К книге
Рыбий глазСтраница 6
75%
Страница 6
6

— Рыбий глаз! Рыбий глаз! Красным задом напоказ!

Он гонялся за ними, но не догонял.

— Эй, Рыбий! Где ты свои брезенту-хи-та оставил? — спрашивал его с забора востроглазый татарчонок Мишка.— Говорят, ты их за орех выменял, э? Где?

На поселке уже все знали о пудовских приключениях и звонили о них на каждом углу.

Пудов тут же трезвел.

— В лебеде! — огрызался он и сшибал Мишку с забора камнем.— В лонбарде заложил! За руп ше́зьдесят.

И он плелся в свою недорубленную хибару.

Наконец остановился. Уже ходил и косился на него участковый Пашка Синцов, приходил и выспрашивал что-то у старухи. Денег больше не было. Охоты не было тоже. Была злоба.

Опять он водворился на своем лежаке и тихо стал мечтать о мести. Она его понемногу забирала. Не то чтобы он раньше о ней не думал, нет, думка-то такая была, но думка какая-то неохотная и без предмета: вот взять бы сейчас колун, завернуть его в мокрую тряпку — и клюнуть кого-нибудь эдак в темя. Так, все равно кого. На всякий случай. Кирпичом тоже неплохо.

Теперь же, отлеживаясь, он стал кое-что припоминать. Он все прислушивался к тем ненавистным лесным голосам, к тому сволочному, частившему без дела колоту, к стону идущей по пятам мошки. Особенно его мучили эти вонючие комолые кулачки, где-то он их раньше уже видел. Очень они показались теперь ему знакомыми, очень уж были знакомы эти прибитые, черные с синим пальцы, толстые желтые ногти. Где-то, совсем недавно, он видел эти руки, эти загибающиеся книзу ногти с запекшимися подтеками с исподу. Угрявого длинного мужика он не знал, да и злобы на него не держал. За такое ружье он бы и сам с кем хошь разделался. Ясно, что ружье было длинного. Но эти… Особенно этот, комолый, да и этот, тихарь, с пайвой…

Он стал ходить по поселку и повсюду выискивать эти знакомые руки. Стояла теплая сухая осень. Мужики высаживались по вечерам у бараков и стучали до темноты в домино. Он подсаживался к какому-нибудь столику, молчал и терпеливо чего-то ждал. Потом вставал и шел к другому бараку. Хмуро следил он за игроками, засиживался с ними дотемна, прикидывал так и эдак. Ничего ему пока не попадалось. Были, правда, одни, у толстогузовского сына Петьки, но тот еще был пацан, да и какие-то у него на руках наколки, каких у того не было. Но искал он упорно, спешить ему было некуда. Ходил даже к водокачке и следил, развалясь, за набирающими воду мужиками. Но воду носили почти одни бабы, и ходить к колонке он скоро перестал.

Наконец нашел! Вечером — за домино. То были руки резвого татарина Резвана, он сразу признал их. Так же сгарбливал он свои подлые кулачки, пряча от мужиков карту, так же накладывал на ладонь свой пришибленный большой палец. Тот же визгливый, как бы лающий в нос голос, тот же частый вонючий дых. И главное, как он разглядел теперь, те же хмурые, с вислыми голенищами сапоги с самодельными языкастыми головками. Эти сапоги б он узнал из тысячи.

Теперь понятно, почему эти руки ему так долго не попадались. Резван жил в своем доме на отшибе, имел кучу детей, кучу своих и жениных родственников, держал большое хозяйство. В поселке он появлялся редко; только иногда, в свободную минуту, вырывался он от своей татарвы и забивал с мужиками «козла».

Резван на шахте плотничал. Как и все настоящие плотники, он никогда не брал в руки молотка, а обходился одним топором. И как все плотники, он вечно ходил с прибитыми по ногтям пальцами. Не глядя, он всаживал сотку с одного удара, выпускал изо рта гвоздь и забивал снова. Ножовка у него резала, как бритва, и шла в дерево сама.

