К книге
Последняя остановка. Один сребреникПОСЛЕДНЯЯ ОСТАНОВКА. ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
26%
ПОСЛЕДНЯЯ ОСТАНОВКА. ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
11

С самого утра на ниспадающих побегах традесканции в столовой повисло легкое беспокойство: ужин будет часом раньше, а сразу же после него… Высокая честь для Иерусалимки: художник Бурда, один из первых лауреатов после сорок восьмого года! Майор (хорошо, что во главе правления оказался такой способный организатор) уже в первой половине дня велел украсить столовую ноготками и пионами, и Черная Мэри под его руководством срезала их в саду позади хозяйственных построек. С сознанием полной ответственности он лично проследил, чтобы своевременно были заменены замызганные скатерти. К обеду он вышел в отутюженном зеленом кителе: и поскольку это было военное сукно, он позволил себе прикрепить на лацкан воинские награды. Своей шумной активностью Майор скорее повышал и без того высокую температуру Иерусалимки: но было необходимо сделать все, чтобы беседа воспринималась не как заслуга одной личности, а как мероприятие правления, действующего под его, Майора, руководством.

Даже надменная Сандра была сегодня будто немножко иной, словно дух ее витал где-то. Богдан тщетно ломал голову: ведь так ее жизнь кидала, столько ей пришлось всякого испытать — дурного и хорошего, успехов и провалов, — так она и сама говорила, — неужели и ее может выбить из колеи событие в жизни Иерусалимки, хотя и незаурядное, но все же отнюдь не историческое?

Он все снова воскрешал в памяти момент, когда впервые прозвучало имя Бурда: Сандра встрепенулась, спросила, сколько ему примерно лет — и тут же утратила к нему интерес. До сей поры Богдан несколько высокомерно полагал, что может заглянуть в души людей, окружавших его; впрочем, независимому наблюдателю такая способность была совершенно необходима. Только с Сандрой у него это не получалось: душа ее была одета броней легкого цинизма, непрозрачной, как панцирь черепахи, под которую Богдан не мог проникнуть. Неясное предчувствие шевельнулось у него где-то в затылке — так паучок, зацепившийся в волосах, хоть ничего не весит, а все-таки ощущается нами.

Он попытался осторожно завести разговор об ее прежних спутниках: ведь были же в ее жизни какие-то связи, дружеские, любовные отношения… Она скупо упомянула об одном: преуспевающий адвокат, владелец юридической конторы в провинциальном городе…

— Адвокат не вызывает во мне интереса: вы скорее притягивали людей богемы…

— Вам знакомы люди, что все знают лучше всех? Вот это он и есть: интеллектуал районного масштаба par excellence[27]. Деньги, как полагается, вкладывал в картины, его бывший однокашник, пражский историк искусств, давал ему рекомендации: и этого человека он еще просвещал насчет живописи!

— Но талант ведь льнет к таланту: неужели вас не любил актер, скульптор, музыкант, художник?

Было что-то обезоруживающее в том, как Сандра пропускала все это мимо ушей.

— Можно простить разные заскоки у людей с комплексом неполноценности, устойчивый комплекс превосходства — никогда. Когда у него в пятидесятом году отобрали контору, а в объединение не приняли, мы расстались…

«В Иерусалимке сегодня большой день. Майор уже в полдень появился с орденом на груди, — записал после обеда Магиерка в своем дневнике. — Такие медали некогда раздавал государь император своим солдатикам, когда они из-за него лишались ноги, а то и разума: служили ему, значит, пока их не разорвет на кусочки. Но старушки не разбираются в этих казенных тонкостях, а из здешних старичков разве найдется хоть один с таким зрением, чтобы углядеть эдакую малость?

А еще сегодня погибла кошка Принцессы Чардаша по имени Матоуш. Можно было бы подумать, что она слопала отравленную мышь; только почему бы тогда за обедом так веселилась пани Софи, ежели она никак не причастна к кошкиной смерти?»

Магиерка не успел докончить запись, раздался стук, вошел Богдан. О послеобеденной прогулке с Сандрой не могло быть и речи: закрывшись у себя, она скорбит по случаю утраты Матоуша.

