К книге
Рыбий глазСтраница 5
63%
Страница 5
5

Он пошел, но тут же запутался своей растянутой по рукам жердью в чаще и повис на сучьях. Приходилось пробираться боком.

Так и шел он — боком, переступая мелко ногами, левой рукой вперед, назад правой. Пайва висела впереди и сильно мешала ему; к тому же она все время раскачивалась. Хотя бы попалась ему какая-нибудь поляна, чтобы развернуться коробом назад. Но поляна не попадалась.

Он шел на солнце, на красный ветреный закат, где-то светило вверху его багровое пламя.

Поднялась перед закатом мошка, заныли комары. Мошка шла перед ним столбами, облипала лицо, шею, грудь; ноги доставались комарам.

Теперь странно: застучавший опять колот все удалялся от него, и кедр больше не возникал. Привязанная к рукам человека жердь как бы придала ему нужное направление, и он шел теперь прямо.

Злобно усмехаясь над собой, он начал продвигаться прыжками. Он делал этот странный в сторону рывок, целился жердью в просвет и прыгал, изловчившись, снова. Так ему казалось быстрей. Так он обманывал мошку. Но мошка этим не обманывалась и жалила, почуяв добычу, скопом.

Растянутые на палке руки страшно ломило, тяжелый громоздкий короб цеплялся за сучья, злые мелкие муравьи пробирались по ногам в пах. Как нарочно, он забурился в чащу. Лес пошел еще глуше, и продираться приходилось теперь еще труднее: стегали по лицу ветки, избитые и истерзанные валежником ноги отказывались идти.

Лицо быстро заплывало. С трудом разлипая веки, он смотрел еще впереди себя, пропускал еще впереди себя жердь и прыгал. Но пробирался он уже скорее ощупью, и даже не ощупью, а чутьем.

Быстро темнело. Пошел лиственный гладкоствольный лес, стволы поредели. Идти теперь стало намного легче, но он уже этого не чувствовал. Покрытое им пространство было так ничтожно и сил его оставалось так немного, что он с ужасом понимал: живым ему отсюда не выбраться.

Крупная фиолетовая мошка шла теперь сзади, как бы отставая. Но она присасывалась к затылку, за ушами и у ноздрей, обвивалась вокруг губ, как мохнатое зыбкое кружево. На шее, под подбородком, пухла рыхлая кровяная подушка.

Он останавливался возле какого-нибудь шершавого ствола и с ожесточением расчесывал о него лицо, затылок, ноги, грудь, раздирал до крови руки. Приникнув горлом к стволу, он с наслаждением сдирал с себя живую шевелящуюся корку.

Страшно захотелось есть. Он упал возле какого-то наклеванного птицей гриба и, пригнувшись по-собачьи, стал жадно объедать его. Гриб оказался несъедобным. С трудом поднявшись на ноги, он пошел дальше.

Лес становился все глуше и глуше, земля все сырее и топче. Наткнувшись на небольшую уродливую сосну, он засунул конец жерди в развилку и попытался обломить ее. Но, заживо скрепленная с руками, жердь не поддавалась. Лопатки выворачивало от боли.

Взошла луна. Земля под ногами стала еще сырее и мягче: он входил в болото. Мошка теперь шла откуда-то сверху, жалила еще жаднее. Глаза закрылись совсем.

Он вышел на небольшую поляну, упал, зарылся головой в мох. Вставать больше не хотелось. Было так хорошо в глубоком сыром мху, под новой теплой луной. Приятно намокла на животе рубаха.

Он очнулся от холода. С усилием встал, осмотрелся. Поляна была невелика, но развернуться было можно. Согнувшись до отказа вбок, он попытался опять сбросить пайву, но это ему не удалось. Тогда, собрав последние силы, он со злостью крутанулся вокруг себя — и пайва слетела. Теперь ему показалось значительно легче, затекшее от тяжести плечо ныть перестало, и он пошел дальше. Насытившаяся мошка осталась где-то позади.

