Как упоминалось в общем введении, хотя эта книга главным образом посвящена истории западной философии, представляется и уместным, и желательным уделить внимание великим философским традициям Индии, Китая и исламского мира, а также зарождающейся дискуссии об «африканской философии». В этих областях я скорее наблюдатель, нежели эксперт; глубокие познания хотя бы в некоторых их аспектах — это тот минимум, которым необходимо обладать, чтобы писать о них, однако я, со всей скромностью, могу претендовать на них лишь в отношении западной философии. Тем не менее живой интерес к этим традициям — не в последнюю очередь продиктованный увлеченностью их сопоставлением с западной философией и поиском различий между ними — необходим для серьезного исследователя идей, даже если доступ к трудам иных традиций всегда приходится получать через переводы.
Полное изложение философских традиций Индии, Китая и исламского мира потребовало бы проследить их развитие во времени. В предлагаемых здесь обзорах внимание сосредоточено на исходных идеях и последующих ключевых доктринах. Я настоятельно рекомендую читать раздел об индийской философии только после того, как будут прочитаны части I–IV; а раздел об арабо-персидской философии — лишь после прочтения как минимум части I.
Ради беспристрастности я должен сказать следующее. Похоже, существует определенный рецепт для того, чтобы стать великой, определяющей облик цивилизации фигурой вроде Будды, Конфуция, Сократа, Иисуса или Мухаммеда. Он таков: Ничего не писать. Иметь преданных учеников. Быть везучим. Заметьте, что этот рецепт не включает пункты: Быть оригинальным. Быть глубоким. Ни одна из этих фигур не обладала ни тем, ни другим качеством, хотя по части везения у каждого из них нашлись последователи, сочетавшие в себе оба свойства; именно они создали из сохранившихся в памяти обрывков изречений своих учителей и из легенд, приукрасивших их образ, целые системы мысли и практики, которые сами эти учителя, возможно, не узнали бы или даже не одобрили.
Если эти слова кажутся пренебрежительными, своего рода оскорблением величества по отношению к величайших и наиболее почитаемых имен, примите во внимание следующее. Каждый из этих деятелей в свое время был лишь одним из многих, кто занимался ровно тем же самым: учил или проповедовал, собирал вокруг себя последователей, в разной степени заимствовал у других или спорил с ними и с прежними учениями. В одних случаях проходили десятилетия, в других — века, прежде чем приписываемые им учения были зафиксированы на письме. В каждом случае последователи их последователей вскоре начинали спорить и отделяться друг от друга, а эти расколы и распри порождали различные версии дошедшего до нас наследия.
Возьмем для примера Сиддхартху Гаутаму — того, кто стал известен как Будда. Легенда гласит, что он был сыном царя, чья жизнь протекала в такой изоляции и роскоши, что, когда за стенами дворца он впервые столкнулся с больным, стариком и покойником, он испытал глубокое потрясение. Из-за этого он отказался от своего положения и семьи и отправился странствовать в качестве нищенствующего монаха в поисках избавления от жизненных страданий. Он предавался глубокой медитации у ног йогов, истязал плоть по примеру аскетов, пытаясь такими средствами освободиться от бесконечных циклов боли, из которых состоит существование. Ни то, ни другое не помогло. Но однажды, погрузившись в размышления под деревом Бодхи, он обрел просветление: он стал Буддой, «просветленным», и освободился, после чего провел остаток жизни, обучая учеников.
Этот овеянный легендами и упрощенный рассказ представляет Гаутаму фигурой уникальной, словно он явился из ниоткуда с великим, преображающим мир откровением. Но как же быть с йогами и аскетами, у которых он поначалу учился? На самом деле он сформировался в исторический период, когда Индия буквально бурлила десятками тысяч искателей и нищенствующих странников, йогов и аскетов, учителей и проповедников, которые собирались огромными толпами в публичных дискуссионных залах и городских парках в бассейне Ганга, где они спорили друг с другом, проповедовали народу и обучали своих последователей. Общепринятым было убеждение, что дела милосердия способствуют более счастливому перерождению в следующей жизни, а потому эти полчища странствующих монахов могли рассчитывать на кров и пищу от общин, через которые лежал их путь. Ничто так не способствовало процветанию философии и религии в Индии того времени, как неразрывная связь идей реинкарнации и кармы.