— Вы легки на помине, — приветствовал Богдана дед. — Мне надо с вами посоветоваться: можно подарить эту вещь нашему гостю — или лучше выставить в витрине?

Богдан мельком глянул на художественный продукт: король Карл IV с двухцветным псом у карловарского источника.

— Пожалуй, лучше не дарить этого Маэстро…

— И откуда в вас это разуменье: что хорошо, а что плохо? — Магиерка загрустил.

— Тут не разуменье. Сначала чувство: вещь мне нравится либо не нравится с первого взгляда, причины я нахожу потом.

— Хотел бы я иметь ваше образование, — вздохнул дед.

— Да почти никакого у меня и нет! И уж вы-то мне никак не должны завидовать. Живой ум, как у вас, не нуждается в большом образовании. — Богдан запросто уселся на постель, Магиерка, поплевав на пальцы, пытался оттереть с них чернила.

— А я-то рассчитывал, что, ежели король художнику понравится, я таких понаделаю еще; может, их взяли бы в городе — там, где подарками торгуют. Сколько там под стеклом всякой чепухи! Заработок мне не важен, понимаете ли, но в мастерской должно быть кое-какое оборудование. Есть у тебя сверлильный станок — и ты господин: будь у меня дома верстак и сверлильный станок — я бы отремонтировал полдеревни. Коловорот, конечно, хорошая вещь, но сверлильный станок ни с чем не сравнится.

Богдан потянулся к кружке на столе. Отвар отдавал шалфеем и аиром, но он не задумываясь выпил. Магиерка искоса взглянул на гостя.

— Вы не обмозговали еще то дельце, что мы с вами планировали?..

Богдан не мог припомнить никакого такого дельца.

— Да насчет нашей жизни в семье! Дорого бы не обошлось. В доме мне мастерская обеспечена, и какая разница, будет там стоять одна кровать или две? А против двух мужчин Отилька не пойдет, когда один из них вдобавок из порядочных!

«Почему, собственно, даже на пороге смерти люди держатся за эту, очень неважнецкую жизнь?» — подумалось Богдану.

— По-видимому, мы все живем, опираясь на принцип надежды, — сказал он скорее про себя. — Настоящее нас часто ранит, то, к чему мы стремимся, все время ускользает от нас, и мы постоянно откладываем на будущее достижение своих недостижимых целей. Мы готовимся быть счастливы завтра, но завтра превращается в сегодня, и мы не будем счастливы никогда…

— Пустое копание в себе я не люблю, и плакаться ко мне пусть никто не ходит. Но в доме я хотел бы иметь сверлильный станок, а для него нужен электромотор: и тогда я буду всем все ремонтировать, причем даром — ведь времени у меня будет хоть отбавляй…

С приближением вечера волнение Майора росло, как нервная дрожь у актера любительского театра, впервые выступающего в большой роли. Тех из обитателей дома, которые, вне всякого сомнения, погрузились бы после первых же слов Маэстро в шумный сон, Майор с помощью сестры Бернарды предпочел развести по комнатам: он дипломатично убедил старичков и старушек, что гость будет говорить тихо и неувлекательно. Немалую проблему представляла и Лойзка. Чтобы увести ее загодя, не могло быть и речи: она ни за что бы не далась; наконец, Майор решил взять ее под собственную опеку; если во время беседы она начнет задавать неуместные вопросы, он уж найдет тактику, как ее нейтрализовать. Телевизор в читальне будет закрыт в течение всего вечера, угрожающе объявил Майор, адресуясь к тем, кто беседе предпочел бы развлечение, не требующее мысли. Еще раз подправив цветы в столовой, он, взволнованный в высшей степени, отправился к воротам Иерусалимки, чтобы там в качестве представителя дома ожидать приезда Маэстро.

