либо прежде, в волосах, напоминающих моток ржавой проволоки, комья желтой глины. Стражи порядка измазаны той же глиной, у одного надорван рукав и воротник форменной рубашки, у другого царапины на лице.
— Будто изловили леопарда, что сбежал из цирка под названием «Иерусалимка», — сказал Перк соседке.
Из канцелярии вышла Виргиния. Форейтка сердечно тряхнула ей руку.
— Видите, вот я и опять у вас. Что сегодня вкусненького к обеду? Если бы не голод, вы б меня еще долго не увидели. От таких плюгавок убежать мне еще тьфу. — Она свысока посмотрела на своих покалеченных сопровождающих. — Вы, может, и стойкие товарищи, но в рукавах у вас вместо мускулов жижа, — пофехтовав грязной ручкой перед собой, она пощупала бицепс у прапорщика. — А что у вас здесь, — она дернула за штанину старшину, — мне даже подумать боязно…
О своих путевых впечатлениях Форейтка обычно не рассказывает, как максимум какой-нибудь эпизод, если придется к случаю — козырь против местных лежебок без фантазии. Копия полицейского протокола, составленного на старуху в каком-то отдаленном городе, также не вышла за пределы хранящейся в кабинете директрисы пухлой папки с надписью «Форейтова Франтишка». И все же вскоре после того, как шум, вызванный возвращением Форейтки, немного улегся, Магиерка смог принести своему другу Йонашу в его комнату достаточно подробную информацию.
— Я так думаю, что Форейтка нынче накуролесила на год вперед, а ведь еще не кончилось лето. — Магиерка удобно расположился за столом. — Но на этот раз она поплатилась за то, что нарушила правила игры…
— Как это? — Йонаш медленно поднял на него усталый взгляд.
— Когда загонщики зафлаживают лису, так это не для того, чтобы ее зажарить и съесть, а из охотничьего азарта. А Форейтка, вместо того чтобы радоваться свободе, поддалась великой гордыне.
— Ты что-то такое говоришь… если думаешь, я понимаю, то нет.
— Попервоначалу бабке везло. Завернула раз-другой с дороги в сельский приход и обогатила святую обедню своим пением. За это ее кормили досыта, а одна кухарка даже подарила ей поношенное платье. Потом за плату она пасла корову крестьянину-единоличнику, которого свалил ревматизм. Но пока она ее пасла, она ее все время доила, а молоко частично пила, частично же продавала молодоженам, проводившим свой медовый месяц в палатке неподалеку.
— Молоко пила, потому как есть хотела. При чем тут гордыня?
— Ты дай мне рассказать. Только большой город стал для нее роковым, как и для многих других чистых душ из святой провинции. Кормилась она по буфетам — кусок мяса на тарелке всегда остается от заевшегося горожанина. Но разве кто оставит на столе недопитую водку? Сперва она зарабатывала себе на сучок исполнением непристойных песенок по заведениям сомнительной репутации, как записано в протоколе.
— Желательно бы узнать: что такое непристойная песенка?
— Ну, например: «Спит цыганка средь укропу, а червяк заполз ей в… Прагу путь далек…»
— Где же в том гордыня?
— Ты дай мне досказать. Подошел однажды вагоновожатый на конечной остановке к ящику набрать песку, а из ящика на него как пахнет винным духом — на песке Форейтка спит. Он было пошел кликнуть полицейского, а она ему: «Не надо, это принесет вам несчастье, собаку переедете. Девочку задавите, школьницу, совесть у вас есть школьницу задавить?»
Во время этого рассказа со двора донесся треск мотора, подъехала и остановилась машина, было слышно, как кто-то потянул за ручной тормоз.
Магиерка встал, остановился у кровати Йонаша.
