Влево от нас, метрах в ста, по обе стороны раскинулась кругом в лесу деревня. В конце деревни, отдельно и к нам передом, стояли на бугорке четыре домика.
Рядом у дороги была виселица в виде буквы «П», на перекладине висели три трупа. На груди у повешенных было приколото по большому белому листу бумаги с надписью большими чёрными буквами «Бандиты».
Лучи солнца, чуть выйдя из-за леса, ярко освещали головы и грудь несчастных. Двое из них были мужчины в холщовых штанах и рубахах, третья – молодая девушка, совершенно голая, длинные русые волосы рассыпались по плечам, чуть-чуть прикрывая щёки. Лицо белое, а не чёрное, как у висельников, и не обезображено смертью. Она была, по-видимому, убита пулей и повешена уже мёртвой. Оба мужчины были нестарые, высокого роста. Девушка скорбно склонила голову набок, её лицо удивительно напоминало икону – распятого Христа.
Нам не в первый раз приходилось видеть зверства врагов, но это было в обстановке войны, сожжённых деревень, изрытой взрывами земли. А здесь – тихое, ясное утро, молчаливо зеленеющий лес, торжественно-ликующая природа, мирная, спящая деревня… и трупы повешенных.
Козлов схватил меня за руку:
– Михаил, что это? За что? Вон эту молоденькую… за что, а?
В глазах его стояли слёзы.
– Эти казнённые – без сомнения, партизаны, Михаил Петрович! Как видишь, война идёт и здесь, далеко от фронта, в тылу врага. Война необычная, народная, и придёт время – мы с тобой отомстим палачам за себя, и за наш народ, и за этих…
Я сглотнул слезу. Снял пилотку. Козлов тоже. Потом мы тихо повернулись и пошли прочь от страшного места.
Впоследствии, принимая партизанскую присягу («Я – сын моего народа, клянусь беспощадно, дерзко и смело мстить врагам за кровь, слёзы и разорение моего народа…»), я вспомнил эту картину страшной казни. И мне казалось, что я присягаю и клянусь перед этими мучениками, а не перед отрядом.
Потом мы узнали от жителей, что казнённые были партизаны. Разведчики отряда Суворова. В этой деревне они столкнулись с карательным отрядом гитлеровцев, состоявшим в большинстве из французов. В перестрелке эта молодая девушка была смертельно ранена в грудь. Француз, пожилой сержант, подойдя к умирающей, поцеловал её в лоб, пробормотав на ломаном русском что-то вроде: «Потомок воинов якобинского конвента, став в роли палача, душителя свободы, отдал дань своим революционным предкам в прощальном поцелуе иуды». А остальные расправлялись уже с мёртвыми, повесив их для устрашения живых.
Всё, увиденное нами, насторожило и моего товарища. Он больше уже не ругался и не ворчал, когда я вёл его через чащу леса, по болотам. Не по дорогам и тропам, а прямо лесом. Иногда мы встречали заросли малинника, останавливались и, как медведи, ели вкусную малину.
Часов в двенадцать дня вправо от нас и впереди загремела частая ружейная и пулемётная перестрелка, изредка раскатисто грохотали разрывы мин и ручных гранат. Что делалось в лесу, мы толком не знали.
Козлов обратился ко мне:
– Я думаю, это немцы стреляют по нашим самолётам.
– Что ты, Михаил Петрович! – ответил я. – Где же самолёты? Их не видно. Это, по-моему, борются партизаны с немцами, не иначе.
А в душе хотелось мне сказать: «Это умирают партизаны».
«Сколько геройства у русских людей, – думал я. – Окружённые врагами, далеко в тылу от фронта, без всякой надежды на помощь, горсть храбрецов ведёт войну против сотен тысяч вооружённых врагов, фашистов всех национальностей!»
– Пойдём прямо на выстрелы, – решил я, – может, попадём к партизанам.
И мы пошли. Стрельба прекратилась, а мы всё шли и шли вперёд и никого не видели и не встретили, и никаких следов боя не нашли. По-видимому, где-то в лесу произошла короткая и жаркая схватка, но лес широк и где это было? Не скоро найдём.
Солнце клонилось к западу, пахнуло живительной вечерней прохладой, кругом мёртвая тишина, как перед грозой.
– Почему-то нет ни одной птицы, – молвил мой товарищ.
И как бы в ответ на это справа от нас, совсем близко раздалось родное нам «ку-ка-ре-ку».
– Вот и птица сказалась, – засмеялся я, – да ещё какая!
И мы пошли прямо на петушиную песню.
Вышли мы к деревне Ореховке Круглянского района Могилёвской области. От места нашего заключения отошли мы уже на сорок пять километров.