Столовую наполнял приглушенно-взволнованный гул голосов. Больших усилий стоило убедить некоторых из слушателей переодеться: они не понимали, почему на беседу надо одеваться, как к святой мессе. У столика в углу вели тихий разговор Бернарда, Агея и Виргиния в широких чепцах урсулинок; им тоже было любопытно взглянуть на живого художника. Там и сям виднелись жующие лица: некоторые тут жуют беспрерывно, с раннего утра и до ночи, хоть мягкую корочку, и больше ничего на свете их не интересует. Как когда-то на войне австрийские мужички-солдаты, припомнилось Богдану, поглощенные своими грустными мыслями, они тоже вечно жевали хлеб — перед атакой, при торжественном построении, во время полевой обедни, даже в ожидании телесного наказания…

Он незаметно наблюдал за Сандрой, сидевшей справа от него: она казалась ему спокойной, может быть, чуточку заинтригованной. Она держалась очень прямо и выглядела стройной в своем темном, необычно простом платье, которое ей шло как ни одно другое. Скорей бы уж прошел этот вечер.

Появилась пани Софи: тросточка с серебряным набалдашником, сигарета в длинном мундштуке, лиловатые, будто посыпанные мукой чулки; как всегда, последняя. Культурное мероприятие она не пропустит, но нельзя же изводить себя слишком долгим ожиданием.

Наконец в коридоре раздались шаги нескольких человек, столовая затихла в напряжении: вслед за директрисой вошел Маэстро, сопровождаемый Майором. Аплодисменты, лица расплылись в любезных улыбках. Единственный, кто не аплодировал, была Сандра.

Директриса приветствовала гостя двумя-тремя словами и скромно уселась в сторонке: она знала, что речь Майора будет длинной и нудной, направленной прежде всего на восхваление деятельности его правления. Пансионерка в цветастом шелковом платье поднесла Маэстро букет, и Майор, обратившись к гостю, предложил ему начать беседу: он, мол, верит, что разговор получится сердечный, живой, и вопросов будет много, потому что искусство никогда не обходило Иерусалимку стороной. В настоящее время здесь проживают даже два его представителя, питомцы муз Талии и Эвтерпы: пани Александра Калайова и пан…

Собственное имя Богдан уже не услышал: в одно мгновение все его внимание было привлечено к лицу гостя: тот вздрогнул, на лице его отразились растерянность и потрясение. Наклонившись к Майору, он шепотом переспросил имя; испытующий взгляд забегал по залу.

— Сандра! — крикнул он. Он поднялся из-за стола с букетом и пошел между столами прямо к ней. Сандра, волнуясь, встала. Ко всеобщему восторгу Маэстро без колебаний, с истинно артистическим презрением приличий, обнял ее и поцеловал. Он немыслимо долго ее обнимал, прижимаясь лицом к ее лицу, наконец снова усадил за столик, а сам вернулся к своему. Он не мог успокоиться, совершенно выбитый из колеи, искал слова. Наши любимые стареют у нас на глазах, это только мы не старимся. Когда побледневший Богдан оглянулся на Сандру, он увидел в ее глазах слезы.

Маэстро наконец пришел в себя.

— Я хотел поговорить с вами совсем о другом, друзья мои, но теперь я волей-неволей должен вам дать объяснение. Некоторые авторы долгие годы медленно поднимаются к своему вершинному творению, другие же им начинают карьеру. Похоже, я принадлежу ко вторым. Когда-то, когда я был молод, мне удалась одна вещь, которую я по сей день тщетно пытаюсь превзойти. Каково бы ни было мнение специалистов, автор имеет право на свой собственный суд: моей лучшей картиной остается «Девушка с кувшином», и за нее я должен благодарить только пани Сандру. Потому что для создания вещи необходим не только талант и знание ремесла, но прежде всего то внезапное озарение чувств, которое зовется вдохновением…

Из карманов были извлечены носовые платки, раздались всхлипывания и сморкания, расчувствовавшаяся публика оборачивалась к столику, за которым сидела Сандра, — ведь через ее посредство на веки вечные прославилась Иерусалимка. Лишь пани Софи была поглощена своим делом: поправляла брошь, приколотую к платью.

Маэстро наконец заговорил о процессе рождения художественного произведения, но взгляд его все время устремлялся туда, где находилась Сандра. Богдан, сидевший рядом с ней, также невольно оказывался в поле зрения Маэстро. «Девушка с кувшином»… Ему вспомнилась фотография с картины в областной газете, там тиснули несколько строк по случаю недавнего семидесятилетия художника, возможно, дань уважения земляку… Нагая девушка с кувшином на плече. Хорошая картина, обнаруживающая опасное знакомство с Кремличкой[28], по духу нечто среднее между Евой и Весной…

— Так это вы ему тогда позировали? — шепнул он, со страхом ожидая ответа.

