К книге
Опасные игрыГлава 8
24%
8

ДВА

ЭВА

Мы едем. Целую вечность, или так кажется в моем ледяном коконе темноты. Все это время я задыхаюсь, свернувшись в клубок; мои глаза широко открыты и смотрят в пустоту, пока разум носится по колесу ужаса и отрицания.

Наз не может быть мертв. Димитрий лжет.

Но будь Наз жив, он бы никогда тебя не отпустил.

Должно быть, он ранен. Да, точно – он ранен и не успел добраться до двери вовремя, чтобы пойти за нами. Он скоро придет за мной. Он всегда приходил за мной. Он обещал, что всегда будет защищать меня.

Дура. Мертвецы не сдерживают обещаний.

Наконец, фургон резко останавливается. Хлопают двери. Где-то снаружи раздаются приглушенные мужские голоса, затем задняя дверь отъезжает в сторону.

Тот самый солдат, который швырнул меня в эту клетку, теперь вытаскивает меня оттуда. Увидев, под каким неестественным углом вывернута моя рука, он обращается со мной осторожнее. Я прижимаю ее к груди и позволяю ему помочь мне спуститься и встать на ноги.

Мы на небольшом аэродроме посреди равнины, которая простирается до самого горизонта и погружена во тьму, под стать цвету моей души. В нескольких десятках метров от нас стоит сверкающий самолет с работающими двигателями и опущенным на взлетно-посадочную полосу трапом.

— Иди. Он ждет, — говорит солдат.

Он заметно морщится, когда я поднимаю на него взгляд. Должно быть, я выгляжу как сама смерть. Эта мысль доставляет мне мрачное удовлетворение.

Я даже не пытаюсь бежать. Бежать некуда. Я направляюсь навстречу своей судьбе – к финалу, которого никому не избежать, и все хорошее, что у меня когда-то было, осталось далеко позади.

Может быть, не все, — настойчиво шепчет голос в моей голове. — Нет никаких доказательств, что Наза больше нет, но даже если так, возможно, ты носишь под сердцем его ребенка. Не сдавайся так рано.

Я закрываю глаза, сглатывая ком в горле. Внутри меня нарастает боль, от которой становится почти невозможно дышать. Из всех ужасных вещей, которые преподносит нам жизнь, худшая из них – это надежда.

Госпожа? — зовет солдат.

По-английски это слово звучит как «мадам». Это своего рода почетная, вежливая форма обращения к женщине. Так меня всегда называли подчиненные Димитрия, когда я была его фавориткой.

Полагаю, некоторые вещи никогда не меняются.

Но кое-что все же изменилось.

Я уже не та, что была раньше. Не та, что сбежала от монстра и влюбилась в бога. Мои руки в крови, в сердце – выжженная пустыня, а в памяти навсегда отпечаталась прекрасная улыбка Наза; и Димитрий Иванов еще пожалеет, что этот образ вообще отпечатался в моем сознании.

Потому что это топливо, которое будет двигать мной до тех пор, пока я не сожгу весь его мир дотла.

Я открываю глаза, выпрямляюсь и делаю глубокий, успокаивающий вдох.

— Я готова.

На лице солдата появляется странное выражение.

Возможно, мне кажется, но похоже, что он напуган.

Интерьер самолета – само воплощение роскоши. Все отделано черной кожей, черным лаком и сусальным золотом, кроме плюшевого коврового покрытия с густым ворсом бордового цвета. На одной из стен изображен фамильный герб Ивановых – золотая корона с аркой, инкрустированная драгоценными камнями и увенчанная крестом на сине-желтом фоне.

Глядя на него, я сплевываю на ковер цвета запекшейся крови.

— Еще одна новая дурная привычка? — произносит Димитрий. — Вижу, мне предстоит много работы.

Он неподвижно сидит в кресле рядом с проходом, прямо за закрытой дверью кабины пилотов. Он бледен и вспотел. Черная рубашка под расстегнутым пиджаком пропиталась кровью.

— Если только ты не умрешь от огнестрельного ранения раньше.

Он холодно улыбается.

— Ты прекрасно знаешь, что для того, чтобы меня убить, потребуется нечто большее, чем пуля.

Несмотря на его состояние здоровья, он держит себя в руках. Даже галстук не ослабил.

Мне следовало бы испытывать ужас, ярость, или хоть что-то, кроме этой странной отстраненности. Полагаю, это шок. Или же весь ресурс моего мозга уходит на то, чтобы справляться с агонией от сломанной руки и разбитого лица, которое так сильно опухло, что я ничего не вижу правым глазом.

