К книге
Последняя остановка. Один сребреникПОСЛЕДНЯЯ ОСТАНОВКА. ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
30%
ПОСЛЕДНЯЯ ОСТАНОВКА. ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
13

Острое чувство голода, спозаранку пробуждающееся в некоторых пансионерах, чуть свет погнало особенно нетерпеливых в столовую. Но там они уже застали пани Софи в дорожном костюме, заканчивающую ранний завтрак. Поразительно: так, значит, сегодня… когда-то этот день должен был настать; о нем думали нехотя и тут же забывали. Сегодня он сам напомнил о себе. А ведь речь шла о дате, в жизни Иерусалимки редкостной: не каждый год случается, что кто-то из ее обитателей едет в отпуск как фон-барон, да еще к морю, подумать только!

Завидущее око Черной Мэри само собой повернулось к окну.

— Ох, не везет же вам: столько денег ухлопали, и вот на́те вам — дождь пошел.

Пани Софи не отвечала, внешне спокойно заканчивала завтрак, только нервные руки свидетельствовали о том, что она пребывает в крайней степени дорожной лихорадки.

Капли дождя стойко и неравномерно били в оконные стекла.

— С ума сойти! Столько радости, ожидаючи, и под конец такой конфуз, — проговорила Шлёсарка, и Черная Мэри тотчас весело с ней согласилась.

Надежный путь — на нем сходятся и прежние враги. «Вот зловредные бабы», — подумал Магиерка, но вслух ничего не сказал, ел молча.

— Не волнуйтесь. — Пани Софи в третий раз за короткий промежуток времени взглянула на свои часики. — На море всегда солнце.

— А что как там нынче холод? — Черная Мэри поплотнее закуталась в шерстяной платок.

— Что ж вы в дорогу-то не оделись потеплей? Такие легкие тряпочки! Ведь простудитесь мигом! — обнаглела Шлёсарка.

Пани Софи даже не удосужилась поискать острое словцо для ответа: трепетное ликование в ее душе влекло за собой необыкновенную снисходительность.

Маленькими шажками прибежала Бархотка; оборачиваясь во все стороны, искала, с кем бы поделиться невыносимой тяжестью великого облегчения. Она прошла мимо Богдана, будто не видя его (с того злополучного вечера, когда он после беседы Маэстро держал речь в коридоре, Богдан для нее не существовал, хотя сейчас уже было ясно, что он оказался прав).

— Письмо от Ирки, представьте себе! — бросилась она к Софи. — Что он наделал, несчастный ребенок! Слава богу, хоть жив и здоров…

— Через полчаса уходит мой автобус, а мне все кажется, что я забыла что-то важное. — Пани Софи передала письмо Бархотки Майору, сама в волнении поглядывала на часы. А затем случилось небывалое: Софи всем по очереди подала руку, она не слышала собственных прощальных слов, ей стоило труда сдержать слезы умиления.

— …Только местами Ирка пишет как-то странно, он никогда не писал таким высокопарным слогом. Чего только эта эмиграция не делает с людьми! Ведь все у него тут было! Скоро стал бы профессором… — Бархотка семенила подле Майора, он намекнул ей, что позднее они совместно обсудят ее письмо.

Только директриса, сестры, Богдан и Майор по долгу службы провожали пани Софи до автобуса. Издали эту сцену наблюдало несколько постоянных «сидельцев» перед домом; до некоторых из них едва ли дошло, что они стали свидетелями выдающегося события в истории Иерусалимки.

— До чего ж пронзительный холод, — сказала Черная Мэри, когда шум автобуса постепенно растаял в аллее на дамбе. — Если не потеплеет, надо будет сказать, чтоб затопили, и сразу станет уютно.

— Трястись в поезде три или сколько там дней, больно надо, — сказала Шлёсарка. — Вы только гляньте, как все небо обложило; этот дождь надолго…

Дождь перестал, еще до обеда выглянуло солнце. Воздух был чист и прозрачен, дали, вдруг резко приблизившиеся, манили, в них была смутная тоска, бередящая старые раны.