— Перст судьбы, приятель: в сей же момент бабке надо было кончать базар и возвращаться в Иерусалимку. Но именно тогда ее обуяла гордыня. В самом центре города она выписывала кренделя босиком, с башмаками на палке через плечо, иностранцы ее фотографировали, когда она копалась в помойках и урнах. Желание выпить все росло, наконец старуха уселась с протянутой рукой у дверей храма, несмотря на то, что у нас социализм: это уже был просто подарок западным туристам. Но тут уж подоспела и полиция на машине. Подожди иностранцы еще минутку-другую, они смогли бы накрутить кино и про тот бой, как ее запихивали в машину, бедняжка потеряла в нем и платье, что подарила ей кухарка, священника…
Палец Йонаша взволнованно грозил кому-то в окне.
— Ты мне только, Йозеф, скажи, как ты, ей-богу, все знаешь слово в слово?
Магиерка смущенно почесал свою плешь. Но прежде чем он собрался ответить, в коридоре послышалось его имя, произнесенное Иткой.
Дед высунул голову в дверь.
— Гости к вам. Ждут у вашей комнаты.
Он побледнел так, что стал серым. С минуту в остолбенении смотрел на Итку. Повернулся опять к Йонашу, бросился к окну:
— Наши за мной приехали! Господи твоя воля! Алоиз, что теперь?
Он выскочил из комнаты, мелкими шажками побежал по коридору, ноги у него разъезжались. Да, все правда: Гинек, Отилька, детки Франтик и Анча, полный семейный комплект!
— Дети мои!.. — Он поочередно обнял их, Анчу хотел по старому заведению поднять над головой — что такое, девчонку не оторвать от пола! Пухлыми щечками в маму, черт побери, кто бы сказал, что столько может произойти за два года: дитятко, пожалуй, тянет на полцентнера!
— Что бы мне вам… Устали с дороги, чайку или кофею? Или травки заварить — гравилат, какушку? Какушка в основном от поноса, но также отлично прогоняет усталость…
— Не теряйте с нами время, папа, а садитесь в машину, — сказала Отилька. — Еда у нас есть с собой, а кофе попьем где-нибудь по дороге.
Франтик быстро освоился в комнате деда; соломенная шляпа, неудачный дар директрисе, пришлась в самый раз по его кудлатой голове. Он завладел дедовой палкой, Анча где-то подхватила Магиерковы помочи. Палка была мустанг, а помочи уздечка, ребята топали по коридору, как лошади. В разных местах стали открываться двери, Иерусалимка не привычна к детским воплям. Появилась Бернарда.
— Немного тише, дети. Здесь у нас больные.
— Поедемте, папа? — сказал Гинек, украдкой взглянув на жену. — Еда у нас есть с собой, а кофе…
Магиерка беспомощно суетился по комнате, полной разных вещей, в волнении перекладывал их с места на место.
— Да ведь попрощаться надо, как же так, не попрощавшись… Вот только всех обегу, через полчаса тронемся.
— Лучше сразу поедемте, папа, — сказала Отилька. — Мы вам хотели бы кое-что показать дорогой. Жалко терять время, ведь вы своих приятелей снова увидите.
— Это идея! — просиял Магиерка. — Я организую себе поездку в Иерусалимку и со всеми как следует распрощаюсь. Но с двумя нужно сейчас: с Йонашем и с Композитором, я мигом…
Все это больше походило на сон, чем на явь, обычная рассудительность совершенно покинула Магиерку. Он набрал в охапку лекарственных трав, не разобранных, в куче, и поспешил к выходу.
— Два года я Алоиза пользую — он уже пять лет не встает, чтобы вы знали. И как он без моих трав жить будет, страх подумать. Вы не бойтесь, что я последнее отдаю, дома я нарву свежих, там много чего растет…
Через несколько минут он вернулся, семейство уже ожидало в нетерпении.
— Вы только себе представьте, пана Павлуса нет дома. Так я ему хоть травки на столе оставил. Только бы он сумел их различить. А не различит — тоже не беда, тут каждая хороша при больном желудке…
— Одевайтесь, папа, нам ехать далеко…
— А новый дом тебе на пользу, Отилька, ты вон как раздобрела! Зато Гинек стал в два раза тоньше…
— Нам ехать далеко. — Гинек переминался с ноги на ногу. Немного погодя он бросил озабоченный взгляд на Отильку.