— Сядь, — приказывает он, — и дай мне на тебя посмотреть.

Я медлю лишь мгновение, поддавшись бесполезному порыву бунтарства, но затем сажусь напротив него и осторожно устраиваюсь на мягкой, как масло, коже. Подняв глаза, я встречаюсь с ним взглядом и просто сижу, глядя на него.

Эти пухлые, надутые, как у девочки, ярко-розовые губы. Эти блестящие светлые волосы. Это классически красивое лицо с тонкими аристократическими чертами, невинным выражением и приятной симметрией.

Говорят, Люцифер был самым прекрасным из всех ангелов, прежде чем предал Бога и был изгнан из рая. Мужчина, сидящий напротив, – неоспоримое доказательство того, что за самой красивой оболочкой может скрываться величайшее зло.

Спустя долгое время Димитрий произносит: — Сначала – правда. Ты знала, что я найду тебя. Да или нет.

Я делаю вдох. Выдох. Я подавляю в себе желание завизжать и заскрежетать зубами, как одно из тех кровожадных существ из фильмов ужасов, жаждущих мозгов.

— Да.

О боже, эта отвратительная улыбка. Эта самодовольная, отвратительная улыбка.

— Знаешь, почему ты всегда была моей фавориткой, Эвелина? Почему я гнался за тобой тысячи километров и приложил столько усилий, чтобы вернуть тебя, когда было бы гораздо проще просто от тебя избавиться?

Я обдумываю его слова. Чудовище в благодушном настроении, а человек, которого я люблю, может быть мертв, и весь мир лежит в руинах. Что ж, можно сыграть в эту мрачную игру до конца.

— Потому что ты не выносишь поражений?

— Нет.

Когда он не продолжает, я спрашиваю: — Это был риторический вопрос или ты сам мне скажешь ответ?

— Потому что из всех женщин, которые у меня когда-либо были, только ты оказалась несломленной.

Несломленной.

В его тоне звучит отголосок недостигнутой цели, азарт охотника, рассказывающего о тигре-людоеде, которого он мечтает выследить и превратить в чучело для своей стены. Я сглатываю, и по моим рукам пробегает мелкая дрожь, а улыбка Димитрия становится зловещей.

— «Зеленая тростинка, что гнется на ветру, сильнее могучего дуба, что ломается в бурю». Так сказал Конфуций.

— Как познавательно.

Он игнорирует мой горький сарказм.

— Ты – моя зеленая тростинка, Эвелина. Я понял это, как только увидел тебя. Много лет назад ты вышла на сцену Мариинского театра, и у меня замерло сердце, потому что я осознал, что нашел то, что искал.

Я морщусь, внутри все сжимается.

— Рабыню?

— Нет, — выдыхает Димитрий, его глаза сверкают. — Равную.

Смех, который из меня вырывается, звучит резко и грубо.

— Если отбросить в сторону всю эту нелепость, ты держал меня как собаку. В клетке. С ошейником. Ты творил со мной невообразимые вещи, которые я чувствую до сих пор, даже сейчас, когда сижу здесь и разговариваю с тобой. Не пытайся представить все так, будто это нечто большее, чем есть на самом деле: ты получал удовольствие от моей боли.

— Это крещение огнем, — отвечает он, словно в его словах есть здравый смысл. — Нет другого способа узнать, треснет ли глина, которую ты лепишь, кроме как засунуть ее в печь.

Я смотрю на него с отвращением, которое перевешивает лишь неверие.

— То есть, я – глина, а ты – гончар?

— Признаю, сравнение грубоватое.

— Ты абсолютно ненормальный. Ты ведь это понимаешь, да?

— Разве? Посмотри на себя. Ты сидишь здесь собранная, даже дерзкая, хотя у тебя явно сломана по крайней мере одна кость, глаз заплыл, а твоего любовника убили у тебя на глазах. Если бы не годы, проведенные со мной, ты бы, наверное, забилась в угол в ступоре от боли и горя.

«Твоего любовника убили у тебя на глазах».

Дыши, Эва. Он – король лжи. Просто дыши.

Сжав зубы, я говорю: — Полагаю, ты думаешь, я должна тебя за это поблагодарить.

Димитрий лениво скользит по мне взглядом.

— Можешь продемонстрировать свою благодарность позже.

— О, я обязательно тебе кое-что продемонстрирую… позже… но это будет не благодарность.

Он склоняет голову набок, с интересом разглядывая меня.

— Ты действительно любила его, не так ли?

Любила – в прошедшем времени. Если Димитрий лжет, то делает это очень осторожно.