Она кивнула, не спуская глаз с губ Маэстро.

— Когда-то мы были хорошо знакомы…

И опять нахлынуло на него давно забытое чувство: душа вдруг слабеет и умаляется, испытываемый восторг сменяется терпкой горечью. Чепуха. Какие права имеет Богдан на Сандрино прошлое? Совершенно такие же, как и она на его. Только Сандру его прошлое интересует, пожалуй, не более, чем ласточку прошлогодний снег.

— Он работал тогда художником в нашем театре, оформлял все спектакли…

Торжествующая улыбка Майора маячила там возле Маэстро; он, конечно же, плюхнулся на второй стул за главным столиком. Я пан Главный! Любуйтесь и мною! Сегодняшнее событие в культурной жизни нашего дома — дело моих, моих рук! Хоть на минуту удовлетворенное мстительное чувство: зря ты там пыжишься, пытаясь расположить к себе Маэстро, — у него голова занята другим…

Уж если и должен там кто-то сидеть — так это кто-то из здешних представителей творческого мира… Сандра? Ей несколько неудобно, учитывая странно интимное введение; но разве тут нет… Беседа между двумя художниками, увлекательная именно в силу разности их творчества… Но до этого размягченный мозг господина председателя правления, конечно, не додумается. Да и о чем мог бы рассказать Богдан этим маразматикам с остекленевшим взглядом, превозмогающим сон, — о композиции, о гармонии, об инструментовке? Или, может, о контрапункте? Да о нем, может быть, ничего не слышал и сам демонстративно скромный великан Маэстро: про художников говорят, что они полуинтеллигенты. В юности он вроде бы занимался и скульптурой; как он сам сказал, я, мол, мастер на все руки, а скульпторы бьют по камню, при этом у них сотрясается малый мозг, и они незаметно для себя глупеют, вот как боксеры или футболисты…

Богдан все чаще поглядывал краешком глаза на Сандру, он явственно ощущал прерванный контакт. На ее лице был написан интерес к другому контакту: куда девалось прежнее выражение неопределенной задумчивости — ее взгляд был чертовски посюсторонний… А ведь только утром у нее сдохла кошка!

Маэстро же, будто нарочно, вместо того чтобы рассказывать о технике ремесла живописца, плетет что-то отвлеченное на тему о вдохновении, и взгляд его все время возвращается к Сандре; он говорит о стадии повышенной производительности души, когда в мозгу художника внезапно, словно по наитию, формируется фантастическое видение будущего артефакта… Чего он сыплет своими латинизмами? Перед кем изгиляется, кого хочет удивить? Эти склеротические, продернутые лиловыми жилками, стертые старческие физиономии, розовые и глупенькие, как у грудных младенцев?

Человек за столиком кончил наконец говорить, ему захлопали, несколько уморившихся слушателей, вдруг придя в себя, бурно подключились к аплодисментам. Теперь вопросы — мучительная необходимость «творческих встреч», когда участники, тщетно напрягая внезапно онемевшие мозги, отводят глаза и мысленно посылают снисходительно выжидающего оратора ко всем чертям. Конечно, тут есть несколько человек, что могли бы нарушить затянувшееся молчание, только зачем бы скептик священник стал изображать сердечность, которой не испытывает? Все интересы Софи прямо связаны с прошлым, Майор не может припомнить, чтобы Маэстро когда-нибудь писал офицеров высокого ранга, душа Бархотки прочно взята в плен жестоким молчанием сына, ревизору Фильцу все это предприятие кажется несколько подозрительным, а Магиерка свой вопрос касательно подходящего материала для отливочных форм оставляет для доверительного разговора после беседы. Уж не ждет ли этот человек с белой, эффектно оформленной гривой, что вопрос ему задаст именно Богдан?..