«…Не мешало бы выяснить, — из комнаты Фильца доносились удары по клавишам пишущей машинки, напоминающие одиночные злобные выстрелы, — какими путями добралась изворотливость гражданки Виттингер Софии до самого моря братской Болгарии. Как удалось вдове австрийского полковника при явно незначительной пенсии…»

Фильц безнадежно застрял на мели аргументов; телефонные провода перед окном были, как бусинами, унизаны каплями дождя, одна из них переливалась всеми цветами радуги. Фильц еще раз-другой гневно метнул литеру на бумагу с жалобой, и машинка в изнеможении замолкла. Ревизор согнулся в три погибели и с минуту сидел неподвижно, свесив руки, вперившись в пространство. Наконец он вырвал лист из машинки, скомкал и бросил.

— Вы сегодня что-то желтый, пан ревизор, — сказал дед Магиерка, встретив его в коридоре и озабоченно вглядываясь ему в лицо.

— Последствия заключения. Все это последствия моего длительного пребывания в тюрьме как участника второго сопротивления…

— Со мной когда-то на шахте «Гедвика» ездил кочегаром некий Франта Кацелу. Работяга-парень, но вот имел одно чудное свойство: ужасно завидовал, что у меня новые кожаные сапоги, — резиновых тогда еще не делали. Он был уверен, что, будь у него такие сапоги, ему наверняка досталась бы мясникова дочка Фанча. Поверите ли, пан ревизор, этот парень от одной лишь зависти схватил желтуху! А пока он болел желтухой, мясникову Фанчу сговорил молодой проходчик, мастер по внутренней обкладке труб, и я бы сказал, также хороший специалист по их протяжке…

Полуденное солнце ярко играло на обеденных столах. Ах, как неприятно щурить глаза, ослепленные белизной скатерти.

— Когда солнце так печет, это всегда к дождю. И может он идти несколько дней кряду. Даже неделю может идти! — сказала Черная Мэри, пряча голову в тень.

— А как сразу тихо стало, когда она отвалила, — сказала Шлёсарка и посмотрела на опустевшее место за столом, где сидел Богдан.

— У моря будет солнце, — сказал Майор, добавив себе супу. — Тучи образуются только над континентом. — Я-то поездил по морям, друзья; ведь по пути из Владивостока я обогнул весь земной шар!

Новый пансионер Григерек подарил Майора внимательным взглядом из-под косматых бровей. Только вчера он убрал наконец боевые награды в коробочку с плюшевой подкладкой; на пиджаке от них осталось слегка потертое место.

— Еще подцепит там какую болезнь в воде; мало ли кто там купается! — рассуждала Шлёсарка. — У нас тут все всех знают, а там — что с кого возьмешь, если вернешься весь в парше?

— Она, может, и плавать не умеет, безумная бабка!

— А срамота-то показываться в купальнике, во бесстыжая! Будь я директрисой, я бы ей попросту не разрешила, ведь это пятно на всю Иерусалимку.

— Воистину! В часовне мы молимся: «Мария, всех добродетелей царица!», а старуха, одна нога в могиле, будет там прогуливаться в трусах, как девка!

Нехорошее слово просилось деду Магиерке на язык, но он сдержался. Будь мудрей, чем другие, но не говори им об этом.

— Только привезла бы она мне ракушек, — произнес он вслух. И, наклонившись к Перку: — Подштанники у меня все равно износились. Так что держу в голове такую идею: корабль из глины, паруса из этих самых подштанников, а борта обложить ракушками — ведь это же морское судно.

— Соответствует фактам, — со знанием дела включился в разговор Майор. — Киль корабля обрастает лишаями, и стоит большого труда удалить их, чтобы не снижалась скорость. Когда мы во время нашего кругосветного плавания стали на якорь в Панаме…

Григерек, сидевший через два стола от Майора, громко закашлял, и Майор, глянув в том направлении, почему-то умолк.

— Лучше бы Софи тебе вместо ракушек сразу привезла лишаев, — сказал Перк Магиерке. — Корабль тогда будет в точности как настоящий, а потеря скорости в витрине ему не повредит.

Богдан громко рассмеялся.

— Мой батя говаривал: кто остер на язык — тот ндравом не вышел, — бросил Магиерка. Но Перк сидел за столом неподвижный, нахохлившийся, как василиск, только хитроватые глазки светились беззвучным внутренним смехом.