Резван мешал карту. Нахально выставив свои горбленые кулачки, он долго ездил ими по столу, распускал кости по параниту и сгребал снова. Потом выставил дупля и, нагло пихнув Пудова ногою, спросил:

— Как, говоришь, здоровье?

— Да ничего,— ответил Пудов.— Не кашляю.

— Ну-ну. Сыграть с нами не хо-тишь?

— Да неохота чтой-то. Холодно. Да и на сон тянет…

И он пошел домой.

Мечты его теперь получили живое и даже как бы радостное направление, ему даже казалось, что тех двоих не было в лесу совсем, а был только этот наглый, всюду совавший свой нос Резван. И мстить он ему будет втрое.

Со своими мечтами он отлеживался на лежаке недолго, обдумал все вскорости. Нож он отбросил сразу. Не то чтобы он боялся крови — со скотиной ему дело иметь приходилось,— но идти с ним на человека он все-таки не решался, брезговал. В человека, он слышал, нож идет как-то уж больно легко, мягко, чуточку даже с полотняным крахмальным скрипом — легче, чем в теленка или свинью. Вот этой-то легкости и мягкости он и боялся. И этого боялся скрипу. К тому же, нож обязательно разнюхают, ножи они разнюхивать умеют. А поджог… Ищи ветра в поле!

Он выбрал огонь.

Пробравшись этой же ночью в гараж, он достал из железного ящика жестянку с керосином и налил его, обливая руки, в бутылку. Бутыль он аккуратно поставил во внутренний карман пиджака — и только что не застегнул его (потом уже, усмехаясь себе, он вынул ее оттуда и поставил в боковой). Он прислушался. Все пробовал и никак не мог завести свою песнь сверчок, скитался под гнилыми полами. Трепыхнула где-то цепью собака. Проскрипела и распахнулась дверь. Сонная сторожиха постояла немного на пороге своей сторожки, но выйти так и не решилась. Было хмуро и холодно. Дул ветер. Сторожиха заперла снова.

Он наковырял еще щепкой старого солидолу, уложил его в толстую желтую бумагу (бумага была от бумажного мешка с цементом, который тут же стоял подле ящика) и осторожно выбрался за забор.

Крупные, как соль, звезды катились по сентябрьскому небу и гасли где-то за лесом. Срывало последние листья; подмороженная с инеем грязь мешалась под ногами, как творог. Пахло яблоками и соломой.

Теперь оставалось ждать. Он спрятал свои припасы за сараем и тихонько постучал в окно. Мать долго приглядывалась к нему за стеклом и наконец впустила. Потянув спросонку носом, она проворчала:

— Носят тебя лешие по ночам… Ни себе спокою, ни людям…— Затем, уже в темноте, добавила:

— Пашка-то Синцовский опять наведывался, все об тебе интересовался. Вон бумажку на столе оставил… Пойдешь ли, чо ли?

Он промолчал.

Старуха еще долго шепталась и не засыпала на своем сундуке, потом все стихло. Дрогнул на стекле дождь.

17

Всю неделю лило не переставая. Задуманное приходилось откладывать со дня на день: все кругом было сыро, мокро, даже дрова в печке еле таяли и дымили. Пошла осенняя слякоть. Целыми днями валялся Пудов на своем дерматиновом лежаке и проклинал погоду. Закинув руки за голову, он все смотрел на желтые, кривившиеся под дождем стекла и слушал голубиную возню.

Наконец дождь перестал. Обдуло все и высушило в два дня, опять стало тепло и душно, лето, казалось, вернулось насовсем. Высыпали по еловым полянам рыжики и волнушки, вышла на поля паутина. Опять выползли на дрова бабы и сели за «козла» мужики.