Выскакивали под луну осмелевшие за ночь зайцы; шныряли по ногам ящерицы. Какая-то большая ночная птица преследовала его, почти задевая крылом. Ходили, изгибаясь, тени.

Лес неожиданно разредило: он выходил к ручью. Это был самый исток небольшой речушки Ольвы, и хотя, как оказалось, он забрел так далеко, он страшно обрадовался ей. Теперь он знал дорогу. Ольва огибала их поселок с запада, и если дойти по ней до дамбы и сразу взять от нее вправо, то тут же выйдешь на заброшенный песчаный карьер; от него уже недалеко. Но первым делом — напиться. Он бросился коленями на траву и припал губами к воде. Студеная болотная вода освежила его, боль в теле утихла, немного ослабли на руках ремни. Он вошел в ледяное русло и пошел по нему. Ноги от холодной воды ломило, но так было значительно легче. Теперь он мог развернуться и идти лицом вперед.

Ольва разливалась все шире и шире, становилась все холоднее и глубже. Попробовал уже выходить по берегам осторожный робкий ледок, острее и круче пошло дно. Он выходил из воды, прыгал, старался согреться, но злое болотное комарье тут же облепляло его мокрые ноги, и он спускался в Ольву снова. Лица он на себе теперь почти не чувствовал, приступы тупой давящей боли становились в нем все реже и реже, но когда они все-таки вспыхивали, он ложился в воду лицом, и оно ненадолго затихало. Но растворенная в холодной воде боль возвращалась — и толстая мучная маска наползала опять.

Снова захотелось есть. Он вышел на берег и, упав на колени перед кустом черной смородины, стал с жадностью объедать ягоды. Упругая скользкая смородина не давалась ему, падала и зарывалась в траве, но кое-что ему все-таки доставалось. Потревоженная сонная мошка вдруг тучей поднялась с куста — и он бросился от нее в воду. Переждав немного, он подкрался к смородине ползком и принялся подбирать ягоды губами. Так ему было даже удобней: вся ягода была на земле. Потом забрел в прелый вымерший муравейник и немного согрел в нем ноги.

Так он пробирался всю ночь. Из ручья он выходил теперь только изредка, чтобы поесть и дать согреться ногам. Улегшееся к ночи комарье опять поднималось к рассвету; выходила из лесу мошкара.

Все глубже и глубже забиралась в лес Ольва, принялась путаться, петлять. Крученая, кипящая белая вода обходила, сердясь, камни, спотыкалась о корни и пни. Он с трудом удерживался теперь в бурной обмелевшей речушке, но она уже затихала. Вот утихла и смирилась совсем, вот вошла в глубокое глиняное ложе, вот плавно и ровно поплыла. Поднимался серый туман.

По берегам Ольвы пошли коровьи, наполненные глубокой желтой водой следы: стадо здесь спускалось на водопой. Мелкую утреннюю рябь гоняло по воде; водило по следам иголку.

Он прошел еще немного. Берег здесь был обрывистый и высокий, и где-то далеко на этом берегу Пудову почудилась крупная нестройная россыпь коровьих колокольцев. Круглый хлопок бича прокатился по лесу, потом вздрогнул и покатился снова. Пудов с надеждой прислушался. Нет, это ему только показалось. Цепляясь ногами за корни, он все-таки вскарабкался наверх.

На берегу, под старой седой елью, он увидел небольшой березовый шалаш и пошел к нему. Сил у него больше не было, и попытавшись протиснуться в шалаш, он так и свалился у входа.

Пудов очнулся. Он почувствовал на лице какую-то кислую едкую влагу и с трудом разлепил веки. Над ним склонился сморщенный, в спутанной бороде, старик, над головами у них жевали коровы.

Старик был пастухом. Он лил на цветастую тряпку квас и протирал Пудову лицо. У видев, что тот очнулся, старик коротко сказал:

— За что?

Пудов промолчал.

— Ну, значит, есть за что, коли молчишь. За так не бывает,— усмехнулся пастух в бороду и перерезал ему ремни складнем.