Вошла директриса с букетом в руке, за ней — Виргиния и Агея. Обедающие в ожидании смолкли; знакомая всем процессия направилась к столу, за которым сидел ревизор Фильц. Администрация дома поздравляет его с сегодняшней круглой датой, желает ему крепкого здоровья, хорошего настроения и многих лет заслуженного и, главное, приятного отдыха… На столе перед ошеломленным Фильцем появилась бутылка вина, коробка виргинских сигар, Агея побежала за вазочкой для букета.

Фильц встал, вытянувшись в струнку, он сильно побледнел, в глазах его явственно отразилась драма великого момента, с каменной серьезностью он глубоко поклонился и даже сам не заметил, как поцеловал руку директрисе.

— Это… это происки, это нож в спину самоуправлению, — проговорил, заикаясь от возмущения, Майор; он искал поддержки у Богдана. — Никто со мной не консультировался по вопросу празднования юбилея Фильца: как теперь будет выглядеть правление в глазах рядовых обитателей Иерусалимки?.. — Он встал и, подойдя к соседу Фильца по комнате, уточнил возраст юбиляра.

— Дорогой наш сотоварищ! — обратился он к Фильцу, на ходу сочиняя речь. — От имени нашего правления я с удовольствием присоединяюсь к ряду поздравляющих по случаю столь радостного события. Семьдесят пять лет — мужественный возраст и… и… радостный. Академик Богомолец знает алтайцев, которые в гористых районах Гималаев живут до ста тридцати лет. Один из них в сто семь лет родил — то есть, я хотел сказать произвел — здорового младенца, по порядку, кажется, тридцать шестого, хотя и от целого ряда жен. И, таким образом, я от имени и по поручению нашего правления желаю вам провести под недреманным оком нашего самоуправления еще долгие годы: залогом того являются хорошие бытовые условия, калорийно насыщенное и разнообразное меню, за которым бдительно следит наше правление через посредство комиссии по вопросам питания… Я хочу подчеркнуть в этот знаменательный для вас день, что правление сделает все, чтобы ваш покой и дальнейшие многие лета протекали к полному удовлетворению всех нас.

— Лучшего подарка, чем эти золотые слова, он, право же, не мог получить, — сказала Сандра бабусе Крапковой; бабуся кивнула и вытерла заплаканные глаза. Чьи-то руки зааплодировали, прочие присоединились: только Григерек, настороженно следивший за речью Майора, воздержался от этого знака одобрения.

Юбиляр вдруг проявил активность, какой не запомнили старожилы! Едва кончился обед, он настоял, чтобы составили вместе три стола. Несмотря на протесты приглашенных им соседей, он откупорил подаренную бутылку, собственноручно наливал всем вокруг, вернул монахинь, уже направившихся к выходу, требовал еще привести Бернарду и сестру Итку, и всех, кого только смогут разыскать.

— Вы же не Христос в Кане Галилейской, пан ревизор, — ужасался Магиерка, видя, как Фильц собирается из одной бутылки напоить пятнадцать человек. Директриса, сознавая безвыходность положения, послала на кухню за вином, и тогда последняя неполная рюмка досталась виновнику торжества. Все пили гамзу, у гостей после обеда закрывались глаза, Фильц в растрепанных чувствах предлагал виргинские сигары из коробки даже старушкам. Для пущей торжественности он застегнул воротничок и сидел во главе стола, прямой, как председатель юбилейной сессии; вытянутой левой рукой он жестом полководца сжимал край стола, солидным движением правой поднимал рюмку.

— Ваше здоровье, сограждане!

— Ваше здоровье! — отвечали сограждане нестройным хором.

Беседа не клеилась; директриса посылала многозначительные взгляды Майору, но его дух, казалось, полностью исчерпал себя в поздравительной речи.

— Во время оккупации вам выпало на долю немало испытаний, пан Фильц, — сказала она, пытаясь спасти праздник. — Вы, наверное, попадали в сложные ситуации, и, может быть, какой-нибудь случай запал вам в душу…

— И не один! — воскликнул Фильц чуть не с возмущением.

— Но может быть, какой-нибудь один, особенно яркий? — помогала директриса ему и себе.

В напряженной тишине Фильц не спеша закурил подаренную виргинскую сигару.

