Одна из возможных трактовок истории последних последних десятилетий выглядит так: XX век был веком морального прогресса. Отныне наша основная нравственная забота направлена прежде всего на слабых и бесправных, которых мы обязаны защищать от произвола доминирующего большинства. Маргинальные группы и меньшинства стали требовать обещанных благ – свободы и равенства, которыми они были несправедливо обойдены (и, конечно, это до сих пор так). XX век замахнулся на настоящий моральный прогресс, предоставляющий преимущества общественной жизни не только власть имущим.
За всем этим в лучшем случае стоит наивность, возможно, даже цинизм и апология status quo, в худшем – опасная идеология, колыбельная для пассажиров тонущего корабля. В чем, скажите на милость, сегодня проявляется этот прогресс? В фашистском флирте автократического режима с этнически беспримесной Volksgemeinschaft[324]? В галопирующем глобальном потеплении, которое нас или поджарит, или утопит, или и то и другое разом? В планетарной пандемии, политически нас разделившей и унесшей миллионы жизней? В этой главе мы рассмотрим, в чем заключалось пресловутое обещание прогресса, что предпринималось для того, чтобы оно исполнилось, и какие препятствия стояли на этом поприще – и стоят до сих пор. Мы можем быть осторожно оптимистичны: современные общества идут всё же верным путем, даже если большая часть этого пути еще впереди.
Над тезисом о прогрессе нередко потешаются, именуя его «панглоссианским», и в интеллектуальных кругах вряд ли найдется обвинение страшнее: многие предпочли бы прослыть «педерастами», чем панглоссианцами, поскольку интеллектуал должен быть прежде всего критичным, а такое умонастроение не очень сообразуется с признанием того, что некоторые вещи сегодня лучше, чем были когда-то. В «Кандиде» Вольтера (1759) Панглосс, учитель главного героя и верный лейбницианец, убежден: наш мир не худо-бедно приемлемый, а наилучший из всех возможных миров. Роман, ведущий Кандида от одного злоключения к другому, призван осмеять этот дурацкий, неотмирный гипероптимизм. И вправду, идея о том, что о наилучшем мире даже не должно мыслить, принадлежит к тем замечательным нелепицам, которые так мастерски создают великие философы. Шопенгауэр был ближе к истине, сказав: «Кто хочет наиболее кратким путем проверить то утверждение, что наслаждение превышает страдание или что они, по крайней мере, уравновешивают друг друга, пусть сравнит ощущение животного, пожирающего другое животное, с ощущением пожираемого»[325]. Но даже такая жирная точка не указывает на то, что мир, как бы плох он ни был, не может стать сколько-нибудь лучше. И тезис о прогрессе подразумевает именно это – не более, но и не менее.
В определенном смысле скептическое отношение к вере в прогресс оправдано, поскольку мысль, что у мировой истории есть цель – на профессиональном жаргоне ее называют телеологическим тезисом (от древнегреческого télos, «цель»), – обычно отвергается как метафизически причудливая крипторелигия, заменившая Бога гегелевским мировым духом в роли кукловода истории. В «Философии права» Гегель утверждал, что историей человечества движут не слепая случайность и право более сильного, а разумные принципы, и значит, она неизбежно придет к моральному сообществу. Такое мировоззрение, безусловно, амбивалентно: если от конца истории нас отделяет лишь короткий марш-бросок, если вожделенный нравственный идеал и неисчерпаемое счастье уже в пределах досягаемости, то ради того, чтобы наконец – наконец! – построить этот рай на земле, даже величайшие жертвы кажутся оправданными. И овчинка выделки стоит. Если есть, пусть и ничтожный, шанс обрести бесконечность, не страшно и руки замарать. Стремление к справедливости, как говорит Альбер Камю в «Бунтующем человеке», способствует миру и солидарности; перевозбужденное же сознание, опьяненное тоской по идеальному обществу, порождает «загоны для рабов, осененные знаменем свободы, массовые уничтожения людей, оправдываемые любовью к человеку или тягой к сверхчеловеческому»[326].
Так стоит ли вообще бороться? Если ход истории, направляемый железными законами, предначертан и сам о себе уже позаботился, то и нечего корить себя, можно сидеть сложа руки, не терзаясь совестью. Зачем идти на жертвы, напрягаться, если часовой механизм будущего заведен и остается только ждать, когда оно наступит? Прогресс, похоже, допускает пассивность и даже покорность.
Вера в моральный прогресс, по-видимому, родственна бессердечию, которое предпочитает замечать триумф победителей, а не конфуз проигравших. «Может ли несчастный помешать счастливому оставаться счастливым?» – написано на козырьке книжного магазина неподалеку от моего дома, и ответ верующих в прогресс скорее: нет. Какие приоритеты скрываются за восхвалениями развитых стран, избавившихся от нищеты и войн, тогда как миллионы детей ежегодно умирают от диареи и малярии и теряют зрение из-за «речной слепоты»?
И всё-таки идея о возможности морального прогресса небесполезна. Почти все общества консервативны и боятся нововведений. Они остаются приверженными традиционному образу жизни, привычным практикам и нормам даже тогда, когда явно от этого сами страдают. Нигерийские иджо очень заинтересованы в том, чтобы их популяция росла за счет повышения рождаемости. А между тем они убивают всех близнецов просто потому, что так велит традиция[327]. Многие общества идут на огромные издержки, сохраняя сложные ритуалы, неработающие нормы, парализующие суеверия[328]. Несмотря на их очевидную несостоятельность, общество часто не находит в себе силы, чтобы вырваться из этого порочного круга. Вот тогда-то на помощь и приходит идея морального прогресса: сегодня она действует под видом мема, благодаря которому общество становится более восприимчивым к социальным переменам и технологическим ноу-хау, видя их преимущества.