Оберштурмбаннфюрер СС Конрад Морген, юрист и судья, которому с осени 1943 года поручено расследовать случаи коррупции в системе концлагерей Великогерманского рейха, держит в руке небольшую бандероль. Подозрительно тяжелую. Эту коробоку адресовал своей жене унтер-офицер из медицинской службы[340]. В ней три золотых слитка, один из них «размером с два кулака», высокой пробы, потянет на несколько килограммов.
Это так называемое зубное золото, подлежавшее сдаче, как раз за такими «контрабандными» партиями золота и охотится отдел, в котором служит Морген. Зубное золото тех, кто умер в трудовых лагерях, должно быть собрано и отправлено в Рейхсбанк. Но, пораженный размерами слитков, Морген начинает прикидывать в уме:
От этих мыслей по моей спине пробежала дрожь, ведь килограмм золота – это 1 000 граммов. < … > [Одна] золотая пломба весит всего несколько граммов. Следовательно, 1 000 граммов или несколько тысяч граммов означали смерть нескольких тысяч человек. Но ведь не у всех были золотые пломбы; в те очень скудные времена позволить себе их могла лишь малая горстка. Допустим, золото во рту было у каждого двадцатого, или пятидесятого, или сотого; умножив это число на тысячу, получим двадцать, пятьдесят или сто тысяч трупов – таков, так сказать, эквивалент этой бандероли. < … > Мне бы не составило труда оформить конфискацию золота. Улики убедительные. Я мог бы арестовать преступника, предъявить ему обвинение и на этом покончить с делом. Но после размышлений, которые я вам вкратце изложил, мне совершенно необходимо было посмотреть, что же это за место такое.
Поэтому оберштурмбаннфюрер СС Морген отправляется туда, откуда пришла бандероль, а именно – в небольшую деревню на юге Польши под названием Освенцим, или, по-немецки, Аушвиц. Он хочет увидеть место, где, как он уже догадывался, происходило «уничтожение людей в масштабах… каких не знал мир».
Последующие годы он пытался, под предлогом борьбы с коррупцией, если не подорвать работу фабрики смерти, то хотя бы замедлить изнутри – в конце концов он прослыл «фанатиком справедливости»[341]. И всё же Морген не был, как Оскар Шиндлер, героем-филантропом, спасавшим человеческие жизни с величайшей самоотдачей, нет, он был бюрократом, руководствующимся профессиональной этикой. Его главная задача заключалась в том, чтобы не допустить личного обогащения сотрудников концлагерей в обход налоговых органов. Добро, как и зло, на свой лад тоже банально.
Некоторое время всем казалось, что Холокост окончательно похоронил идею морального прогресса. Марта Нуссбаум пишет: «Вероятно, нам следует отказаться от ожиданий XIX века, верившего в неуклонное продвижение человечества по пути нравственного совершенства. Это телеологическое ожидание погасили войны XX века, и XXI пока не дает нам никаких оснований для его возрождения»[342].
Тревожным цивилизационным разрывом Холокост сделали прежде всего его чудовищные масштабы, а также, с одной стороны, рационально-бюрократический и, с другой, крайне зловещий характер его организации, проявившийся в том, что жертв вели в газовые камеры, прибегая к коварному обману, и, наконец, тот факт, что он произошел в Германии – предтече Просвещения, колыбели романтизма, на родине немецкого идеализма, Шуберта и Рильке[343].
Всё это действительно трудно понять, но это еще не говорит о том, что мир идет по пути всеобщего морального разложения. Кровожадные преступники, узурпирующие власть и истребляющие ненавистное меньшинство, – не новость, а более или менее исторически «штатный» случай. Каждое общество переживало то геноцидное безумие, которое оно порождало и которое совершалось в таких масштабах и с такой силой, на какие это общество только было способно. Уникальность и исключительность Холокоста скорее подтверждают, чем опровергают, идею нравственного прогресса. Будь вера в нравственный прогресс всего лишь наивной иллюзией, можно было бы ожидать совершенно другой реакции на Холокост – полного международного безразличия и бездействия. Непосредственная реакция на невообразимые зверства, конечно, была неадекватной: слишком робкой, слишком запоздалой, часто карикатурной, недостаточно последовательной. Тем не менее образовалась международная коалиция, которая сделала всё возможное – ценой огромных личных жертв, – чтобы покончить с нацистским режимом.