— Панкрац, уважаемые, — сказал он, выдержав длинную паузу. — Кто этого не пережил, вряд ли себе представит. Много тяжелых воспоминаний и впечатлений от этого каземата. Но, пожалуй, самое яркое из всех… Это когда спускали воду, дамы и господа. — В его шепоте звучало потрясение. — Сотни камер одна над одной, в несколько этажей, и все выходят в центральный зал с железными круговыми галереями. Тюрьма как огромный резонирующий шкаф, пища по большей части жидкая, воду спускали днем и ночью, главное ночью. Вау-ууу! — протянул ревизор, очень похоже. — Вау-ууу, один за другим. Особенно ночью — достаточно было кому-то дернуть раз за цепочку, чтобы загудела вся тюрьма. — Фильц с нежностью посмотрел на сигару в своей вытянутой руке, с наслаждением выдохнул дым. — Я думаю, что более всего из длительного заключения мне врезалось в память спускание воды на Панкраце: иногда я слышу его во сне. И наоборот: когда я сейчас спускаю воду, давно уже в мире и безопасности, мне снова чудится, что резонирует вся громада панкрацкой тюрьмы.

— Разумеется, коллега Фильц не хочет этим сказать, что Иерусалимка чем-то напоминает тюрьму, — с улыбкой заметил Майор. Улыбнулись и остальные, Богдан в беспокойстве оглянулся на Сандру: она единственная из всех сидела серьезная, все более отчужденная, как будто задавая себе недоуменный вопрос: что ей, собственно, нужно в этом доме?

— Я отлично понимаю коллегу-юбиляра в этом аспекте, — сказал Майор, и директриса облегченно, но преждевременно вздохнула. — Когда я, например, еду в поезде, и колеса монотонно постукивают на стыках — та-дам, та-дам, та-дам, — мне невольно вспоминается другая поездка. Условный рефлекс особого типа, уважаемые: одно слуховое восприятие вызывает то же самое слуховое восприятие, хотя и в другое время и при других обстоятельствах. Сибирь, друзья! Прославленный поход храброго чехословацкого корпуса, еще долгое время проливавшего кровь, когда вы уже в свободной республике спокойно пользовались плодами мира…

Григерек, задергавшись, привстал со стула.

— Как это так — вы пользовались? Чем это пользовался, к примеру, я?.. И на каких фронтах вы, собственно, воевали?

Майор заморгал.

— Будто ты не знаешь наш поход, братишка. Сегодня здесь, а завтра там…

— Что значит «сегодня здесь, а завтра там»? Зборов, Сызрань, Чита на Байкале — или, может, Казань, Бахмач, Омск? Пани директорша сказывала, что тут есть еще один зборовский. В составе какого батальона ты штурмовал высоту…

— Под Зборовом я не воевал, — сказал Майор и насупился.

— А тогда где же?

— Да так, в разных местах. Под Казанью, например…

— В какой роте какого батальона?

— Это что — допрос? — Майор слегка покраснел. — Твой несколько наглый тон, брат Григерек, вдвойне недопустим в этот праздничный день…

— Может быть, вы нам еще что-нибудь расскажете из вашей жизни, пан Фильц? — глухим голосом заговорила директриса. — Может быть, что-нибудь веселенькое?..

Признается ли он, что некогда любил монахиню Сандру? Магиерка вопросительно взглянул на Фильца. В семьдесят пять лет можно себе позволить…

Но ревизор Фильц тщетно напрягал память, и уже казалось, что сейчас он снова начнет — с дополнительными подробностями — делиться своими акустическими воспоминаниями о панкрацкой тюрьме.

Григерек подозрительно мял свой твердый, резко скошенный подбородок.

— В каком году ты, собственно, вступил в легион? Катастрофа была неотвратима.

— А ведь я тебя вспомнил! — победно выкрикнул Григерек. — Первые транспорты уже были на море! На военный заем для молодой республики ты подписался во Владивостоке, когда твое судно уже разводило пары!

— Это неслыханно! — Майор за столом запахнул полы своего зеленого кителя. Но Григерек в волнении встал, протянутой рукой указал Майору на грудь.

— До последней минуты ты торчал в лагере для военнопленных, в чине австрийского офицера, свято соблюдал присягу государю-императору, когда кайзер давным-давно отправился на тот свет!