Учение Будды начали записывать лишь спустя три-четыре столетия после его смерти. Два старейших источника того, чему, как считается, он учил, — это Сутта-питака («Корзина бесед») и Виная-питака («Корзина дисциплинарного устава»). Они были составлены на основе устной традиции, причем приблизительный канон учения сложился примерно через сто лет после смерти Будды. Устный характер этой первой фиксации требовал использования формульных и повторяющихся выражений для облегчения запоминания, а разночтения в составленных в итоге письменных текстах отчасти объясняются превратностями памяти. Впрочем, наверняка имели место и недопонимание, и позднейшие вставки, и переосмысление передаваемого материала, что делало письменные версии еще более несходными между собой.
Более того, на каком бы языке ни говорил Будда у себя на родине среди народа шакья, обитавшего на территории нынешнего пограничья Индии и Непала, на северных склонах бассейна Ганга, это был не пали, не санскрит и не один из пракритских диалектов. Передача буддийского учения на этих языках, а затем на других языках Южной Азии, а также на тибетском, китайском и японском, привнесла множество разноречивых добавлений и изменений, которые и сформировали буддизм в его нынешнем виде.
Тем не менее в буддийском учении есть вполне узнаваемое ядро, сосредоточенное вокруг Четырех благородных истин и Восьмеричного пути. Поразительный факт, касающийся буддизма — как и возникшего в ту же историческую эпоху его соперника, джайнизма, — заключается в том, что это не религия, а философия. В нем нет божества или божеств, и он не опирается на послания из трансцендентных источников, указующие на цель жизни и то, как ее следует проживать. Более поздние формы буддизма в Тибете, Китае и Японии обросли густой полутенью суеверий, веры в богов и сверхъестественных существ (типичное направление развития человеческого воображения), однако все это представляет собой искаженную версию первоначального учения. Об этом вам с готовностью заявят строгие ученые школы Тхеравады на Шри-Ланке, с презрением взирающие на излишества школ Махаяны, и на то, как они покрыли «истинное учение» наслоениями того, что сами эти ученые считают нелепицей.
Не иначе обстоят дела и с Конфуцием. Он тоже был лишь одним из многих «книжников», стремившихся давать советы правителям и учить определенному образу жизни; ему повезло вдохновить последователя, жившего веком позже, — Мэн-цзы, чье благоговение побудило ученых еще более поздних эпох собрать изречения, приписываемые Конфуцию, и записать их. Примерно через два с половиной столетия после смерти Конфуция первый император единого Китая Цинь Шихуанди (правил в 221–210 гг. до н. э.) устроил костер из книг всех прежних философов — а заодно, если подворачивался случай, и самих живых авторов, которых удавалось найти, — дабы стереть прошлое и утвердить легистскую философию своего времени, служившую опорой его власти. К счастью, ему не удалось уничтожить все списки древней классики, такой как «Книга песен», «Анналы весен и осеней», «Аналекты» Конфуция, «Ицзин» (в более старой английской транслитерации известная как «I Ching») и труд Мэн-цзы — «Мэнцзы». Когда к власти пришла следующая династия, известная как Ранняя Хань, слава Конфуция расцвела; авторство или редактура многих древних классических трудов стали приписываться ему, а продвижение по службе в имперской бюрократии стало зависеть от успешной сдачи экзаменов по приписываемой ему классике. Конфуцианский характер Китая сформировался под влиянием многих и долгих периодов, когда учения, приписываемые Конфуцию, служили предметом этих государственных экзаменов; эта практика прекратилась лишь в первом десятилетии двадцатого века.
Подобная модель посмертного собирания изречений и учений — когда самые ранние из них записываются десятилетия спустя, а канон складывается лишь через века, — повторяется и в случае Иисуса и Мухаммеда. Особняком здесь стоит фигура Сократа, которого лично знали Платон, Ксенофонт и другие писавшие о нем авторы, — но даже в его случае, за исключением некоторых сатирических выпадов Аристофана, ничего не было написано или зафиксировано о нем вплоть до его кончины. Последующие философы развивали разные стороны сократовского наследия: Аристотель — мотив осмысленной жизни, киники — его презрение к условностям, стоики — его стойкость и верность принципам. Однако в случае с Буддой, Иисусом и Мухаммедом разногласия и расколы среди их последователей в последующие века вылились в конфликты и насилие. И это, увы, тоже весьма характерно для дел человеческих.