Мне приходится на мгновение отвести взгляд, чтобы взять себя в руки. Я лучше умру прямо здесь, чем позволю ему увидеть мои слезы. Когда я наконец могу говорить, мой голос звенит от ненависти.

— Я говорила тебе, что будет, если ты потеряешь рычаг давления.

— Да. Твоей единственной целью в жизни станет убить меня. До жути страшно.

Его тон полон скуки. Затем, спустя мгновение, он спрашивает: — Почему ты улыбаешься?

Я поворачиваю голову и снова встречаюсь с ним взглядом.

— Будет забавно наблюдать за тем, как ты меня недооцениваешь.

Я жду ярости. Но то, что отражается в его глазах, больше похоже на возбуждение.

Затем Димитрий резко наклоняется и железной хваткой сжимает мою сломанную руку; из меня вырывается крик отчаяния, похожий на вой банши.

Он стаскивает меня с кресла на пол и наклоняется совсем близко.

— Мы будем забавляться по-разному, любовь моя, — произносит он хриплым шепотом, пока я извиваюсь у его ног, крича от боли. — Вот увидишь.

— Прошу прощения, сэр.

Слева от нас в проходе стоит мужчина. У него залысины и очки; он одет в хороший синий костюм и начищенные оксфорды. В одной руке у него большая черная сумка. Этот мужчина похож на бухгалтера.

Димитрий отпускает мою руку и откидывается на спинку кресла, но перед этим с силой пинает меня, так что я валюсь в проход. Я переворачиваюсь на спину, задыхаясь от боли и пытаясь сдержать рвоту.

Мужчина с черной сумкой бесстрастно смотрит на меня сверху вниз.

— Оставь ее, — говорит Димитрий. — Взгляни вот на это.

Он встает, сбрасывает пиджак, ослабляет галстук, стягивает его через голову и расстегивает рубашку. Бросает все это на кресло, которое я только что занимала, и позволяет мужчине с черной сумкой осмотреть дыру в боку.

Я сглатываю и снова сглатываю, сдерживая стоны, прижимая к себе руку и борясь за то, чтобы не потерять сознание. Боль такая сильная, что я могу думать только о ней – о раскаленной добела точке страдания, которая затмевает все остальное.

И тут срабатывает давняя привычка. Я ухожу в то место в своей голове, где меня ничто не может достать. Это место я нашла однажды ночью, лежа на больничной койке в первый ужасный год с Димитрием. Это темное укромное местечко, где, как я знаю, я смогу выжить.

Издалека до меня доносится довольный смех Димитрия.

— Правильно, маленькая тростинка. Давай, гнись.

Для верности он наносит мне еще один безжалостный удар ногой.

Из динамиков самолета звучит фортепианный концерт Рахманинова, пока врач обрабатывает пулевое ранение Димитрия, а я лежу на полу, свернувшись калачиком, безжизненная, как сухой лист, упавший с ветки зимой.

Но я не безжизненна. Не на самом деле. В тюрьме моего сломанного тела все еще бьется сердце.

Наз. Наз. Наз.

Каждый тяжелый удар сердца выкрикивает его имя. Каждая кость и сухожилие взывают к нему. Каждый мой вдох свидетельствует о том, что я не могу существовать в мире, где его нет рядом.

Или может? Может, он все еще жив, дышит и отчаянно пытается меня найти? Может, мое горе – еще один ход в темной шахматной партии Димитрия?

Неведение – это пытка. Я еще крепче зажмуриваюсь и подавляю всхлип, который вот-вот вырвется из груди.

— Вправьте ей кость на руке и займитесь лицом, — приказывает Димитрий врачу, который, должно быть, закончил обрабатывать его рану. — Но никаких обезболивающих. Она их еще не заслужила.

Доктор согласно бормочет. В его голосе нет ни удивления, ни отвращения, лишь почтительность. Этот человек спокойно относится к чужой боли.

Я чувствую легкое прикосновение к плечу. Когда я не реагирую, врач говорит: — Если вы сядете, нам обоим будет проще.

Его тон спокоен. Он готов вправить мою сломанную кость – с моей помощью или без нее. Я раздумываю, подчиниться ли мне или ударить его ногой по яйцам, когда эта ужасная надежда снова поднимает голову, напоминая мне, что разумнее будет приберечь силы для решающего момента.

Я открываю глаза и, подавив стон, заставляю себя сесть. Прислонившись спиной к одному из кресел и подтянув колени к груди, я смотрю на врача. Он склонился передо мной, осматривая мое предплечье. Оно черно-синее, чудовищно опухшее и вывернутое под неестественным углом. Димитрий стоит в проходе, застегивая свежую рубашку поверх забинтованной талии.