Не следует забывать и о том, что Холокост был операцией, важнейшие детали которой держались в секрете. Если во время французского террора в конце XVIII века гильотинирование на центральных парижских площадях и массовые утопления в Луаре близ Нанта, эвфемистично названные «национальной ванной», происходили при дневном свете, на глазах бдительной публики, то Гиммлер, выступая в Познани, недвусмысленно дал понять, что запланированное уничтожение евреев – это «страница славы в немецкой истории, которая никогда не была и не будет написана».
Похоже, режим НСДАП прекрасно разбирался в человеческой психике, благодаря этому, а также неслыханному коварству и гениально ушлой пропаганде, он заставил большинство немцев поверить самой бесстыдной лжи, навязав искусно оболваненному народу свои смертоносные планы.
Но как на самом деле работает пропаганда? В «Вечном жиде» (1940), одном из самых известных пропагандистских фильмов, снятом режиссером Фрицем Хипплером по распоряжению Йозефа Геббельса, еврейский народ изображен как масса отвратительных существ. Сегодня задаешься вопросом: как мог кто-то поверить в этот вздор? Как эти ослы не поняли, что им подсовывают? Всё в фильме откровенно притянуто за уши, всё возмутительно тенденциозно и предвзято. Можно ли быть настолько глупым и доверчивым, чтобы поверить в эту чушь?
Такие вопросы возникают из-за недопонимания. Пропаганда на самом деле никого не убеждает (ну, или совсем немногих), да и не должна убеждать. Маловероятно, чтобы «Вечный жид» кого-то переубедил. Фильм начинается с показа бедных польских евреев, которые живут в домах-развалюхах, окруженные грязью и мухами. Это должно было свидетельствовать о том, что евреи неспособны жить цивилизованно. В следующей сцене приводится статистика, показывающая, что в 1920–1930-е годы в Берлине непропорционально большое количество адвокатов, врачей и дельцов были евреями. Это, в свою очередь, якобы давало понять, что евреи неспособны и честно трудиться на своем клочке земли. Далее мы видим евреев, выполняющих с преступным безразличием подневольную работу, причем их снимают те, кто принуждает к этой работе. Найти во всём этом смысл невозможно, даже если очень захотеть.
Но в том и заключается особенность пропаганды, дело не в плохом исполнении. Пропаганда не предоставляет информацию, которой должны верить ее потребители. Пропаганда сигнализирует. Она говорит не о том, во что следует верить, а о том, что нужно говорить. Фильм «Вечный жид» слишком глуп и постановочен, чтобы быть убедительным. Он не пытается сообщить что-то новое, а указывает зрителю, какие слова ему следует запомнить, иначе другие люди не поверят в его лояльность. Чтобы так воздействовать, пропаганда обязана быть неправдоподобной. Из независимых источников можно узнать, что́ есть правда. Пропаганда же должна быть вопиюще ложной и надуманной, преувеличенной и сбивающей с толку, чтобы ее повторение служило правильным сигналом для других; сигналом того, что вы привержены определенной группе[344].
Это важный момент, потому что, если мы хотим найти действенные средства против пропаганды, нам нужно понять, как она работает. Пропаганда снабжает толпу приметами, которые позволяют узнавать друг друга. Более того, борьба с пропагандистской ложью посредством правды на самом деле усиливает надежность сигнала, неявно указывая тем, кто хочет доказать свою верность с помощью пропагандистских лозунгов, чего им не следует говорить. Пропаганда – это значок, который нужно носить, чтобы продемонстрировать принадлежность.
Когда противодействие дезинформации с помощью правдивой информации не срабатывает, антипропагандисты обычно не успокаиваются и пытаются донести свою мысль с удвоенной энергией и яростью. Однако это зачастую приводит к обратному результату, вызывая у некоторых людей подозрения: мол, почему они так стараются опровергнуть эту якобы пропаганду? Может быть, нам лгут и промывают мозги именно эти предатели народа и подстрекатели[345]?
Сегодня мы знаем, что пропаганда убеждала лишь тех, кого привлекала антисемитская повестка дня. Это ясно было с самого начала, но особенно проявилось к концу войны. Один из сотрудников службы безопасности во Швайнфурте выразился кратко: «Повсеместно народ отторгает нашу пропаганду, потому что считает ее враньем»[346]. Прежде всего довольно скоро перестала кого-либо убеждать сказка об окончательной победе, а нацистские программы эвтаназии и подавно были непопулярны.