— Это низкое оскорбление! — Майор встал, уши его полыхали. — Все наше правление ты оскорбил в моей особе, отмеченной печатью трагедии! Раскол в рядах братьев-легионеров! На инсинуации такого рода есть только один ответ: я подаю в отставку с занимаемого мной поста! — Майор пошел прочь, его чеканный шаг сделал еще более выразительной гробовую тишину.

— Для раскола должно быть по меньшей мере два брата. А ты никогда братом и не был! — кричал ему вслед Григерек, голос его сорвался. — Не был! — Он топнул ножкой, свирепый, пышущий злобой, самый низенький среди присутствующих.

«Ненавидящий грехи ненавидит людей», — Магиерка горестно покачал головой и наклонился к Перку.

— Никогда не верь людям с тонкими губами и ноздрями будто из бумаги! — Он кивнул в сторону Григерека.

Фильц во главе стола уныло свесил руки между колен.

В эту минуту из-за стола встала Сандра.

Когда ко дню мне прибавляешь день

и третий к ним даешь, —

ты, будто щедрости дивясь своей,

на стол кидаешь гулкий медный грош.

Подайте кружку тому вон — пусть тянет

он эту влагу жизни во славу.

И пусть на краешек кружки слетится

рой чертенят-шалунов, что так любы ему;

а как допьет, ему поставлю вторую чару, а может, и третью —

ведь неизвестно, когда настанет час отойти ко сну…[34]

Сандра кончила читать, подошла к верхнему торцу стола, демонстративно предложила ошарашенному Фильцу руку и повела его к выходу, идя через центр столовой. Юбиляр уносил полученные дары и пустые бутылки, кто-то отворил им дверь, дал пройти, и Фильц поблагодарил, учтиво наклонив голову. Сандра искоса взглянула на Магиерку: он смотрел на нее, приоткрыв рот, рука невольно тянулась почесать за большим обросшим ухом.

В своей комнате Фильц поставил на стол вазочку с букетом, по бокам — пустые бутылки, в центре поместил коробку сигар. Начал ходить по комнате — без цели, туда и сюда. На нёбе он еще ощущал вкус вина, в вазочке пряно пахли свежесрезанные гвоздики. Вдруг Фильц остановился, подбородок его сморщился, как у ребенка, он прильнул лбом к шкафу и расплакался.

В такой позе и застал его сосед. Фильц живо отвернулся, делая вид, будто с интересом смотрит на повозки комедиантов, с дребезжаньем катившие по дороге мимо Иерусалимки, — куда-то на сельский праздник. Он стоял у окна, держась за медную ручку, и глядел вслед фургонам, но все усилия его были напрасны: худые плечи сотрясала мелкая дрожь, по впалым щекам ручейками бежали слезы.

— Что случилось? — недоуменно спросил сосед, чувствуя себя задетым.

Фильц только отрицательно покачал головой; в эту минуту ему хотелось бы побыть одному, но благодеяние в виде одинарных номеров не относится к привилегиям приютов. Молчание соседа содержало в себе вопрос, в нем читалось раздражение, а сегодня был день откровенности.

— Остался старым холостяком, никого у меня нет… Поверите ли, я за сорок лет впервые получил подарок!

— Ну, ничего особенного не произошло, — сосед хмурился, — вина вам досталась самая капля…

— А стихи… Она довела меня от столовой до самой комнаты… Вам этого не понять: артистка с таким именем…

Иерусалимка готовилась забыться в послеполуденной сиесте, сегодняшние треволнения явно сократят многим людям сон. Солнце на дворе пекло, за окнами ликующе носились ласточки, которым знакомы иные края; где-то там вдали плещется синее море. Немногие из здешних обитателей своими глазами видели море, но счастье — редкий и разборчивый гость, и двери некоторых оно ухитряется обходить сторонкой в течение всей их жизни.

По коридору плелась, прихрамывая, осиротевшая обитательница комнаты Софи, держа в руке широкополую соломенную шляпу.