Уголок его губ приподнят.

Я узнаю эту характерную ухмылку. Предвкушение. Ему не терпится услышать, как громко я буду кричать.

Бездушный ублюдок. Ты больше никогда, никогда не услышишь от меня ни единого крика.

Если сердца способны обращаться в камень, мое только что это сделало.

Я смотрю врачу в глаза.

— Давайте сначала руку.

Он пренебрежительно хмыкает и качает головой.

— Сначала я должен промыть и зашить рассечение под глазом. Если я начну с руки, вы можете потерять сознание до того, как я займусь вашим лицом.

Глядя на Димитрия, я произношу: — Займитесь. Рукой.

Легкая ухмылка на лице Димитрия исчезает, сменяясь недовольной гримасой.

Застегнув рубашку, он заправляет ее в брюки, затем надевает галстук, туго затягивая узел на шее. Садится, закидывает ногу на ногу, расправляет галстук на груди, кладет руки на подлокотники и смотрит на меня.

Я не свожу с него глаз, пока доктор проводит пальцами по всей длине моей руки, быстро и аккуратно ощупывая место травмы, затем прижимает большой и указательный пальцы к моему запястью и считает пульс. Я не свожу с него глаз, пока боль пронзает меня тошнотворными, колющими волнами. Я не свожу с него глаз, пока доктор говорит: — Закрытый проксимальный перелом локтевой и лучевой костей. Вам повезло, что кости не пробили кожу. Пошевелите пальцами.

Я шевелю всеми пальцами, продолжая смотреть на Димитрия.

Его глаза ничего не выражают. И поза, и лицо безмятежны. Его выдает только один палец. Указательный палец правой руки начинает медленно и ритмично постукивать по подлокотнику кресла.

— Похоже, нервы не повреждены, — произносит доктор. — Если вам потребуется операция, ее нельзя будет провести, пока не спадет отек, но сейчас я собираюсь вправить кости. Будет больно. Скажите, когда будете готовы.

Я не закричу. Я не позволю себе закричать. Я. Не. Закричу.

— Я гото…

Доктор с хрустом вправляет мне сломанные кости, прежде чем я успеваю договорить.

Меня обдает жаром. Вся кровь отливает от лица. Я тяжело вздыхаю, мои глаза расширяются. Боль такая сильная, что я вот-вот упаду.

Вместо этого я наклоняюсь к проходу и блюю прямо на плюшевый ковер цвета запекшейся крови.

Меня выворачивает наизнанку, пока доктор, стоя на коленях в своем хорошем синем костюме, терпеливо придерживает мою руку. Опустошив желудок, я снова сажусь прямо, тяжело дыша. Меня трясет. Холодная капля пота скатывается по лбу и попадает в глаз.

Кажется, доктора моя реакция ничуть не удивляет.

— Вижу, на обед у вас были овощи.

— Овощной суп, — хриплю я.

Димитрий по-прежнему смотрит на меня, но его палец перестал стучать по подлокотнику, а уголок губ снова пополз вверх.

Механический трап складывается, дверь салона закрывается. Гул двигателей становится громче. Врач накладывает на мою руку шину и делает поддерживающую повязку, затем достает из сумки маленький флакон с антисептиком, кусок марли и начинает промакивать мне щеку.

Из-за черного бархатного занавеса в хвосте самолета появляется прекрасная темноволосая стюардесса в короткой юбке и на заоблачно высоких каблуках.

Она смотрит на меня. Смотрит на доктора. Смотрит на Димитрия, а затем – на желтую жижу на полу. После этого со стеклянным взглядом и пустым выражением лица человека, который настолько привык к ужасам, что его уже ничем не пронять, она говорит: — Мы взлетаем с минуты на минуту. Я приберу здесь. Кто-нибудь желает выпить?

— Открой магнум «Cristal», — отвечает Димитрий. — Я хочу отпраздновать. Моя заблудшая маленькая овечка нашла дорогу домой.

Он медленно и зловеще улыбается.

Самолет взлетает. Врач зашивает мне щеку, а потом тут же засыпает в кресле у окна. Стюардесса вытирает мою рвоту с ковра, подает Димитрию шампанское, а затем опускается перед ним на колени и расстегивает его ширинку.

Димитрий смотрит на меня из-под полуопущенных век, пока она берет в рот его член, и наблюдает за происходящим через хрустальный бокал с шампанским. Он накручивает ее волосы на руку и насаживает на себя так, что она давится.

И я снова возвращаюсь в извращенное царство чудовища.

Предыдущая главаГлава 8 из 33Следующая глава