Высвободив Пудову руки, старик достал из сумки соленый огурец и натертую чесноком горбушку. Квас он выплеснул на траву. Потом присел под корову и, подставив бидончик, подергал ее за вымя. Молока у коровы не было, но все-таки он немного нацедил.

Подсунув Пудову бидон, старик спросил снова:

— За что, говорю, отделали-то? Иль забыл?

— Да, в рот им…— огрызнулся Пудов.— Проворовался.

— А, понятно. Закон, брат, здесь тайга, а медведь — хозяин. Не знал?

— Да я, старик, тутошный, законы эти сам составляю. Или не признал?

— Пудовский, что ли? — прищурился старик.

— Ну.

— Хорошо отделали, сразу не признаешь. Что брал-то?

— Да… орехи.

— Брешешь, поди?

— Да нет, орехи, точно.

— Вот на орехи и получил. Жаловаться теперь пойдешь?

— Да нет. Я их, отец, не знаю. Не разглядел. А то бы.— Пудов сжал в кулаке складень.

— Ну?

— Что — ну?

— Ты это, парень, брось. Сам виноватый .

— Ну ладно, старик,— вдруг обозлился Пудов.— Иди паси, пока цел.

— Э-эх! — вздохнул пастух и пошел, спотыкаясь, в лес.

Коровы побрели за ним.

Пудов посидел еще немного, снял и разорвал рубаху, обмотал тряпками ноги. Раскатав намокшие, с иголками и травой, штаны, он лениво сжевал огурец и взял, не оглядываясь, на юг.

15

— Куда сапоги-то, спрашиваю, девал? — как бы не замечая его распухшего лица, спросила мать.— Пропил?

Он молча отодвинул ее локтем и пошел к своему лежаку. Он пролежал на нем без движения два дня, и когда раскрыл глаза, то не узнал своего похудевшего вполовину тела.

С работы его выгнали, но теперь это ему было все равно. С тихой и как бы не смевшей пока распуститься злобой он перекидывал на лежаке свои журналы и угрюмо косился на мать. Старуха вдруг бегать по своим делам перестала, а торчала целыми днями дома и надоедала ему. У нее вдруг обнаружилась несметная разговорчивость. Все ходила она и скулила вокруг него, гремела в сердцах чугунками, двигала кирпичами в духовке. Но подходить близко боялась.

— Ягада в лесу, а оо-он… На что теперь жить-то бу-у-дем?..— пела старуха из подполья, набирая картошку.— Слы-ышь? Пошел бы хоть за расчетом, можа, что и дадут-ут… Слы-ышь?

— Но ты! — скрипел он на нее зубами.— Заткнись! Хватит, порабо-тал...

— А дом-то что бро-осил?..— не унималась старуха.— Когда ты его до ума-то доводить собираесси-и? Или мне самой на старость лет бревна твои во-о-рочать… Слы-ышь? Опять зимовать тут бу-удем…

Ему надоедало. Он вставал со своего лежака, мочил под умывальником голову и закрывал мать в погребе, надвинув на крышку тяжелый угольный бак.

Старуха торкалась головою в дверку, приподнимала ее немного и клянчила ее выпустить:

— Слы-ышь? Отпусти, грю, сщас же, а то Пашке-участковому пожа-а-лусь… Мало тебе достало-ось, Пашка тебе ишо доба-авит… Слы-ышь? Отпусти, грю, сщас же…

Он не отпускал мать, а добавлял еще на крышку край кухонного стола, падал на свой лежак и, усмехаясь, слушал, как дребезжит на столе посуда. Потом посуда умолкала.

— Сва-о-олочь…— ревела в подполье старуха.— Такой же, как отец, сволочь проклятый… Пудовская, гад, па-а-рода… Материну бы старость пожалел… Чтоб ты сдохну-ул…— И старуха вылезала, протиснувшись под полами, в чужое подполье.