Магиерка пожимал руку каждому, кто им встречался, и тут же забывал, что говорит на прощание своим изумленным собратьям. Сам не зная как, он очутился на заднем сидении в машине — с внучатами по бокам. «Спартак» разворачивался, сестра Агея махала ему рукой, и по выражению ее лица Магиерка понял, что произошло недоразумение: Агея-то думает, что молодые забирают дедушку только на прогулку и вечером как миленького доставят обратно в Иерусалимку!
Машина подпрыгивала на дороге, и широкое поле шляпы на голове у Франтика поминутно щекотало Магиерке шею. В испуге дед приложил руку к губам: пани директриса! Ах, шут меня побери, как я мог забыть — именно ее! Неужто Иерусалимка что-то вроде голубятни, и каждый может сниматься и лететь, когда ему заблагорассудится? А как же формальности — ведь он даже не получил карточку, по которой почтальон у них в селе будет носить ему пенсию домой? И в канцелярии ему не выдали остаток денег, ведь он, боже ты мой, даже не зашел в канцелярию!
Такая прорва ошибок за четверть часа перед отъездом домой! За двадцать предыдущих лет жизни он столько не наделал! Дед в отчаянии оглянулся. В заднем стекле уже исчезла серебристая полоска пруда, столетние дубы на дамбе стали совсем крохотными, напоследок сверкнула на солнце крыша Иерусалимки, как красная головка булавки.
Как только он дома немного поосмотрится, сразу же приедет обратно и приведет все дела в порядок. Со всеми спокойно простится, может, и бутылку привезет, разве за это долгое время не стала ему Иерусалимка вторым домом? И, собственно, даже хорошо, что все так получилось: дома он сначала все хорошенько обдумает — куда поставить свою кровать, а куда постель для Композитора, такой человек, который управлял целым курортным оркестром, захочет, наверное, иметь свой шкап, и свой стол с собственным стулом! Еще он обойдет дядьков из духового оркестра, убедит их, чтобы не искали себе дирижера! Пусть лучше наводят глянец, выбивают пыль из пиджаков для поездки в Амстердамстер на европейские соревнования, чтобы Ярабачек не ударил в грязь лицом перед голландской королевой.
Композитора он чудненько поселит у себя; тот не только человек беспомощный, нуждающийся в его, Магиерковой, заботе, но и великодушный: молодым на питание подкинет, впрочем, Магиерка кое-что и сам состряпать умеет, Отильке с ними никаких забот не будет. А крону-другую он еще сумеет заработать, завтра же отправится в кооператив, может, есть там у вас старенький сверлильный станок, кое-какой инструмент для начала я привез…
— Стойте! — крикнул дед, будто пальнул из ружья. Гинек нажал на тормоза, машина взвилась на дыбы. — Где мой чемодан?
Краска снова вернулась на побледневшее лицо Отильки.
— Ты с ума сошел, Гинек, хочешь нас всех поубивать?
— Скорей поворачивай и езжай обратно! Я же в этой суматохе чемодан забыл. Все вещи в нем: паяльник, пяльца, мулине…
Гинек уже собирался повернуть, но Отилька положила руку на руль.
— Нет. Возвращаться дурная примета. Этак мы никуда не успеем. А погода такая хорошая.
— Но у меня в чемодане есть кусок воска размером с детскую голову, я из него свечки делаю! Я и вам одну сделаю, у вас же есть в доме сервант. Толстую свечку, как святой Вацлав едет на коне.
— Ну поезжай, что ты ждешь? — сказала Отилька. Гинек поехал.
— И знаете, какая была со статуем неувязка? — сказал Магиерка; он уже смирился с тем, что и чемодан повезет домой на автобусе. — Когда конь лепился вокруг свечки, получалось, будто он нюхает собственный хвост. Я эту проблему разрешил, развернув его, как говорится, на девяносто градусов, так что теперь он едет вверх, на небеса, где Вацлаву, как святому, и надлежит быть.