Худо-бедно, Иерусалимка выжала из себя пару вопросов, Маэстро с плохо скрываемой снисходительностью ответил. Беседа окончилась, бабушки и дедушки, далеко пересидевшие свой час, полусонные, поплелись спать.

Интеллектуальная элита дома уселась за два составленные вместе стола пить черный кофе с Маэстро.

Доверительный тон разговора был противен Богдану, но более всего его раздражала благосклонность Маэстро. Не могу ли я быть чем-либо полезен пану Павлусу? Не попытаться ли выбить стипендию, у меня есть знакомство в Союзе композиторов, хоть я давно уже и не живу в Праге. Только было бы неплохо, если бы пан Павлус известил меня, когда закончит партитуру своего нового сочинения.

Богдан сидел за столом холодный и сумрачный, почти не говорил. Намеренная провокация со стороны Маэстро? Что, собственно, дает этому человеку право… Официальное признание в ту эпоху, когда государственные премии щедро разбрасывались полными пригоршнями? Приличный ремесленный уровень? Этим ему бы негоже кичиться… Да, еще какое-то простонародное граффито в вестибюле нового вокзала где-то в районе…

Маэстро поднялся, вслед за ним все остальные; не доставит ли ему Сандра удовольствие, поужинав с ним вместе? Пани директор может быть спокойна: не позднее двенадцати он доставит ее в целости и сохранности обратно… Молниеносно возвратилась она назад из своей комнаты, в криво наброшенной на темное платье вязаной шерстяной накидке с бахромой; и глаза ее уже были полны того мира, что начинался за стеной Иерусалимки, где уж тут найти хоть одно ободрительное слово для Богдана!

Торопясь, она только слегка пожала его запястье, небрежно помахала всем на прощанье.

Несколько членов правления пошли проводить пару до ворот — без Богдана. Но он все равно четко ощутил момент, когда Сандра молодо вскочила на сиденье рядом с Маэстро. Вверх по лестнице понеслось надрывное завывание стартера, по стенам коридора хлестнул свет от включенных фар.

Шум отъезжающей машины замолк. Смолкли и шаги в коридорах, последние перед воцарением ночи хлопки дверей; по дому медленно расползалась тишина. Глухая, жгуче-горькая, какая бывает только, когда кто-то, уехав, не оставит после себя беззвучной вибрации взаимного мысленного соединения.

Богдан медленно шел к своей комнате, пустота в сердце давила камнем. Он взялся было за ручку, но шумное дыхание священника за дверью вдруг опустилось на него, будто плотная удушающая завеса. Будьте вы трижды прокляты — сосед, собственная слабость, жалкая предупредительность и неспособность избавиться от этого человека. Столько свободного и столько безвозвратно утраченного времени за проведенные здесь долгие годы: большая четырехчастная симфония Богдана Павлуса могла бы сегодня литься в эфире, звучать из репродукторов в столовой, не будь этого соседства. Да можно ли вообще думать о творческой работе, когда тебя трясет от идиосинкразии?..

На противоположном конце коридора внезапно раздался грохот. Брань стала слышнее, когда дверь отворилась, ударилась в стену коридора. Культурное extempore[29] окончено, окунемся вновь с головой в болото быта, пошлостей, мелочных дрязг… Он недовольно зашагал в направлении шума, узнал дрожащий голос Бархотки, ругань Шлёсарки из комнаты.

— …обвинить меня в нечистоплотности, меня!.. — Бархотка в ночном капоте протянула к нему руки, как к своему спасителю: — Да узнай об этом сын, он бы завтра же меня забрал отсюда!

— Да будет вам известно, пани, — голос Богдана прозвучал хрипло, — никогда он вас отсюда не заберет, никогда! Он поехал на конгресс и там остался, ему очень хотелось смыться за океан, а он не знал, как от вас избавиться! Наши дети прекрасные, драгоценные, признательные и любят нас горячо — только желательно, чтобы мы лежали под дерном! Но это уже давно должны были сообщить вам директор или Виргиния и не водить вас за нос! Теперь вы, по крайней мере, знаете, кто-то должен был собраться с духом и выложить вам все начистоту.