В сухую сентябрьскую ночь пробрался он к Резванову дому задами и подошел к окну. В доме уже все улеглось, лишь жмурилась у печки кошка да водили своими кошачьими глазами ходики. В кухне горел свет.

Нащупав деревянный засов, он открыл калитку, вошел в крытый просторный двор и прислушался. Где-то глубоко в утробе сарая копошились и падали с насеста куры и всхлопывал сонными крыльями петух. Брякнула колокольцем корова, прокатилась по стене мышь. Потом все успокоилось. Собаки у Резвана не было, а молодого дурковатого щенка Пудов загнал под крыльцо и заставил березовым чурбаком. Он прислушался снова. Все было тихо. Лишь поскрипывало на веревках белье.

Разбирая густо навешанное белье руками, он вслепую подобрался к сараю и достал бутыль. Лохматая, обитая рогожей дверь занялась сразу, и он полил еще приваленную к сараю поленницу. Потом обошел дом, облил углы, обмазал их для верности солидолом — и поджег. Снова вернулся во двор и поджег крыльцо. Висевшее на крыльце детское цветастое коромысло он почему-то пожалел и отбросил его в огород. Теперь надо было уходить. Уже замычала и застукала рогами корова , заволновались и забеспокоились гуси. Почуявший беду щенок жалобно заскулил под крыльцом.

Путаясь в мокром белье, он выскочил в огород и отбежал, пригибаясь, к лесу. Сарай уже был весь в огне, но дом занимался лишь от крыльца. Он хотел было вернуться и исправить, но в доме вдруг разом зажглись все окна и раздался пронзительный крик. Чертыхаясь, он бросился по лесной дороге.

Первой выскочила во двор старуха. Размахивая, как курица, руками, она что-то заверещала по-татарски и принялась срывать горящее белье. Потом повыскакивали на крылечко бабы, но тут же бросились назад. В доме заголосили дети. Два суетливых молодых татарина застряли с ножной швейной машинкой в сенях и никому не давали хода. Детей стали выбрасывать в окно.

Резван выбежал из дому последним и, сразу же выхватив из огня топор, принялся крушить крыльцо.

— Сарай, сарай давай! — кричал он своей обезумевшей старухе, но та ничего не понимала, а только бегала, схватившись за голову, вокруг дома и хватала с кольев пустые молочные банки.

Мужики куда-то исчезли; бабы бегали с детьми по двору и путались под ногами.

Один шустрый востроглазый Мишка помогал отцу. Оттащив детей за ворот, он бросился к горящему сараю, вынул из забора жердь и ударил ею в дверь. Дверь рассыпалась, Мишка, нагнув голову, ринулся внутрь, но тотчас же выскочил обратно. Все было в огне. Рухнула и взялась новым огнем крыша, обвалились во двор стены, рассыпалась жаркая березовая поленница. Сено спекалось в раскаленные серые шматы. Веселый, дорвавшийся до сухого, огонь с гулом пошел по навесу и обвил крашеную резную веранду. Он растекался уже по кружевным доскам ручьями; неслась сверкающая капель. Густо и черно задымил толь, запахло палениной, опять закричали хором дети.

Резван боролся с огнем. На сарай он больше не обращал внимания, нужно было спасать дом. Обмотав голову сырой тряпкой, он вскочил в пылающий двор и выплеснул ведро на разогретую стену дома. Потом отбежал за ворота и, охолонувши, бросился в огонь снова. Бревна парились и шипели, таяла в пазах пакля, капала на землю смола. Бабы таскали воду, колонка была недалеко. Снова и снова вскакивал Резван в раскаленный пламенный круг и выкатывал ведро за ведром. Он только оглядывался и все искал глазами Зойку, что-то ее тут не было видно. Зятья тоже как сквозь землю провалились; Мишка помчался за пожаркой. Дом насилу отстояли, но коровы, овцы и гуси сгорели дотла. Спастись удалось лишь старому сумасшедшему гусаку. Чудом выбравшись из сарая, он все кружил с распушенным крылом по двору и клевал себя в ноги.