— Дед — псих. — Франтик наклонился за спиной у Магиерки к Анче.
— Ты как говоришь о дедушке? — сказал Гинек. Отилька ойкнула, потому что машину дважды тряхнуло на колдобине.
— Смотри на дорогу!
— Куда это мы едем? — забеспокоился Магиерка. — Ведь это не дорога к нам домой! — Волнуясь, он подался вперед, его голова в фуражке машиниста торчала между передними сиденьями.
— Мы едем в объезд через Лихштейн. Франтик еще не видел руины.
— Франтик хотел видеть руины, папа, — заговорил Гинек.
— Смотри на дорогу и не отвлекайся, — сказала Отилька.
Франтик нашел в кармане английскую булавку и приколол к дедушкиному пиджаку хвост полосатого тигра, висевшего перед задним стеклом; дети чуть не лопались со смеху. Но Магиерка почувствовал за спиной что-то нехорошее.
— Мне все кажется, что из тебя растет обормот, — сказал он. — Сейчас же отколи.
Гинек занервничал. Отилька обернулась и треснула сына.
— Вот видишь; а я собираюсь сделать тебе большого змея. — Магиерка обнял Франтика за плечи. — Может, сделаю ему рыло из пергамента, и тогда змей будет на лету лязгать зубами, будто собирается сожрать принцессу. А вот что сделать Анче, это надо подумать: пожалуй, это будет колыбелька для куклы, вся расписная.
— Детей уже в колыбельках не качают, деда, — захихикала Анча.
— Вместо змея лучше авиамодель, чтоб сама летала, деда, — сказал Франтик.
«Два года в детском возрасте — что десять лет в жизни взрослых, если посмотреть, как меняется человеческая душа», — размышлял Магиерка. По вечерам он качал мальчишку на коленях, а когда Анча начинала ревновать, то и Анчу; тогда его колени еще не предвещали ревматизма. Анча требовала сказку про Золушку, а мальчишка — о злом чародее, и сначала он рассказывал про чародея — иначе вмешалась бы сноха: наследник!
Магиерке все казалось, что сзади у него к пиджаку пришпилен тигровый хвост. Не похоже, что железный род, из которого происходит Магиерка, найдет достойное продолжение в этом избалованном Отилькином сыночке. Отец Магиерки — кузнец — учил сына быть скромным и уважать седины; однажды он получил хорошую кузнецкую затрещину за то, что насмехался над старым Долейшем из пастушьей сторожки, хотя отец Долейша и не жаловал.
Трррр! Чуть языки себе не прикусили.
— Смотри же на дорогу! У меня что, машина краденая?
— Может, это из-за плохой дороги, — осторожно заметил дед.
Наконец они остановились у руин, дети выскочили из машины, с гиком бросились на штурм крепости.
— А наверх нельзя заехать? — спросила Отилька. Между деревьями виднелась полуразрушенная сторожевая башня.
— Это не для моих ног, я вас тут подожду, — сказал Магиерка.
Поднимаясь по склону, Отилька обернулась; она будто только сейчас вспомнила, что с ними едет дедушка.
— Если проголодаетесь, папа, впереди, в корзине, еда! — крикнула она, в низкой поросли ее почти не было видно.
Магиерка остался один. Осеннее солнышко еще пригревало; дед сел на траву, спиной прислонился к дереву. Ах, Гинек, недотепа ты у меня. Ведь знал ты, на что идешь, входя примаком в большую хату. Отилька, счетовод в кооперативе, получает, может, на две сотни больше; но разве ж род Магиерки какой-нибудь из никудышных? Дед Гинека кузнец, отец — машинист на паровозе. Что было б толку от знаменитого ковшового экскаватора, если бы пан Магиерка со своей машинкой не возил породу по двенадцать часов кряду? Кто бы мог подумать, когда священник епитрахилью связал руки Гинеку и плачущей от умиления невесте, что со временем ее крепкий сельский род начнет пожирать железное племя Магиерки, как змея мышь! Гинек мог бы стать вполне приличным продолжателем черного ремесла отца и деда, не удержи его родовое крестьянствование жены насильственно на земле, даже если эта земля — всего лишь приусадебный участок.
