К книге
Библиотекарь из Третьего рейха. «От нацистов меня отделяет целый мир…»1934 год
43%
1934 год
6

1.1.34

Новый, 1934 год начался с обычной предновогодней суетой, фейерверками и т. д. Днем сходили в кино, где посмотрели пьесу, поставленную, кажется, какой-то посредственностью и доказавшую, что можно быть звездой, по сути ничего не умея. Культивируемая скука от УФА[31], полное отсутствие художественного чутья: мы горько пожалели о содеянном и провели большую часть вечера за чтением. Ближе к полуночи приготовили себе пунш и услышали, как в Новый год звонят колокола, как над полутемными дворами рвутся ракеты, а потом до нас донесся странный шум: голоса, приглушенные удары…

Весь вечер читал «Победу» Джозефа Конрада, а в Новый год дочитал последние три страницы, потрясенный и очарованный невероятным духом этого человека.

2.1.34

Вчера вечером долго беседовали о Джозефе Конраде. Грета сказала, что у Конрада мир обретает смысл потому, что среди стольких мерзавцев в нем все-таки есть несколько порядочных людей, добрых и т. п. Однако если присмотреться, то конрадовские герои вроде Джима и Хейста вовсе не добры, хотя, безусловно, «порядочны». Их порядочность немного напоминает определение добра у Буша: «Добро – это, как известно, зло, которого не совершают»; иными словами, это не характеры.

Они проблематичны в особом смысле: они не вполне укоренены в действительности жизни. Их отличает скорее отсутствие определенных свойств. В них ощутим какой-то недостаток – как будто им не хватает чего-то существенного, того, что и делает человека человеком.

Но именно такие люди и отмечены судьбой. Если каждый человек излучает вокруг себя некое силовое поле, то поле этих Джимов и Хейстов определяется тем, что оно, в силу какой-то странной отрицательной заряженности – можно сказать, неспособности, – притягивает судьбу в угрожающих масштабах. Их пассивность заставляет их все принимать на себя, а их «порядочность» состоит в том, что они принимают на себя и последствия своих поступков – и именно этим обретают превосходство. Их характер при этом не меняется, но и не становится цельным. У злодеев и подлецов характера больше, чем у них; но зато они видят судьбу – и это их возвышает. Они становятся, или уже являются, виновными. Другие же – всего лишь криминально отягощенные натуры, как великолепный Рикардо в «Победе»: цельный человек – или, если угодно, зверь, аморальный, преступный, дерзкий и совершенно непроблематичный. Хейст виновен, Рикардо же вовсе не «виновен», а просто преступник и, кроме того, гораздо более проницателен, чем Хейст. Поэтому он совершенно прав, когда пытается объяснить девушке, что Хейст снова бросит ее. Он не просто подходит Лене, он – сама жизнь: жестокий, бессовестный, великолепный, храбрый и бесчеловечный. Хейст же, который всю жизнь уклонялся от жизни, обесценивал ее – пусть и не без оснований, – человечен лишь в возможности, точнее, он только должен им стать. И трагедия его судьбы, его «победа», обрушивается на него в тот миг, когда умирает девушка: именно в этот миг он действительно ее любит и любил бы всегда – опровергая мнение Рикардо.

Диалектика Конрада настолько уникальна, что аналога ей я подобрать не могу. Это проблема Конрада, с которой связана и его точка зрения. Она указывает на то, что не существует точки зрения, которая ставит проблему в правильном свете. Именно поэтому даже просвещенный Марлоу не знает о Джиме, не говоря уже о добром Дэвидсоне в «Победе». У Конрада все решающее совершается как бы вне публичности – в этом и состоит его аристократизм. Он самым изощренным и в то же время самым простым образом выводит своего Джима, своего Хейста из-под власти публики, то есть морали. Самым простым – потому что его повествовательное искусство строится на манере рассказа простых людей: матросов, капитанов и, наконец, его самого, который держит собственное «я» как можно дальше от центра повествования.

8.1.34

Вчера здесь был доктор Рихтер, он все больше склоняется к «солдатскому» взгляду на жизнь. Забавная метаморфоза: нежный и эстетичный маменькин сынок становится едва ли не циничным ландскнехтом. На все это смотришь с удивлением и задаешься вопросом, чего в нем больше на самом деле.

Мою пьесу вернули из Штеттина с отказом. В письме, которое передал мне доктор Херрман, говорилось, что некоторые сцены недостаточно сценичны – именно тейхоскопические сцены.