Что же лежало в основе нацистской идеологии? Философ Джейсон Стэнли убедительно показал, что фашистские движения активизировали психологию «мы/они» через романтизацию прошлого, неприятие сексуальных вольностей, стремление к законности и порядку, веру в естественную иерархию рас, народов и полов, а также недоверие к интеллектуалам всех мастей[347]. В качестве же козлов отпущения, виновных в бедах и деградации общества, избираются маргинальные группы, чтобы общество большинства, которое само по себе благонравно, могло вернуться на путь добродетели.
Всё это, безусловно, верно, однако диагноз Стэнли не помогает выявить, какие же конкретные факторы содействовали успеху фашистских движений. Враждебное отношение к меньшинству, воспринимаемому как чуждое и подрывное; стремление к законности и порядку и наказание нарушителей закона; буйная ностальгия в сочетании с беспросветным будущим; отказ от развязных умников в редакциях, министерствах и университетах в пользу якобы неподкупных «здравомыслящих» людей; и все те свойства, которые Стэнли определяет как типично фашистские, на самом деле обычные черты человеческой психологии. Этот психологический профиль никогда раньше не приводил к фашистским переворотам, вот почему он не может быть ответственным за них, когда они всё же случились.
Многие из «обычных» психологических черт малоприятны и обманны. Ангажированность, приверженность собственной группе часто проблематична и приводит к обратному эффекту, ностальгия и пессимизм, сексуальный морализм и антиинтеллектуализм – небезопасны, так что весь этот букет следует, насколько возможно, свести к минимуму. Кроме того, не очень продуктивно объяснять весьма специфический стиль политики тем, как думает и чувствует подавляющее большинство народа, даже если его образ мыслей и поведение предосудительны. Но, возможно, тезис Стэнли заключается в том, что фашистские движения эти особенности нашей психологии перехватывают и используют в своих целях. В таком случае отбор и эксплуатация национальных черт и стали причиной живучести фашизма. Слишком часто на вопрос об истоках успеха тоталитарных систем отвечают, что мы, люди, во-первых, создания очень темные, но до «во-вторых» так и не доходят. На самом деле нацистская этика основывалась на своеобразной колониально-военной логике, которая позволяла вытеснить или даже извратить нормальные моральные ценности и принципы[348].
Соразмерный ответ катастрофически запоздал. Переломить динамику описанной моральной трансформации в Германии удалось только через 20 лет после окончания войны, когда выросло поколение, достаточно уверенное в себе и рефлектирующее, чтобы выразить нравственное возмущение. Их отцы и матери разочаровались и бездействовали, не найдя в себе решимости возразить фашизму, и эта аберрация не должна больше повториться. Отсюда моральная гипераллергия на любое проявление авторитарности госаппарата, сколь бы мизерно оно ни было, и усматривание в нем тонкого намека на возвращающийся фашизм, против которого теперь все средства хороши – fool me once, shame on you, fool me twice, shame on me[349]. Немецкий философ Одо Марквард метко назвал это явление, вслед за Фрейдом, «поздним непослушанием»[350][351]. Фрейд писал о «позднем послушании» как психологическом феномене, когда после фазы подросткового бунта против родителей многие сыновья и дочери, становясь зрелыми, в конце концов перенимают ценности и установки предыдущего поколения. Полвека назад произошло обратное. На сей раз борьба с фашизмом началась заблаговременно, только, к несчастью, никакой фашизм не наступал, в итоге один или два особенно непримиримых студента повесились в тюрьме «Штаммхайм» и несколько расстрелянных банкиров и дипломатических сотрудников невысокого ранга остались лежать на земле. Никому от этого на самом деле проку не было.
Однако, если не считать по-ребячески нарциссических терактов, нравственный порыв левого студенческого бунта трудно переоценить, и, несмотря на некоторый избыток сумасбродных и очень сумбурных, едва ли осуществимых идей, это был воистину исторический прорыв. Лицемерная традиционная мораль послевоенных лет должна была рухнуть, а почему бы и нет? Ведь ни правила приличия, ни буржуазная добропорядочность в свое время не воспрепятствовали катастрофе. Напротив, даже создавалось впечатление, будто эти ценности внешней добродетельности, ненавязчивого вежливого обхождения и ханжеской чопорности вошли друг с другом в тайный сговор, чтобы способствовать моральным извращениям Третьего рейха, которые в конечном счете и привели к полному краху цивилизации.