— Пан Павлус! — от комнаты сестер бежала Агея. Бархотка стояла, вся дрожа, ничего не понимая, протянув руку, пыталась нащупать стенку. Она ухватила Богдана за рукав, челюсть ее прыгала.

— Это неправда, ведь неправда же!.. Мой Ирка никогда бы… Я ночами вязала джемперы, чтобы он мог учиться, не вышла второй раз замуж — боялась, что отчим его не будет любить… — Как девочка, которую обидели, Бархотка прислонилась лбом к согнутой руке, привалилась лицом к стене и громко, безутешно заплакала.

— Нельзя было так, пан Павлус, нельзя, — сказала Агея; Богдан никогда не видел ее такой взволнованной. Она повела Бархотку к ней в комнату, было слышно, как она строго выговаривает Шлёсарке, еще немного, и всегда спокойная Агея просто закричала бы на злую бабу.

Богдан стоял перед закрытой дверью, его сжатые челюсти ходили ходуном. Жестокое эхо возвратило ему его собственные слова, он вдруг не смог осознать, что произошло. О сне нечего было и думать, он пошел наугад по коридору. Прошел витрину: среди резных фигурок и лесных диковин стоял там набитый суконный олень с толстыми рогами. Богдан медленно приблизился к своему окну в конце коридора — и с горечью заметил, что с той поры, как в Дом приехала Сандра, он ни разу не стоял у него в одиночестве; вот только сегодня.

Над темными кронами дубов на дамбе висела медная луна, близкая к полнолунию, на глади пруда от нее протянулась блестящая полоска ряби. Теплая лунная ночь начала лета.

Недавно он угощал Сандру сосисками и водкой, потратился на неделю вперед. Маэстро закажет на закуску омаров под майонезом, а после ужина шампанское. А потом Сандра вновь вернется к еженедельным сосискам в буфете из слоистого пластика в окрестностях Иерусалимки.

Чепуха. Все это чепуха, стыд какой на старости лет: куда девался его привычный снисходительный взгляд на этот дом и на его обитателей? Суета сует: завтра утром Сандра в полотняных брюках выйдет к завтраку, выдаст какую-нибудь мелкую дерзость в направлении пани Софи, закурит сигарету с фильтром и все станет как прежде, над беседой с Маэстро сомкнется вода.

Через открытое окно в коридор украдкой проникала теплая ночь, полная тихих шелестов, угловатого полета летучих мышей, невидимой жизни, угадываемой любви. В кроне близкого клена во сне тихонько попискивала птица.

Черт побери Форейтку с ее побегами. Все со всем связано; малая причина порождает цепную реакцию: не попади бродячая бабка в беду (рано или поздно — как правило, рано — Иерусалимка узнает все), не познакомилась бы она с художником, а художник с Иерусалимкой, и в эту минуту Богдану могли бы сниться спокойные и счастливые сны.

Он пошел назад к своей комнате, обошел стороной витрину, остановился, закусив губу: в ночной тишине из комнаты Бархотки неслись тихие рыдания.

— Сестрица, может быть, вы на всякий случай заберете у Бархотки снотворные порошки: тут у каждого в тумбочке их целый склад. На всякий случай…

Агея взглянула на Богдана холодно и отчужденно, молча вышла.

Окно было, разумеется, закрыто, дышать нечем; Богдан с шумом распахнул его настежь; но священник, в полном противоречии с правилом, с возрастом спал все крепче. Богдан лег, заложив руки под голову.

Заутра Валентинов день,

       И с утренним лучом

Я Валентиною твоей

       Жду под твоим окном.

Он встал на зов, был вмиг готов,

       Затворы с двери снял;

Впускал к себе он деву в дом,

       Не деву отпускал.

Он не мог понять, отчего к нему привязался именно этот отрывок; недавно Сандра при нем напевала его. Что это, немножко самореклама? Опереточная субретка и классика — как это сочетается?

Как узнать, кто милый ваш?

       Он идет с жезлом,

Перловица на тулье,

       Поршни с ремешком[30].

Или она подменяла свою подругу и в роли Офелии?