Сверху из леса доносился визг детей, громкий и резкий смех Отильки. Странное дело, но человеческое вырождение более всего заметно на этих крикливых.
Дед сидел, закрытыми веками ощущая прикосновение солнца. Нащупал в траве камешек, но не бросил. Вместо зеленого моря ряски перед ним расстилался зеленый луг. Уже не ждать ему на дамбе почтальона…
Внезапно мысли его вернулись к Иерусалиму Как там будут без него? Кто позаботится о бедолаге Йонаше? И об Композиторе, у которого из-за этой несчастной Чардашки убавился не один килограмм весу и прибавилась как минимум одна язва в желудке? Надо было ему на столе хоть записку оставить, пусть, мол, не беспокоится, он за ним скоро приедет! И директриса осиротеет: кто ей когда еще сделает презент?..
Над лужайкой пронеслась тень подозрения: а вдруг пани Петрашова соберет все фигурки со своего стола и сунет их в витрину? Это было бы нехорошо с ее стороны: те вещи делались для нее! Ладно, пусть убирает, но одну должна оставить непременно, красное плюшевое сердце, набитое опилками: подушечка для иголок. Сердце лежало на столе, но она ни разу не воткнула в него ни одной булавки, словно боялась пронзить любовь Магиерки.
Но хуже всего для Иерусалимки будет потеря одного из двух докторов. Потому что в доме для престарелых болезни имеют постоянную прописку. Им и на ум нейдет, что на третий день следовало бы попрощаться: круглый год они занимают не менее трети комнат. Как бы они без трав Магиерки не расползлись еще шире! Ведь за травками к нему кто только не ходил: даже пани Софи, когда бывало невмоготу, наведывалась, разумеется, будто так, мимоходом, и скажет так небрежно! Приходила и сестра Бернарда: нет ли у него случайно пастушьей сумки? Есть, как не быть; он и глазом не моргнет, хотя отлично знает, что это средство при женских неприятностях; конечно, Бернарда ведь у них еще молодая! А однажды за редкостной росянкой пришел и сам пан доктор из замка — шут тебя дери, к кому же они теперь все обратятся, когда его комната осиротела?..
Лужайка перед ним мгновенно потемнела — на солнце наплыла серо-синяя туча. Магиерку под фуражкой защекотал паучок беспокойства: сидит он тут в траве под какими-то развалинами, старого дома уже нет, и нового до сих пор тоже нет…
Наконец сверху донеслись голоса; первым скатился Франтик в надорванной шляпе. У деда защемило сердце: какое неаккуратное поколение! Ведь если бы родители воспитывали в нем уважение к полезным вещам, он не поступил бы так с изделием, стоившим труда честным рукам.
— Жалко, что вы не пошли с нами, папа, раз уж мы выбрались погулять: вы и каземата, где морили голодом, не видели! Мне от этого вида так кушать захотелось! — Отилька запустила руку в корзинку с провиантом; она все еще задыхалась от усилий, которых стоил ей спуск с горы.
Разве Отильке понять, что Магиерка от одного нетерпения не может об еде и подумать! Набивать желудок колбасой и пирогами, когда у тебя начинается, как сказал бы Композитор, новая эра жизни!
— Куда же мы едем теперь? — спросил он, когда они проехали порядочный кусок дороги.
— Мы хотели осмотреть еще одну крепость, но время нас подпирает. — Гинек взглянул на часы.
— Мы очень задержались в Иерусалимке. Все никак не могли оттуда выбраться, — сказала Отилька. — Иерусалима съела у нас столько времени, что теперь нужно ехать прямо в город. — По-видимому, она заметила разочарование Магиерки: а дедушка должен понять, что в деревне ничего путного не достанешь. Дети все рвут, все на них горит, а Гинеку нужно что-нибудь основательное на дождь, ему много приходится мотаться по полям…
В самом деле, стоит ли удивляться молодым: бензин достается не даром, и раз уж они за дедушкой приехали на машине, как за министром… Могли просто прислать открытку: собирайте вещи, дедушка, садитесь в автобус, ваше помещение вас ждет, добро пожаловать! Ведь они исполнены благих намерений, эти молодые: они хотели показать ему Лихштейн и каземат, где морили голодом, и еды для него не жалеют — хотите отбивную, крутое яйцо, яблоко?