С нашей хозяйкой что-то не так. Кажется, на днях она заподозрила нас в краже серебряных вилок. Прямо смех берет. Буржуазия в ее последних муках. У этой женщины много проблем с ее дочерьми. Девочки, по крайней мере, старшая (которая тоже еще подросток), безжалостно набрасываются на нее и явно не испытывают к ней ни малейшего уважения. Да и откуда ему взяться? К этой руководительнице BDM часто под вечер заходят соседские девочки по каким-то делам. Среди них есть и дети из более бедных семей, и мать однажды пожаловалась на неприятный запах, который они, мол, приносят в дом. «Вот как? А ты думаешь, мы сами пахнем лучше?» – возмущенно крикнула дочь и упрекнула растерянно смотревшую даму в полном отсутствии социальной солидарности.

То, что так легко толкает этих молодых людей, в том числе из вполне буржуазных семей, в объятия НСДАП, – это на самом деле социалистический импульс, вполне подлинный по своему настрою. Им уже давно осточертело жить внутри буржуазного классового сознания, которое со времени прошлой войны сильно обесценилось и уже не уверено само в себе. Это конфликт поколений, порожденный последней войной: именно старшее поколение проиграло войну – а вместе с ней и свой престиж. Возникшие новые жизненные силы, суть которых лишь приблизительно и поверхностно можно описать словом «социализм», необычайно сложны по своей природе. Можно спросить, почему такие молодые силы, вырывающиеся из буржуазной среды, не устремились к КПГ, а бросились в национал-социалистический угар. Но, во-первых, такое бывало нередко – сильный пример тому Людвиг Ренн1, а во-вторых, причина того, что это осталось исключением, заключалась в самой КПГ, в ее слишком доктринерской, псевдонаучной идеологии, которая постоянно отставала от происходящего.

В разговоре с одним интеллигентом в 1932 году – аргентинцем, человеком симпатичного ума, – тот, имея в виду внутреннеполитическую ситуацию, которой угрожали нацисты, сказал: да, все это еще следовало бы проанализировать. На что я не мог не ответить ему: пока вы анализируете, другие уже маршируют. Его замечание показалось мне чрезвычайно характерным для той установки, которая так и не сумела породить настоящее народное движение. Социалистические движения, сами по себе очень сильные в количественном отношении, увязли в разного рода союзах и объединениях, от коммунистических молодежных групп до Немецкого национального союза профсоюзов2, которые вовсе не пребывали в дружеских отношениях, а в результате парализовали друг друга. КПГ получала директивы, например, по агитационной работе с сельским населением, когда нацисты уже давно выпустили ветер из их парусов. И у них хватило хитрости перетянуть на свою сторону всех – от тяжелой промышленности до отдельных рабочих, предложив каждому то, чего он хотел: национальное самосознание, свободу во внешней политике, безопасность от коммунистической диверсии, социалистические меры – они открыли политический универмаг, построенный по изначально «демократическому» принципу: все для народа, все от народа. Переход, а точнее, переход от этого принципа к диктатуре и даже тирании – явление, слишком хорошо известное в истории, чтобы оно могло удивить. Удивительно лишь, что это осознают немногие, а сами-то правители, по-видимому, точно знают, чего хотят в этом отношении.

Над нами с ревом проносятся самолеты, и невольно думаешь о войне, которая подходит все ближе и ближе; Германия находится в таком положении, при котором продолжение мира может обойтись ей очень дорого. А война? Об этом не решаешься и думать. Это была бы катастрофа невиданного масштаба. В этом контексте примечательна статья некоего Йозефа Дрекселя3, в которой тот сравнивает милитаризм и солдатчину. Он отвергает обвинения в милитаризме и высказывается в пользу солдатчины в более широком смысле: идеология, разлитая по бутылкам, в тоне самодовольного высокомерия, вроде того как доктор Визер говорит о «нордическом». И вместе с тем – та же оторванность от мира, упрямо цепляющаяся за формулу: у нас все иначе, то есть лучше. А по большей части это банальные правильности, которые очень быстро становятся невыносимыми. Это не вера, а лишь разновидность церковности. Когда некое жизненное чувство возводят в ранг принципа, исключающего все остальное, с жизнью уже покончено, и сухой проныра Вагнер стучится в дверь Фауста.