— Софи из-за всех этих волнений забыла шляпу. — Она остановила Шлёсарку. — Может, послать за ней вдогонку? Она так беспокоилась, что ей напечет голову южное солнце…

Шлёсарка неподвижным взглядом смотрела на соломенную шляпу с широкой выгоревшей лентой, с букетиком матерчатых цветов сбоку. Отдаленное воспоминание: когда-то в юности она, деревенская девчонка, получила в подарок от барыни-дачницы похожую шляпу — но та была еще роскошнее, цветов на ней был целый палисадник. В Праге она поступила на службу (уже договорилась) в одно богатое семейство: это место вызывало зависть всех девушек в деревне. Новая хозяйка, в чрезвычайно простом, строгом платье, с ужасом обозрела шикарную шляпу, сжала тонкие губы:

— Вы, по-видимому, ошиблись адресом, мадемуазель, шантан за углом…

Лицо Шлёсарки скривилось: сегодня ей было хуже, острая боль пронизывала ногу от голени к бедру и вниз до самой ступни.

— Делайте с этой шляпенцией что хотите, мне мозги никакое морское солнце не напечет…

Магиерка, вместо того чтобы спать, извлек из шкафчика дневник.

«Человек — жестокий, но интересный для изучения бракодел, — писал он угловатым, слегка разбросанным почерком. — Большинство тех, кто живет под кровом Иерусалимки, что-то сделали не так: то, что их здесь на старости лет обеспечили, не победа их, а проигрыш. Временные жители вроде меня не в счет. Однако же в старости ошибки трудно исправлять, и если тут люди друг с дружкой лаются, так это скорей от бессилия и оттого, что сердятся они больше на себя, чем на других. Видит бог, что, только когда дело идет к концу, до нас доходит, с чего надо было начинать. Но разве жизнь — еще не напечатанная книжка, в которой господин писатель может вычеркнуть хоть все начало целиком и написать заново и гораздо лучше?

В этом доме, пожалуй, было бы лучше всего о многих вещах позабыть. Но только, когда ты дедушка, ты можешь забыть, куда очки положил, а вот то главное, что ты в жизни не так сделал, не забудешь, нет.

Бедненький Майор! Если бы он как председатель действовал маленько поумней, он бы людей водил на веревочке! Мало ли существует разных приманок, на которые клюет любой, не говоря уже о тех, кого злой ревматизм, катаракта либо просто возраст сделали ни к чему не пригодным. Например: сделай над собой небольшое усилие и будь приветлив далее с бирюками. Никогда никому не говори, что он ошибается: вполне достаточно, что ты это знаешь сам. Зануду за что-нибудь похвали: ничто так не нравится зануде, как если похвалить в нем те качества, которых у него и в помине нет. И так далее, и тому подобное. Но этого я Майору говорить не буду! Благородные люди убеждены, хоть и не хвалятся этим вслух, что бедность наградила других ограниченным разумом. Так что пусть сам до всего доходит».

Часы на замковой башне едва пробили три, в коридоре на втором этаже раздался крик. Бархотка с плачем вбежала в комнату к заспанным соседям, показывая им руку: на предплечье выделялись две красноватые полоски.

— Она била меня по рукам костылем, она, мол, из-за меня спать не может, а я совсем не шумела…

И нетерпимость должна иметь пределы, соседи возмущенно обрушились на Шлёсарку, стали выходить люди из других комнат, возбужденные голоса наполнили коридор.

— Я только по перине стукнула, пусть эта дамочка не сочиняет!

— Я сейчас же напишу сыну в Америку, тогда вы увидите! Он тут наведет порядок раз и навсегда!

— Пишите ему хоть в Тьмутаракань, я в аккурат увижу, как он на вас наплевал!

— Что вы себе позволяете, ведь вы же сами читали…

— Уж не верите ли вы, дурочка, что это было письмо от него? Тогда я вам скажу, как над вами подшутили: всем здесь осточертело ваше нытье, и Композитор с Бернардой придумали эту хитрость!

У потрясенной Бархотки опустились руки, ртом она ловила воздух, словно ей не хватало дыхания. Затравленный взгляд перебегал с одного на другого, в глазах была мольба о помощи. Но какой помощи можно ждать от бессильных: некоторые, не зная, в чем дело, ожидали объяснения от соседей, посвященные отводили взгляд, как если бы уже само знание правды было их виной. К группе приближался Богдан. Бархотка резко шагнула ему навстречу.