День клонился к вечеру, покупки в районном центре, слава богу, сделали, и кофе черный попили у стойки в молочном баре, Отилька съела с кофе три пирожных, а дети вдвоем пять. Они ехали, и местность становилась Магиерке знакома, его волнение возрастало по мере того, как он узнавал родные холмы, развилки дорог, старую деревянную звонницу в соседней деревне. Умиление свело ему горло: родное село.
Они проехали их бывший домишко и даже не взглянули в его сторону. Только Магиерка обернулся: за окнами уже цвела красным цветом герань новых владельцев.
Гинек свернул с шоссе, короткая улица уходила в поля, все дома новые, вместо мостовой просто грязная дорога. Гинек остановил машину у предпоследнего дома, оглянулся на отца и с минуту сидел, сгорбившись, за рулем, как будто ему и выходить не хотелось.
Магиерка выбрался из машины, почувствовал, как щиплет в носу и подкатывается что-то влажное, тихонько сжал кулак — только не выказывать чувств перед детьми. Его новый дом — дом, в котором он скорей всего и завершит свое земное существование.
Из-за дома вылетел Казан, радостно бросился к калитке, увидел Магиерку, яростно залаял.
— Ты что, не узнал меня, дурень?
— Казан у нас издох, папа; уже больше года. Это тоже Казан, только новый. — Овчарка злобно бросалась на забор и замолчала, только когда ее окрикнула Отилька. Пес неприязненно рычал на чужого, заросшего щетиной старика. Франтик придержал его за ошейник.
Магиерка в умилении слонялся вокруг дома. Может быть, он ожидал увидеть еще не оштукатуренный домик, остатки стройматериалов, обычный беспорядок, какой бывает вокруг только что отстроенных и заселенных домов. Но ничего подобного, аккуратный газон, ворота гаража ободраны, как будто их задели крылом машины при въезде — по-видимому, свежеиспеченный водитель Гинек ездит еще не ахти как. На штукатурке под водосточной трубой виднеется темный язык — след затекавшей воды. Все вместе говорит за то, что в домике живут уже порядочно!..
В сенях дед сел, с усилием стал расшнуровывать башмаки: ах, даже тапки забыл!
— Подите, папа, поглядеть, что мы своими руками возвели. Это стоило нервов! Второй раз я бы не хотела выстоять такую трудовую вахту!..
Гинек, опустив натруженные руки, стоял неподвижно.
Магиерка с благоговением переступал ногами в носках — кухня, как некая лаборатория, кафель и белила, в углу урчал холодильник. Обеденный стол на четверых, домашняя одежда на вешалке, обжитое помещение.
— А тут у нас жилая комната…
Мебель Магиерке была известна, «в новом доме будет салон», говорила Отилька, когда они, еще живя в старом, покупали сервант из полированного ореха. Домишко с низким деревянным потолком и малыми оконцами был как-то сердечней, эта же комната обдает холодом, сразу видно, что в ней никто никогда жить не будет. Не делает ее уютней даже Гавличек, прощающийся со своей семьей перед отъездом в изгнание[40], хмуро смотрит он на парадный округлый стол, за которым поместились бы все двенадцать апостолов разом: он дождется гостей, пожалуй, лишь когда будут играть свадьбу Анче. Но за огромный буфет с витриной с раздвижными стеклами, благослови их бог, Магиерка вздохнул облегченно: есть где разгуляться творческой фантазии. Он завтра же примется за работу, для начала хоть зайчика мягкого или свинку из двух спаянных жестянок из-под сгущенки. Если бы он знал, что в витрине будет пусто, как на кладбище в полночь, он прихватил бы с собой из Иерусалимки покойника Матоуша, презренного Принцессой Чардаша. Деревяшку он бы запросто оторвал, чучело грызуна в деревне — пара пустяков и получилось бы, что Матоуш ловит за стеклом мыша, такая сцена заняла бы полвитрины.