18.1.34

Вчера возобновились занятия в библиотечной школе, остался последний рывок – и экзамены. Библиотечная школа в Штеттине предложила мне читать у них гостевые лекции – тоже по народоведению, поскольку, по-видимому, там не находится для этого никакой авторитетной кандидатуры. Ирония невероятная: этим авторитетом оказался я. В процессе обучения понимаю, что если мы за семестр дойдем до нацистских теоретиков, то станет очевидной их полная неоригинальность, более того, их идеология в корне противоречит исторически сложившимся представлениям. Quod erat demonstrandum: сейчас я еще могу это показать, пока все остается в движении. Когда же эта каша окончательно застынет, с этим будет покончено.

Эрнст Пфайффер был здесь, здоровее и живее прежнего, в поразительно яростной оппозиции нацистскому господству, у которого, по его мнению, есть великий противник – все немецкое и прусское прошлое. Но может ли «прошлое» быть реальным противником?

Вчера вечером появился Рихтер и рассказал мне о стычке с Херрманом, который все больше теряет самообладание и становится непредсказуемым, как никогда. Он сознает, что его надежды рушатся, и если весной приедет Шустер, то Херрман окажется в проигрыше. Был бы счастлив, если бы меня больше ничего не связывало со всем этим кланом…

Шёнвальде, 3.3.34

1 марта вернулись в наше «изгнание» и в десятый раз убедились, что носим с собой слишком много вещей. Теперь мы снова воюем с грязью, которую Джеки с прежней верностью тащит в комнату. Пес был вне себя от радости встречи; он стал толстым и сильным, ведя на ферме праздную жизнь и, вероятно, откормился на яйцах – во всяком случае, теперь он больше чем когда-либо похож на медведя. Что до яиц: я заметил, что у него не хватает одного клыка, и почти предполагаю, что любящий порядок пекарь Хинц однажды заехал яйцекраду по морде. В прошлом году пес уже весьма неплохо ориентировался в курятнике…

4.3.34

Если задуматься, то время, проведенное в Берлине, оказалось не слишком приятным. Меблированное существование с дамой Шурер-Шталле1 имело свои минусы: мы подозревали ее в воровстве. Во всяком случае, хозяйство у нее было нечистоплотное и довольно лживое, на польский манер. Мы рады, что снова можем дышать здесь более чистым воздухом.

Вообще, февраль получился довольно утомительным. Мне нужно было многое наверстать в школе, плюс лекции в Штеттине. Интересно было познакомиться с Аккеркнехтом, с Зальцведелем я уже был знаком, Рейнхольдт и его жена подарили мне теплый и немного скучный вечер, и прежде всего пришлось возобновить контакт со Шрадером, который пережил неприятный коллапс. Мы долго беседовали о работе и политике в области образования. У Шрадера есть хорошие идеи, но он не разбирается в людях и не является практиком. Очень жаль этого ценного человека, в этой невыносимой ситуации он изматывает себя…

Именно со стороны, в Штеттине, особенно ясно чувствовалось, насколько все запутано и как мало значат слова и призывы, если нет «правильного духа». Переворот обрушился на народное образование, как черепица на голову; все мечутся, как растревоженный муравейник, никто не знает, что делать, и потому один идет против другого. Отсутствие ясной образовательной цели – социалистической или национал-социалистической – теперь обнаруживается с гибельной ясностью, как и можно было давно предвидеть. Первый результат – полный хаос.

Теперь я пытаюсь изложить курс народоведения в книжной форме2. В общих чертах все более или менее ясно… Кроме того, есть еще наш дом. Деньги у нас кое-какие имеются; трудность в том, чтобы найти надежных людей. Фирма Рихтера из Шпандау обещала смету, но до сих пор так и не составила ее.

8.3.34

Вчера вечером мы встретились в Берлине с д-ром Шустером, д-ром Херрманом и несколькими другими специалистами в «Гейдельбергере», ресторане на Фридрихштрассе, украшенном на народный лад. Каждый зал изображает определенную область Германии и соответствующее «народное своеобразие» – с костюмами, напитками, музыкой и прочим. Мы сидели в «Шварцвальде» за голыми столами и пили плохое вино, которое подавали берлинские официанты в традиционных шварцвальдских костюмах. Задорная платиновая блондинка-берлинка в наряде шварцвальдской крестьянки торговала сигаретами, другая – водкой, и вся эта глубокомысленная народная близость процветала в такой карнавальной форме, которая должна была особенно радовать всякого провинциального дядюшку.