— Однажды вы уже меня ударили: прикажете верить, что вы были способны опять… — Голос ее вдруг приобрел металлическую окраску. — Говорите правду! Лгать матери, которую предали, — смертный грех!

Богдан оцепенел. Молчание между ними углублялось, как пропасть, горстка людей ушла в него без остатка, оно поглотило коридор, и, может быть, весь дом задохнулся в нем. И тут Богдан увидел то, чего не забудешь до самой смерти: в одно мгновение у старой дамы что-то вдруг сломалось в глазах — отчаяние, любовь, надежда слились воедино; где-то позади зрачков до основания содрогнулась и перевернулась душа. Чужие, придурковатые, весело-безумные глаза: Бархотка тихонько рассмеялась мелким бисерным смехом, закинув голову назад, так что дрожал ее седенький пучок. Она взяла Богдана за руку и повела его по коридору, как попавшегося шалунишку, недоверчиво склоняя белую голову то вправо, то влево. Люди расступились, помертвев от ужаса, и эти двое прошли, как странная пара безумцев: Богдан с застывшим, пепельно-серым лицом и беззаботная Бархотка с потусторонним взглядом.

— Они хотели меня разыграть — Бернарда и пани Шлёсарова, будто бы мой сын уехал за океан: они и не подозревают, чудачки, что я их игру приняла. Но тссс! — Бархотка приложила палец к губам. — Этого никто не знает, только вам: Ирка действительно не в Праге, он здесь, поблизости. Здесь ему покойнее работать над диссертацией, и я к нему ближе. Вы знаете уединенный дом у дороги? Первое окно с краю на втором этаже, у нас есть условный знак… А теперь пойдемте ко мне, вы мне подробно расскажете, как эта парочка все придумала…

Потом через ворота дома прошла белая санитарная машина, улыбающаяся Бархотка с удобством расположилась на носилках, а доктор из замка сидел подле нее. Второй отъезд за один день, на этот раз место назначения гораздо ближе: психиатрическая клиника в областном центре.

— Я хотела бы пересесть за другой стол, — сказала Сандра перед ужином Виргинии и оглянулась на Шлёсарку. — В законах, по-видимому, есть изъян: убийство души у нас не карается…

— Соображайте, что говорите! Обвинение в убийстве — против этого у нас законы найдутся! — Шлёсарка повышала голос. И вдруг пришла в ярость. — Она еще меня обвинять будет, это она-то! Вы думаете, мне не известно ваше веселое прошлое, думаете, мне Софи не рассказывала, как вы отбили мужа у женщины с двумя детьми, шлюха вы эдакая, и та, бедняжка, потом отравилась газом? Три человеческих жизни у тебя на совести, если тут за кем и остаются трупы, так это за тобой, и ты еще смеешь на меня разевать свою пасть?..

Сандра с ледяным спокойствием словно бы вопросительно повернулась к столу, за которым сидел Богдан.

— Довольно! — Майор встал из-за стола. — Уже не от имени правления, а от своего лично я запрещаю вам обвинять кого бы то ни было на основании сплетен!

К нему присоединились другие, ошеломленная столовая постепенно приходила в себя, отдельные голоса слились в бурю протеста.

— Пусть она немедленно уезжает!

— Не хотим ужинать с хулиганкой!

— Перевести ее в другой дом! У нас есть право спокойно жить на старости лет!

— Кому это надо! Непрерывные волнения для язвы желудка — сущий яд!

— Ни в какой другой дом! Она везде жизнь людям отравит!

— Верно! Она и ангелов сумеет натравить друг на дружку!

— К вашему сведению, — перекричала Шлёсарка всех, — к сведению вас всех: с этой минуты я объявляю голодовку! — Она решительно жмякнула тарелкой об стойку в окошке кухни. — Кроме воды, ничего в рот не возьму! Раз вы все против меня, то вы все за меня отвечать будете, все до одного! — И она истерически зарыдала.

— Беги стращай воробьев, пугало!

Шлёсарка направилась к выходу, в дверях разъяренно обернулась и, вдруг резко наклонившись вперед, взметнула на голову все свои юбки.

Неудачный день угасал, может быть, ночь сумеет охладить разгоревшиеся страсти, принесет с собой забвение. Вон из дому, на свежий воздух!