— А тут у нас спальня, папа. Прибрать постели мы утром не успели, за вами торопились.
Под сладчайшей Девой Марией с младенцем Иисусом в овале Магиерка увидел куклу в широченном вязаном кринолине — стиль рококо.
— А вот и третья комната — детская. — Отилька открыла дверь из сенец, и голос ее стал жестким. Зато Гинек побледнел.
Магиерка бросил беглый взгляд на кавардак в небольшой комнате — странная смесь из предметов одежды, игрушек и учебников, разбросанных по полу.
— …Вы того, маленько… изменили замысел, а? На планчике, что ты мне прислал, было не так… — Магиерка остановился: в глазах Гинека он уловил какое-то затравленное выражение.
Дед выглянул в окно. Странно: современный дом, почти особняк, а ему в пристройке, где-то сбоку, со двора? Но он не увидел ничего, напоминающего отдельный флигель.
— Пойдемте во двор, папа, все уж поглядите.
Из противоположного конца двора доносились знакомые звуки: поросенок, кролики; в пустом хлеву стойло с кормушкой.
— На корову нам не хватило, но вот вернем ссуду, тогда… неужто приусадебный участок не прокормит корову… А если и нет, то на что же кооператив… — Отилька подошла к деду поближе, подмигнула ему доверительно, понизила голос. — Достаточно в доме одного недотепы.
— А… а… а где буду жить я? — придушенно произнес Магиерка.
Отилька, слегка расставив ноги, заняла крепкую позицию.
— Трудно, папа. — Она развела руками в неестественном, неправдоподобном жесте, в голосе внезапно зазвучала сталь. — Мы не миллионеры, чтобы заместо домишки построить дворец. Это только называется, дом; а где гараж, где хлев? Детям нужно молоко; одним словом, корова — основа хозяйства; чтобы приусадебный участок прокормил ее и нас, он, обратно, должен иметь от нее навоз, так что одно другое дополняет. А за вас мы теперь спокойны: как мы видели, Иерусалимка — солидное заведение, по-моему, из кухни там пахло мясом; если не ошибаюсь, у вас там сегодня была свинина с тмином и чесночком, честное слово…
Магиерка в волнении совсем забыл, что он не обут, носки промокли на грязном дворе, но он не чувствовал холода. Дети, стоящие поодаль, не знали, в чем дело; Франтик ткнул в бок Анчу: их забавный дедушка стоял там в грязи двора, повесив руки, неподвижно, как манекен в витрине, в одних носках.
Оцепенение наконец прошло, Магиерка судорожно, всем телом повернулся к сыну: теперь лицо Гинека было красно, в глазах слезы.
— Но вы еще не видели ванную и кладовку! — Отилька взяла деда под руку, повела обратно в дом. Он механически шел за ней на полшага позади, как в дурном сне, и все-таки полный достоинства; Гинек с поникшей головой замыкал печальное шествие. Кладовка ломилась от пахучей снеди — это еще от пасхальных праздников, когда зарезали поросенка, здоровый был кабан, они дадут деду банку с собой, и еще одну с фаршем, и еще с крупой, а еще горшочек сала…
Смеркалось, до Иерусалимки порядочный конец, лучше не задерживаться, ночью плохо ехать, а Гинек не привык водить машину, когда темно.
Отилька вылезла из своего нарядного платья, в котором ездила на прогулку.
— Ты что, хочешь, чтобы я один с ним ехал?! — зашептал ей на ухо Гинек.
— Ты же его сын!
— Вот именно! Отилька! — Он умоляюще сложил руки.
— Дети еще что-нибудь натворят…
— Возьмем их с собой…
Они выехали, остывший мотор сначала чихал и кашлял. Гинек с силой сжимал в руках руль, хорошо бы услышать сейчас Отилькин приказ: не отвлекайся разговорами! Но Отилька на сидении рядом выуживала из карманчика домашнего платья и хрумкала арахисовые орешки.