Доктор Херрман вновь понапрасну потратил время, предложив мне должность редактора в Die Bücherei3; мне нужно было лишь выяснить условия работы. Как всегда, это оказалось благим, но бессмысленным намерением. Шустер извинился, сказав, что у него уже есть готовая кандидатура, что это член нацистской партии, – так что мне даже не пришлось об этом думать. Я и так об этом не думаю.

Все это были коллеги, в чьих прежних взглядах, за одним лишь исключением, я не сомневался. Исключение это – нынешний библиотечный директор одного из берлинских округов, человек достаточно простодушный, чтобы с наморщенным лбом считать нынешнюю нацистскую идеологию и собственную значительность чем-то само собой разумеющимся. Остальные колеблются между цинизмом и уютной лояльностью. В конце концов, над шуткой про Геббельса («Разве он не похож на Аполлона?» – то есть на «польского еврея») все долго смеялись. Так эти господа избавляют себя от угрызений совести. Но это все, что они могут себе позволить.

Никто или почти никто, при всей национал-социалистической практике, не может считать свое прошлое настолько безупречным, чтобы не оказаться под угрозой, если сосед вздумает его подставить. Тем примечательнее, что доктор Визер до сих пор держится. Остальные жмутся, радуются своим тайным шахматным ходам, которые все равно ни к чему не ведут, потому что кто-нибудь другой – хотя бы тот же Визер – снова просто сметает их фигуры. Как они изъясняются между собой экивоками, так и действуют. Зато в официальном органе, профессиональном журнале, все они едины душой и сердцем.

А в руках у таких людей находится нечто изначально прекрасное – народное образование. Но у них в руках не образование, а только аппарат, и потому образование катится ко всем чертям: за ним не стоит ни идеи, ни веры.

Тем временем мы нашли нечто гораздо более важное: человека, который желает завершить строительство нашего дома. Наш маленький торговец углем, который разъезжал по поселку и деревне на своей тележке, разгружая брикеты, сжалился над нами и посоветовал обратиться к «старику Хууку»: тот, по его словам, честный человек. Старик Хуук живет в деревне, и после недолгих поисков я отыскал его в лесу, в деревянной хижине с плотницкой мастерской. Этот длинный, худой человек сразу же напомнил мне старый кожаный чулок; Джеки сразу же с ним подружился, это была любовь с первого взгляда, что придало мне уверенности. Мы долго сидели вместе и болтали. Вскоре выяснилось, что во взглядах на политику мы полностью единодушны. История этого «кожаного чулка» была в чем-то схожа с моей. Он преподавал в училище, где его сменил политически более безупречный преемник, поскольку тот не смог сделать ни малейшей уступки национал-социализму. Старый социал-демократ, он смотрит на все совершенно ясно. Поэтому он собрал свои инструменты и перебрался в лес, ухаживает за своими курами, и в этом поселке у него всегда есть работа, которая приносит доход, достаточный для удовлетворения его скудных потребностей. Его зовут Хуго Хуук, более зловещего имени и не придумаешь, но что толку в нордической ясности архитектора Герхарда Хельгена, если человек обманчив, как болото? Хуго Хуук, который, как ни странно, носит пенсне, на прощание пожал мне руку и заверил, что уже через несколько недель мы сможем жить в нашем собственном домике.

Своей халупой мы уже сыты по горло. Грязь поистине непобедима. Грета борется с ней с помощью нашатырного спирта и не без труда. Сейчас мы не мерзнем, и нам вполне уютно и тепло, но за стенкой, отгораживающей ванную комнату, возникла еще одна незадача. Сломалось столь необходимое всем устройство, и сегодня вечером, в темноте, мы закопали результаты сегодняшнего обмена веществ в саду, как будто это иностранная валюта. Можно и так, но немного неловко, особенно после того, как мы поели квашеной капусты.