Домой он ее тоже не пускал. Накинув крючок, он наливал в широкое медное блюдо воды, разводил немного марганцу и подолгу отмачивал там набрякшее дрянью лицо. Старуха дергалась надоедно в дверь и пробовала скинуть крючок щепкой. У нее не выходило, и, плюнувши на это занятие, она заглядывала в щель и ныла опять:

— Ле-ежень проклятый… И-ишь, рожу-то разнесло… Пусти, грю, а то Пашке Синцовскому пожалу-усь… он тебе еще лучше набок-то ее сваро-отит… Слы-ышь?..

Пудов старуху не слушал. Пускал себе в воду пузыри — и не слушал. Потом подходил к вправленному в кухонный буфет зеркалу и подолгу изучал там свое распухшее, отдутое лицо. От марганца оно становилось еще страшней, делалось каким-то ржавым и изрытым, а нос терялся на нем совсем. Затем он доставал из буфета хлеб и принимался тихо, отщипывая по кусочку, есть. От сухомятки его разбирала изжога, и он громко, захлебываясь, икал. Нахолодавшая за дверью старуха слушала его крупную икоту и, задремывая от скуки, потихоньку сползала вниз.

16

На работе ему ничего не дали. Все повысчитали, повытянули по копейке, даже еще должен остался. Толстый, с маленькой котеночьей мордочкой бухгалтер сказал ему, с удовольствием прищелкивая на счетах:

— Мы, Пудов, премию прогульщикам не выдаем? Не выдаем. За бездетность с тебя высчитываем? Высчитываем. А остальное мы у тебя за неотработанный отпуск взяли. Понял?

— Понял,— угрюмо сказал Пудов и взял бухгалтера за подбородок.

— Ну вы! Смотрите у меня тут! — взвизгнул, не приподнимаясь, бухгалтер.— Я вас быстро отсюда вышибу!

Пудов ему по котенку все-таки съездил и, страшно озлившись, пошел домой.

Даже напиться не дали! Напиться же было самое настроение. Ну что ж, придется позаимствовать у мамаши.

Старуха сидела дома на сундуке и со страхом глядела на него, словно уже что-то предчувствуя. Он стоял на пороге и ухмылялся.

— Ле-е-ош? — встревожилась и заерзала на сундуке старуха.— Ты что, сынок? Дали что?

— Дали,— отрезал он и пошел на нее, страшно растопырив руки.

Он смахнул ее кулаком на сторону и раскрыл сундук. Старуха держала деньги в глиняном с отбитой ручкой кувшине, замазанном сверху алебастром. В каждую получку она вскрывала свой кувшин, докладывала сколько-нибудь бумажек и запечатывала опять. Она прикладывала даже к сырой замазке какого-то двуглавого орла, царскую медную монету. Давно он собирался пощупать эту старинную птичку, наконец он до нее добрался.

Шваркнув кувшин об пол, он подобрал бумажки и смял их в карман. Мать повисла у него на ногах.

— А-але-ош? — аж вскрикнула от удивления старуха.— Слы-ышь? Отдай деньги, сынок, на что они тебе… Я тебе на них костюм куплю али как у Ваньки Пятковского руба-а-ху… От-да-ай...

Он не отдал.

Целый месяц он беспробудно пьянствовал, спустил с себя плащ, часы, «москвичку», отдал за чекушку сапожную отцовскую лапу. Пропил даже материны приданые с кукушкой ходики и вышитую накидку. Николу-угодника он завернул в полотенце и пошел с ним к Вырихе. Та на икону не позарилась, но опохмелиться дала. Не позарился никто и на его глухой, без окон, сруб; как он его ни торговал, не давали ему за него даже половины.

Мать его домой пьяного не пускала, и он шел ночевать в свой холодный недостроенный дом, на тощий пакляной мешок. Утром начинал снова. Страшный, опухший, слонялся он целый день по поселку, мацал с ухмылкою баб, приставал к маленьким пацанятам. Насилу уговорив детей поиграть с ним в орлянку, он «хлыздил», жульничал, перекладывал медь из руки в руку, спорил и кричал до хрипоты. Потом лез драться. Пацаны с визгом разбегались от него по заборам и хором дразнили его сверху:

Предыдущая главаГлава 5 из 8Следующая глава