Деревню Ореховку полукругом с трёх сторон окружает лес. Концы полукруга кончаются в четырёх километрах от деревни. Дальше лес кончался, и шло широкое поле – более тридцати километров. А за этим полем – снова леса вплоть до Минска, Березины и Полесья. Конечно, с перерывами – с деревнями, хуторами.
Несмотря на поздний вечер, в поле у деревни белорусские женщины, мужчины и подростки, жали ячмень и овёс. Мы решили перейти полем на противоположную опушку леса.
Предварительно произвели «разведку». Недалеко от опушки леса жала ячмень молодая высокая женщина. По-пластунски бороздой ячменной полосы мы неслышно подползли к ней и сели, как по команде, на снопы ячменя буквально в пяти шагах от женщины. Обернувшись, чтобы положить жменю ячменя, она увидела нас.
– Не кричать, – угрожающе прошептали мы, – сядьте!
Женщина даже и не вздрогнула, не смутилась, а с любопытством и милой, доброй, родной, русской улыбкой взглянула на нас. Ясно стало, что не так уж грозен и величав наш вид: худые, оборванные, немытые, безоружные, мы могли возбудить только жалость. Женщина спокойно оглянулась, повела глазами по полю и не торопясь села против нас на снопик ячменя.
– Родненькие мои! Я же думала – мой Андрей. Вы из плена бежали? Миленькие, ой, ведь вы же, наверно, вовсе не кушали никогда!
Женщина встала, принесла корзину, достала кусок хлеба и два огурца.
– Покушайте, мои несчастненькие, осталось от обеда.
Мы с благодарностью взялись за еду.
– Мой Андрей с первого дня был взят… ой, также, может быть, где-нибудь ходит…
И слезинки блеснули на ресницах добрых, прекрасных глаз.
Наевшись, мы приступили к расспросам.
– Как живёте при немцах, бабонька?
– Ой, не говорите, что только делается! Рыскают, как звери: немцы, французы, народники, полиция. Гонят в Германию молодой народ, оставили по одной коровушке на три дома, да и тех хотят забрать. Партизанской считают нашу деревню. Ох, не жить нам! Погибли мы, все погибли!
– Ничего, тётенька, переживем всё, – утешали мы женщину, – придёт снова Красная Армия.
– Ой, придёт ли? Уж так хватаются немцы, все они забрали, уже они в Сибири будто бы… Далеко эта Сибирь?
– Ну, до Сибири они зубы себе поломают! Вот погоди, погонят их, только держись.
– Ой, если бы так, любенькие. Куда вы теперь денетесь, несчастненькие? Босые, оборванные, поймают вас немцы или народники, убьют, сразу убьют.
– Не поймают, тётя.
– А как вы до зимы доживёте? А зимой что будете делать? Погибли вы, погибли, мои родненькие, а дома у всех вас дети, жёны есть, наверное. Брали мы много пленных к себе «в приймаки», кормились они у нас, жили, а теперь немцы запретили и это. Спаси Бог кусок хлеба дать – убьют, сразу убьют. – Она почти завыла… – Ой, куда вы денетесь? Уж жили бы лучше в лагере.
– Нет, тётенька, мы не пропадём. Встретим партизан и будем вместе с ними воевать. Есть у вас тут партизаны?
Женщина вдруг испуганно огляделась кругом:
– Что вы сказали? Да разве можно так говорить! Нет никаких партизан! Ничего я не знаю! Ой, уходите, не знаю я вас. Ничего я не знаю. Вон моя хата у леса на той стороне. Нет никаких партизан, и не спрашивайте меня ни о чём, уходите! Не знаю я вас. Ой, да идите же вы от меня, окаянные, беды с вами наживём!
Мы покинули перепуганную женщину, ничего не добившись, уползли в кусты и стали ждать ночи.
Уже совершенно стемнело, когда мы двинулись через поле к противоположной опушке леса. У конца деревни, метрах в двухстах от леса стояла хата, мы решились зайти. В избе тускло горел каганец (каганец – черепок, в который наливают сало и кладут светильню). Вошли неслышно и поздоровались, не видя никого. От печки вышла та женщина, с которой мы разговаривали в поле.
– Что вам надо, родненькие?
– Тётя, дай нам молочка, хлебца и табачку.
Женщина вздохнула, вышла из избы, оставив нас одних. Вскоре вернулась, неся крынку молока, простокваши, полбулки хлеба и порядочный пучок табаку.
– Возьмите, родненькие, и уходите скорее! Скорее уходите, слышите!
В голосе её слышалась большая тревога.