Сократ, впрочем, похож на всех остальных в том смысле, что он был лишь одним из множества людей (в его случае — софистов), занимавшихся примерно тем же самым: они учили, влияли на умы, привлекали учеников. Иисус точно так же был одним из многочисленных ревнителей веры и проповедников, а то, каким способом его казнили (римские власти приберегали распятие для политических бунтовщиков), указывает на то, что в нем не видели большого отличия от многих других нарушителей спокойствия того времени. Гаутама боролся за внимание современников с джайнами, другими философами-атеистами и теистическими адептами тогдашней Индии. Почему именно Конфуций, а не Мо-цзы, спустя долгое время после своей смерти обрел последователей, которые развили учение от его имени, сделав его почитаемым мудрецом Китая? Почему святой Павел решил создать религию именно вокруг покойного Иисуса, а не какого-то другого ревностного проповедника тех дней? Вы можете ответить: дело в истинной ценности самого учения. Возможно, и так. Но, несомненно, здесь была и огромная доля везения. И это заставляет нас спросить — вслед за Томасом Греем и его «Элегией, написанной на сельском кладбище», — сколько тысяч сельских Гемпденов и безмолвных, невоспетых Мильтонов мыслили и учили, но давно канули в забвение? Если переформулировать вопрос: почему любовные романы продаются гораздо большими тиражами, чем серьезная литература? Быть может, существовали учителя и мыслители глубочайшего прозрения, чьи учения оказались слишком сложны для понимания или следования, из-за чего в истории расцвело наследие их более популярных собратьев? Обзор истории философии подсказывает ответ: в ней можно обнаружить мыслителей, которые способны предложить вдумчивому уму гораздо больше, чем популяризированные доктрины, связываемые с этими «громкими именами».
Один вывод, который мы определенно можем сделать из этих размышлений, заключается в том, что «Будда», «Конфуций» и остальные — это имена скорее образов или икон, нежели реальных людей. Или, пожалуй, вернее будет назвать их идеями условных фигур, которым для удобства приписывается роль вдохновителей той или иной философии или (как в случае с Иисусом и Мухаммедом, которые именно поэтому в данной книге не рассматриваются) религии.
Подобный выбор отдельных личностей для возведения их в статус икон — это своего рода условное обозначение всей той эпохи, когда они и все большее число их современников задавались вопросами о ценностях, обществе, представлениях о благе, а также исследовали фундаментальные вопросы о мире и человечестве. Без сомнения, другие делали то же самое за тысячелетия до них, но именно в этот период — особенно между VIII и III веками до н. э. — произошел заметный расцвет дискуссий, выразившийся как в числе вовлеченных в них людей, так и в письменных свидетельствах того, что рождалось в этих обсуждениях. По этой причине данный период получил название «Осевого времени» (аксиология — это учение о ценностях, от греческого axia , означающего «ценность», «достоинство») — термин, предложенный Карлом Ясперсом на основе взглядов, выдвинутых учеными XIX века, которые были поражены возникновением философии в Индии и Китае одновременно с ее появлением в греческом мире. Ясперс включал зороастризм в Персии и иудаизм на Ближнем Востоке в число течений, сформировавших эту эпоху, а мог бы добавить и многие другие, которые с тех пор превратились в исторические курьезы, такие как мистериальные культы, герметизм и современные им версии мифопоэтических религий Египта и Месопотамии. Похоже, что философия — то, что мы признаем конкретно как философию, — выделялась на все более оживленном фоне умозрений во всех этих формах, и поразительно то, что великие знаковые фигуры, находящиеся в самом сердце этой эпохи — Будда, Конфуций, Сократ, — все как один были философами, а не пророками или религиозными лидерами, и тем более не богами (хотя Будда с тех пор и обрел божественный статус в глазах верующих в некоторых школах буддизма).
И наконец, существует развивающаяся область исследований в рамках африканской философии, которая также рассматривается на этих страницах. Сам термин «африканская философия» вызывает споры, поскольку различные истории и культуры разных частей этого великого континента с трудом поддаются обобщению, и в ней пока нет четко очерченных систем доктрин, философских школ или крупных фигур, за которые можно было бы зацепиться как за отправную точку. За одним исключением: на юге Африки значимость концепции Убунту — человечности, с акцентом на глубинной сути нашей общей человеческой природы и взаимосвязанности: «я есть, потому что мы есть», — выводит на первый план этическую традицию, как неявную, так и сформулированную открыто, которая игнорировалась колонизаторами и сопровождавшими их миссионерами, но при этом обладает глубиной, способной посрамить некоторые другие мировоззрения. Убунту согласуется с лучшими и наиболее содержательными аспектами того, что понимается под «гуманизмом» в современном смысле этого термина (тема, требующая отдельного рассмотрения). Я обращаюсь к Убунту ниже, в соответствующем месте.