Помимо Джеки к нам прибился еще и котенок Хинцев, но там ему, по-видимому, жилось несладко. Это полуголодное создание, к которому Джеки относится с некоторой снисходительностью, сначала являлось регулярно только ради еды, а теперь и вовсе стало ручным. Когда эти попрошайки вдвоем стоят у стола за завтраком, это выглядит как шутка природы, а из бесконечно доверчивых и чуть меланхоличных глаз этого существа на тебя смотрит сама невинность. Есть в нем и что-то трогательно-недотепистое, и что-то комическое. С этими зверюшками здесь прямо настоящая келья святого Иеронима: снаружи – огромный грешный мир, а внутри – мир и покой, которые, впрочем, время от времени требуют весьма энергичного вмешательства. Потому что во время еды дружба Джеки заканчивается, и его жадная оскаленная морда тянется под стул, где стоит скромная кошачья тарелочка…

21.3.34

Ранней весной, в теплый день, когда неподвижный воздух словно окутан легкой дымкой, радостно щебечут жаворонки. Но даже в такие моменты всегда находится нечто, способное омрачить самый солнечный настрой. Вчера я встал чуть свет, чтобы успеть привезти на стройку окна. Работы идут полным ходом, и старый дом быстро обретает новую жизнь. Однако вскоре возникла проблема: пришло время забрать готовые окна, изготовленные плотником Шмидтом под присмотром Хельгена. За эти окна уже уплачено, значит, они стали моей собственностью. Поначалу я просил столяра подержать их у себя, ведь в недостроенной комнате они бы просто пылились. Теперь же я решил их забрать. Легко сказать, да трудно сделать! Сначала я тщетно пытался отыскать мастера в его жилище в Штеглице. Лишь после долгих поисков я отыскал его в Берлине. В форме командира штурмовых отрядов этот прохвост бесстыдно заявил, что заложил мои окна владельцу дома, поскольку сам задолжал ему за аренду. Опять началась беготня по инстанциям, и домовладелец согласился вернуть окна лишь при условии полной оплаты. Он справедливо заметил, что плотник может столкнуться с прокурорским расследованием, но прежде всего мне предстояло выбить свои окна обратно. Когда же я наконец добрался до Шёнвальда, выяснилось, что мерзавец использовал некачественный материал, несколько рам оказались бракованными и требовали переделки. Словом, очередной холодный душ…

Личный опыт общения с людьми из партии, без исключения, является самым худшим из всех, что можно себе представить. Может быть, это и совпадение, но голые факты таковы: «старый кожаный чулок», которого они выгнали, – честный, принципиальный и порядочный человек, а остальные, прикрепившие свастику к лацкану, демонстрируют всяческие оттенки неблагонадежности, вплоть до уровня государственного обвинителя. Что за внезапный всплеск не только бесстыдной подлости, но и политических пузырей из грязного болота дегенеративных взглядов?

Вчера днем нас пригласили к фройляйн Пробст, моей бывшей коллеге, которая в резких тонах описала положение в библиотеке. Меня посетило чувство, что парочка ручных гранат в этом бардаке пришлась бы как нельзя кстати. Иногда при виде такого хозяйства охватывает неудержимая ярость…

Погружаясь в книги о войнах, многие из которых оставляют тягостное впечатление, особенно выделяется роман Венера «Семеро перед Верденом» (Sieben vor Verdun)4. Он вновь погружает читателя в бездну безысходности. Война и все остальное… Невозможно выдержать. Спустя два десятилетия после Вердена мелкобуржуазная душа этого народа выплескивает наружу свою опустошенность, упиваясь напыщенным театральным языком, который становится еще менее героическим, чем больше говорит о героизме. Война представляется седой доисторической эпохой, когда еще можно было оставаться честным человеком. Все это поглощается бессмысленной кашей. Никогда раньше этот народ не находился в столь глубоком забвении, как сейчас, когда сам сотворил для себя новых идолов: расу, «кровь и почву»…

Книга Венера, которую я с радостью держу в руках, оставляет неизгладимое впечатление, хотя иногда (особенно в диалогах) она кажется немного искусственной. Слишком рано отказываться от реализма… Тем не менее произведение великолепно, написано с удивительным чувством дистанции и дисциплины, несмотря на всю эмоциональную насыщенность. Вся эта история окутана легкой дымкой, словно переходящей в сумеречные тени мифа. Такой необычный световой эффект, на мой взгляд, идеально подходит для данного материала. Он придает повествованию величие и даже трагичность в античном стиле. Мне невольно приходит мысль, что здесь могла бы развернуться драма, сопоставимая по масштабу с Фаустом.