Но над лугами вместо вечерней прохлады повисло душное безветрие. Низко над поверхностью замкового пруда, гладкой, как оконное стекло, вилась растревоженная мошкара, порой всплескивала рыба, и тогда тихие круги расходились по воде далеко, пока не терялись, но они не были выражением движения, а скорее подчеркивали затишье перед бурей. Звуки разносились по воде резко и четко даже издали, назойливо пищали комары, в безросой траве орали сверчки, но их настойчивый хор не мог восполнить все недосказанное в ходе этого безжалостного дня.

— Почему мы, собственно, каждый вечер ходим вокруг пруда одной и той же дорогой? — сказала Сандра, но множественное число явно относилось к Богдану. — Один мой чрезвычайно ученый приятель рассказывал мне как-то про Канта: в старости он, говорят, каждый день ровно в три часа выходил со своим слугой на прогулку, и всегда по одним и тем же улицам Кенигсберга, так что люди по нему проверяли часы.

— Скажите прямо, что вы не выносите стереотипов, особенно если они исходят от меня.

— Не отрицаю. Я люблю перемены и сюрпризы.

— Да, сегодня вы это доказали. Так отметить вниманием Фильца было поистине сюрпризом. Иерусалимка получит пищу для разговоров…

— Не знаю почему, но мне его жальче, чем всех остальных.

— Самый вредный мужик в доме. Присяжный жалобщик…

— Может быть, именно это и привлекает меня к нему: наверное, жизнь его была очень печальна.

— К другим, таким же невезучим, вы не испытываете столь нежных чувств.

— Вы ревнуете, мой дорогой? Мне очень лестно — в моем-то возрасте.

— Я вовсе не ревную, но согласитесь, что вы одаряете вниманием исключительно мужчин. Что я сам принадлежу к ним скорее как-то сбоку, видимо, моя вина. Недавно вы в читальне так веселились с Майором, что было слышно до второго этажа.

— Люблю посмеяться; поверите ли, Майор умеет быть даже остроумным!

— Все остроумней, чем я! — вырвалось у него. — Но, впрочем, он не единственный, чьи комплименты вы принимаете без зазрения совести; на днях я стал невольным свидетелем вашей кокетливой беседы даже со священником: «Не знаю, Ваше преподобие, может, мне стоит прийти к вам исповедаться?» Именно ему! Вы бы послушали, как он в комнате пыхтит, кряхтит и хрюкает, хрюкает, словно хряк!

— А, так вас тоже выбил из колеи отъезд Софи к морю? Или вы не очень довольны своим мужественным заступничеством, когда на меня напала Шлёсарка? Успокойтесь: мне не только Фильца, мне и вас жалко, Богдан, хотя и несколько по-иному…

— Не мучьте меня, Сандра. — Он пытался овладеть собой, изменил тон. — Я не могу ставить вам в упрек, что мужчины в вашем соседстве с некоторых пор начали бриться каждый день и у них появилось острое желание заказать себе новый зубной протез. Я боюсь одного: актеры в силу своей профессии вынуждены вживаться в такое количество ролей, что и в жизни перестают различать, что играют, а что думают на самом деле. Вы уверены, что сами себя различаете…

— Как будто это столь существенно! Жизнь мало чем отличается от комедии. Важно хорошо сыграть свою роль!

— Эти цинизм, Сандра…

— Но как-то мне надо защищаться!

— От кого, не от меня же?

— От Иерусалимки. Я еще не чувствую себя созревшей для того, чтобы некий дом на краю земли поставил на мне штамп негодности. Социальные отходы — их кидайте за ограду, пусть не портят нам жизнь; они свое отжили, может, когда-то и была от них польза. Однако для тех, кто остался снаружи, продолжает существовать только наша обременительность, не наши заслуги. У них есть крыша над головой, мы их кормили, так зачем нам еще глядеть на их язвы, хромые ноги и слабоумные лица, вникать в их ничтожные споры и дрязги? Человеку, видимо, свойственно ошибаться до последнего вздоха. Я неправильно угадала, по какую сторону ограды мое место…

Духота не ослабевала, далеко в западной стороне, где-то за лесом темное небо вдруг дважды вспыхнуло розовым. И нескоро там же как бы в сомнении пророкотал гром.

Предыдущая главаГлава 13 из 43Следующая глава