Осталась на сеновале и дочка Резвана, красивая большеглазая хохотунья. Про нее почему-то все забыли, и даже считавшая по головам детвору мать почему-то пропажи не обнаружила. Резван ее любил больше всех и собирался ей подарить сережки.

Когда она шалила, отец строго звал ее по-татарски: «Зайтунэ!», но когда слушалась — нежно, по-русски: «Зоя».

К нему пришли сразу той же ночью. Вывернули на свет заляпанный жирными пятнами пиджак, вынули захватанный коробок спичек. Слишком уж много он везде наследил, даже бутылку унести с собой поленился. Замасленную солидолом бумагу оставил под окнами тоже. Думал — все покроет огнем, ан дом-то не тронуло вовсе, и даже обмазанный по углам солидол не везде выгорел. Да и знал Резван, к кому вести, смекалки на это не требовалось.

В дверях толпился народ. Мать испуганно жалась на сундуке и не глядела на сына. Потом вскинулась обмахивать со стульев пыль и усаживать дорогих гостей. Он презрительно усмехнулся.

Запираться Пудов не пытался, но и сознаваться он тоже пока не собирался. Просто сидел и молчал, стиснув зубы, в углу и крутил пуговицы на рубахе.

Двое свирепых Резвановых зятей не спеша подошли к Пудову, закатили ему до самых лопаток руки и бросили его враскачку об стену. С размаху он грохнулся на четвереньки, но тут же перевернулся от удара в живот. Его достал снизу чей-то тяжелый, кованный по передку сапог, и он потерял сознание.

Потом его подняли. Он открыл глаза. Опять стоял перед ним Резван и свертывал свои подлые кулачки. Так же он наступал ему на ноги и так же больно, с подкатом, бил. Подскочила еще его злая усатая татарка, плюнула Пудову в лицо и полезла в глаза ногтями.

— Бля-ат такой,— прошипела, задыхаясь, старуха.— Поджигат задумал! — И ударила его бутылкой в темя.

Он двинул ее коленом в живот — и все опять набросились на него. Били чем попадя, не разбирая. Но больше целили по голове.

Наконец все расступились.

— Этот, что ли? — подошел к нему злой спросонку блюститель и отвернул ему кулаком челюсть. Он как-то широко, по-рачьи держал свои разлапые руки, видно, без дела они у него не лежали.

Потом подошел еще один, розовый и добрый с виду.

— Вас спрашивают — этот? — повторил негромко розовый и тронул Пу-дова мизинцем.

— Ну,— угрюмо подтвердил Резван и замахнулся снова.

— Мэ-сэ-э-ра…— протянул презрительно Пудов и уронил голову на грудь.

Розовый снисходительно улыбнулся.

Его бросили в телегу, на старую затоптанную солому и повезли в город. По дороге его принялись бить снова. Били хорошо, чисто, но добрый себе руки все-таки рассадил. Потом устали. Подвязав руку носовым платком, добрый ткнул его еще кулаком в дыхало и сказал:

— За «мусоров»…

Прошло много лет. Уже давно вышла замуж и уехала от отца Ирка и сгинула где-то в своих казахских степях. Отцу она так и не написала ни разу — стыдилась и избегала его.

Но он об ней не скучал: жил он по-прежнему на кладбище, и дел у него хватало. Был он так же строг и так же неукоснителен в своих обязанностях и даже, со старостью, строже.

Своих гостей он принимал не спеша, по-хозяйски. Долго заставлял их ждать перед воротами и ни рангам, ни возрасту поблажки не давал. Держал даже, бывало, нового жильца под метелью, под проливным июльским дождем. Как-то не было, он полагал, без этой выдержки строгости и приличной делу торжественности, с какой только и можно было вступить в это новое гражданское состояние.

Предыдущая главаГлава 6 из 8Следующая глава