Нынешнее поколение видит лишь внешнюю сторону, как плакат, а сердцевина непонятным образом размазывается и пережевывается в устах людей, считающих, что они спасли немецкий дух, выгнав из страны нескольких важных евреев и малозначащих «марксистов». Мы теперь у себя дома, кричат они, закатывают рукава, снимают жилеты и занимаются политикой в подтяжках. Между собой они отравляют жизнь несправедливостью, которая удивительна даже по немецким меркам…

5.4.34

На Пасху и в следующие дни над просыпающейся, местами уже зеленеющей землей тянул свежий, бодрый ветер. По-настоящему весеннее солнце будило жаворонков и смутные надежды на лучшее, хотя и понимаешь: поводов для чрезмерного оптимизма нет. Сухая погода, во всяком случае, пошла на пользу нашей стройке, хотя и она движется не так, как следовало бы. Господин Хуук – человек порядочный, но несколько медлительный и вялый. Теперь уже начинает не хватать денег. Тут не ладится одно, там другое.

По совету Пфайффера и по рекомендации Лу Андреас-Саломе[32] отправил пьесу Кайслеру1. Сегодня только что прочитал, что 7 апреля у него день рождения, ему исполняется 60 лет. Возможно, он как-то выскажется…

А вот кто пока молчит, так это господин государственный советник фон Дершау в министерстве внутренних дел. Срок рассмотрения жалоб продлен до 30 сентября и, вероятно, будет продлен ad calendas graecas2. Остается лишь надеяться, что все сложится как надо. Когда читаешь интервью Лохнера3 с этим «вождем», остается только изумляться – хотя, казалось бы, пора бы уже и отвыкнуть. Но о масштабах, которые принимает этот морок, все еще не отдаешь себе полного отчета. Все это уже начинает приобретать эпические размеры. Можно было бы подумать, что интервью задумано цинически. Но то, что оно, без всякого сомнения, всерьез, – почти страшно.

Читал «Дивный новый мир» Олдоса Хаксли. Мало кто осознает, насколько жутко близко мы подошли к этой иронизированной утопии. Второй том романа «Молодой Иосиф»4 после прочтения одновременно успокаивает и навевает меланхолию. И этот человек, в котором больше «нордического», чем во всех поэтах-академиках вместе взятых, был отвратителен. Позор на позоре!

Когда я размышляю о том, что то, о чем я здесь пишу, может вычеркнуть меня из числа немцев, а возможно, и из числа живых, и что только кондиционирование и гипнопедия Хаксли5 могли бы направить мои мысли на «правильный» путь, то осознаю, в какую пропасть погрузилась духовная Германия.

10.4.34

Погода изменилась: после череды великолепных дней наступили отвратительно дождливые, но они крайне необходимы для полей, над которыми уже клубится пыль. Наша печка бастует. Она считает, что на этот год свою работу уже выполнила. Но это не беда: наш собственный дом все больше начинает походить на жилье. На покраску стен, оконных рам, ставен и прочего нашлись двое молодых маляров, рекомендованных нам из Берлина, – Хайнц Гроденик и Рихард Крейчек; первый – с женой, и все трое составляют веселую компанию, на которую мы сегодня как раз наткнулись за обедом. Они угощали нас мате, на вкус вполне невинным, но, по-видимому, только прибавлявшим им бодрости. Они оба – художники из академии в Бреслау, которые потеряли работу из-за своего слишком современного подхода к искусству, и оба – силезцы.

По образу жизни эта троица напоминает скворцов – если не считать того, насколько тяжелее им приходится, а это немало. У них почти ничего нет, и при нынешних обстоятельствах будущее у них мрачное. Зато комнатам они придают чудесный вид мягкими, светлыми красками. Когда подумаешь, что натворил бы здесь какой-нибудь малярный мастер из Шпандау, начинаешь считать удачей, что мы нашли эту талантливую группу художников в дополнение к нашему «кожаному чулку», тем более что все мы составляем дружную команду.

Что касается «кожаного чулка», то он доказал, что ремесленник иногда может сделать больше, чем архитектор. Последний, претендующий на звание дипломированного инженера, соорудил лестницу на чердак так, что она вела не вверх от входа, а наоборот, и все это придавало ей довольно уродливый вид. Нам же хотелось, чтобы все было по-другому. А квалифицированный инженер и дипломированный архитектор (макеты которого выставлены в доме Ульштайна), видите ли, признали это технически невозможным. К счастью, именитый господин, успев прикарманить мои деньги, еще не успел окончательно закрепить лестницу. Я показал нашему «кожаному чулку» строительные чертежи и спросил его, можно ли как-то все исправить. Тот некоторое время разглядывал чертеж, весело улыбнулся и сказал, что, конечно, это можно сделать, нужно только правильно все рассчитать. После чего достаточно быстро переустановил лестницу, направив ее на чердак, как мы того и хотели. Теперь начинаю верить, что тот архитектор и в самом деле был самозванцем. Кстати, он имел наглость написать мне под Новый год и вновь предложил свои услуги…