Издали в окно донесся шум идущей машины. Богдан затаил дыхание. Чепуха: так рано она может вернуться, только если они поругались. Тени дубов, отбрасываемые светом зажженных фар, быстро пробежали по стене, проехала машина пограничников, шум мотора ослабел. Вновь воцарилась тишина — глубокая, основательная ночная тишина здешнего богобоязненного, малонаселенного края, где ночной путник — большая редкость.

Время еле тащилось, интервалы между жестяными ударами башенных часов, отбивающими четверти, казались бесконечными. Богдан даже не пытался одернуть трубящего и стонущего священника, зная, что все равно не уснул бы, даже если б был в комнате один.

Когда-то давным-давно — в восьмом еще классе — он ухаживал за одной девочкой, сколько ж это лет прошло, боже, неужели пятьдесят пять? Они гуляли с ней по городу и почему-то часто оказывались около лавки ювелира, и она каждый раз долго рассматривала прелестное колечко с бирюзой. Богдан же предпочитал природу: на лугу рвал для нее цветы, написал ей в альбом стихи собственного сочинения (даже сейчас его укололо смутное воспоминание, что он кое-что позаимствовал у Галека[31]), он декламировал ей Маху[32] — тогда он почти целиком знал наизусть его «Май». Любовь к изящной словесности составляла основу их отношений — из чувства сострадания она ходила читать вслух одному старому господину — ему, наверное, было пятьдесят лет (Богдан снова усмехнулся). Зажиточный одинокий друг ее семьи, он страдал подагрой и почти не выходил. Несколько раз она опоздала на свидание, затем однажды не пришла совсем — и тогда Богдан совершил то, чего никак не предполагал, а тем более не предполагала она: он позвонил у дверей старого господина. Она отворила и хотела потуже запахнуть наброшенный халат, но от испуга сделала прямо противоположное: и под ним не было ничего.

Богдан поднялся и растолкал священника, чтобы избавиться хотя бы от его невыносимых рулад. Стоя у окна, он облокотился на подоконник. Луна уже скрылась за цепью лесов, откуда-то из темноты аллеи доносился шепот влюбленной парочки, приглушенный смех, слабенький транзисторный джаз.

Нужно как можно скорее поехать в город и продать перстень с турмалином. Вовсе не от скупости носит он его до сих пор в кармане плаща, это скорее неясное опасение, что может сложиться ситуация, когда Сандре по каким-нибудь важным причинам остро потребуются деньги, а взять уже будет негде. Он допустил ошибку: надо было перстень продать и пригласить ее поужинать в областной центр: тогда сегодняшнее приглашение не ослепило бы ее до такой степени…

Он снова лег. Время текло застывающей лавой, все медленней. Давно уже пробило полночь, бодрствование стало перемежаться обрывками сна. Наконец — шум мотора; Богдан подошел к окну, в голове болью отзывались напряжение и бессонница. Сомнений не было; автомобиль сбавил ход, с потушенными огнями остановился на площадке перед воротами. Всюду глубокая тишина; парочки давно вернулись в замок. Негромкий разговор продолжался нескончаемо долго, но разобрать ничего не удавалось. Не наговорились за пять — или сколько там — часов? Она чему-то тихо рассмеялась, их шепот показался Богдану каким-то настойчивым и пьяноватым, потом разговор разом прекратился, как бывает, когда двое целуются на прощанье.

Наконец Маэстро вылез из машины, помог выйти Сандре, преувеличенно любезно приложился к ручке, ах ты старый мошенник. Он подождал, пока Сандра откроет выданным ей ключом двери, сел в машину, дал газ. Фары разворачивающейся машины бесцеремонно, нагло прочеркнули темноту комнаты.

Богдан лег на постель. Шум мотора затихал вдали, по коридору мимо их дверей простучали каблучки. Упругая, юная походка напоминала скорее двадцатилетнюю Сандру — ту, что служила Маэстро обнаженной натурой при создании «Девушки с кувшином».

В комнату с громким шелестом влетела ночная бабочка и билась в потемках об стены, об лампу, на потолке, один раз чуть не задела лицо Богдана — он ощутил дуновение ветра от ее крыльев. Ну что бы ей влететь в отверстую трубу иерихонскую пана патера, вполне способную разорить стены Иерусалимки!

Предыдущая главаГлава 11 из 43Следующая глава