Машина неслась через вечерний сумрак, пять человек внутри нее молчали. Даже дети, кажется, почуяли, в чем дело, Франтик и Анча уже не баловались за спиной у деда. Но, может быть, они просто устали от впечатлений длинного дня.
Конус света впереди машины втянул в себя отрешенный взгляд Магиерки. Перед его мысленным взором предстала картина, висевшая на стене в комнате, которой долгие годы суждено оставаться нежилой: Гавличка увозят в изгнание.
— Деда! А ты мне обещал сделать змея, — сказал наконец Франтик.
— Не приставай, — нахмурилась Отилька и на какое-то время даже перестала хрумкать арахис.
Время для Магиерки потеряло свои масштабы: час они едут, два? И мир потерял свой объем, превратился в плоскую меняющуюся белую кулису перед капотом машины: в темноте вокруг нее нет ничего — нет и не будет.
Наконец появилась такая знакомая дамба пруда, именуемого Иерусалим, столетние дубы неподвижно стояли по обеим сторонам дороги, как почетный траурный эскорт на последнем пути.
Машина остановилась у ворот. Они обняли дедушку, в руку всунули сумку с банками продуктов после забоя хряка, клеенчатая сумка уже старая, дырявая, он может ее обратно не присылать.
Он стоял с сумкой в руке перед потемневшим домом: только в двух-трех окнах еще горел огонь. Из кухни падала полоска яркого света, слышалось звяканье: там мыли посуду. За каким-то окном кто-то настойчиво, набравшись терпения, кашлял. Машина развернулась на площадке перед воротами, из опущенного окошечка высунулась полная Отилькина рука, помахала ему на прощанье, окошечко снова поднялось кверху. Магиерка стоял на месте, смотрел вслед машине. Фары автомобиля пересчитали стволы дубов на дамбе, будто кто-то на ходу постучал по планкам забора, и край снова погрузился в темноту. Два красных фонарика сверлили в ней постепенно тускнеющие дырочки.
Только теперь у Магиерки замерзли ноги, обутые в башмаки без носков; он направился к дверям, в сумке у него стучали одна об одну банки с гостинцами.
В своей комнате он не стал зажигать свет, а только снял фуражку и холодные башмаки, на ощупь нашел свою постель и лег одетый.
Долго он так лежал. Слабо светящиеся листья клена перед окном вдруг потемнели: это на кухне кончили работу и погасили огонь.
Где-то во дворе в темноте упорно, с короткими перерывами лаяла собака. Магиерка увидел волкодава, бросающегося на него через забор новой усадьбы: прообраз того, что произошло потом. Что произошло уже давным-давно; однако неведение иногда бывает милосердно, хотя оно всегда безрассудно.
И музыкантов из духового оркестра он не обошел. И не сказал молодым, что Композитор и он сам помогут им из своей пенсии выплатить ссуду за дом.
С минуту Магиерке даже казалось, что он сегодня вообще никуда не ездил, и утром проснется, испытывая облегчение, что ему просто снился страшный сон. Но нет, это не сон, в углу стоит дырявая сумка со свиными продуктами.
Дед лежал одетый, как вернулся из поездки. Все звуки в Иерусалимке затихли, только за стеной слышалось шумное дыхание соседей. Через приоткрытое окно в комнату струился мрак, до краев наполненный тишиной. Где-то вдалеке бог весть по какой причине настойчиво, упорно лаяли собаки. Их лай не нарушал глубокого покоя; но их жалобные одинокие голоса посылали в ночь сигнал собачьей тоски. Может, их прогнали из дому, не пускают на порог. Собаки, которые всю свою жизнь проводят во дворе, которых ни разу не погладила добрая человеческая рука, со временем становятся злыми и гавкают на каждого, кто проходит мимо, а иногда лают и просто так, от тоски, потому что им не хватает чего-то жизненно важного, только они не знают чего.