В Вердере также планируется построить тингштетте (театр под открытым небом). Костюмы для девочек из Вердера уже разработаны – вероятно, ими же самими. Девушки, которые теперь будут собирать вишни в этих костюмах и подавать соответствующий фруктовый напиток, обязаны возрождением вердерской славы недостаткам внешней политики. Остается надеяться, что вместе с костюмами возрастет и рождаемость в Вердере, чтобы можно было нашить еще больше костюмов и как следует заселить тингштетте. Бедному Вирту можно было бы спокойно позволить его германский парк: все это шло бы одним рядом и было бы не более бессмысленно.

С 1 мая мемориал в Берлине6, который в своем нынешнем предназначении, как это ни стыдно и ни парадоксально, является наследием «марксистской» эпохи, будут подсвечивать прожекторами. Театр, театр – маздазнанская7 пошлятина. На протяжении веков наши лучшие умы всегда являлись образцом трезвого подхода, простоты, особенно в Пруссии, как и здание Шинкеля само по себе; но все это забыто. Выскочки проматывают лучшее из нашего наследства, при этом вооружаются как могут, а вовне изображают миролюбие. Высказывания Гитлера все больше и больше напоминают кондиционирование и сома-блаженство от Хаксли. Каждому своя народная машина, каждому свое радио. Если это не материализм, то его и вовсе нет.

Ко всему этому относились бы терпимее, если бы вся эта суета не обставлялась с таким самодовольством. Но, по-видимому, массам это нужно. Это доказывает любая реклама сигарет, а лучше всего – киноиндустрия. С искусством у них положение хуже всего. В конце концов, можно прожить и без искусства, но оно всегда служит мерилом. Теперь уже не служит. От него требуют того и этого, но прежде всего оно вообще должно быть и жить. А если в нем что-то еще шевелится, то происходит это вопреки благосклонной поддержке партии.

Прежние партии были злом. Теперь мы имеем зло в концентрированном виде, в высшей степени. А при лакейской натуре большинства немцев критика невозможна. Она ведь тогда должна была бы ударить в самое сердце.

Моя сестра – чтобы чертополох моего эгоизма не разрастался слишком высоко – установила, вернее, ее доверенный Гербиг установил, что при первом разделе я получил на 1630 марок больше, чем мне причиталось. Недавно она мне об этом сообщила. Полдня я буквально не мог говорить.

[ГАЗЕТНАЯ ВЫРЕЗКА]

Союз землевладельцев учредил специальный нагрудный знак в честь колорадского жука, который вручается каждому, кто первым обнаружит на картофельном поле взрослую особь, личинку или кладку яиц этого вредителя.

В поселке, 28.8.34

Листая свой дневник, который обрывается на 10 апреля этого года, мне хочется его продолжить. Зима уже не за горами, и после этого исключительно сухого лета нас, вероятно, ожидает короткая осень и ранние холода.

Дом полностью готов, осталось лишь покрасить две комнаты на чердаке, ремонт которых наконец дал нам ощущение настоящего дома. Мы очень этому рады, ведь уединение помогает держаться подальше от нацистского режима. Почти вся территория вокруг нашего участка еще не застроена, и фактически мы одни в этой части поселения, так что может пройти много времени, прежде чем сюда забредет какой-нибудь партийный вождь. Из наших южных окон и маленькой террасы, перед которой мы планируем разбить газон, не видно ни одного человеческого жилища. По вечерам, когда заходящее солнце пробивается сквозь высокие сосны и буки, словно через стрельчатые окна собора, царит полная тишина, и тогда можно почувствовать себя по-настоящему счастливыми…

Единственное, что изменилось на моем профессиональном поприще за последние шесть месяцев, – это то, что теперь я свободен от библиотечной школы, или она от меня, как кому угодно. По поводу своей жалобы ничего не знаю, да я и не жду каких-либо перемен. Меня окончательно вычеркнули, и могу добавить: пусть так и будет. Деньги из США идут, хотя и медленно, и они помогут нам продержаться какое-то время, а потом посмотрим. Я снова начал писать: статьи и книгу о Джозефе Конраде1. В остальном прошедшие месяцы были слишком беспокойными для постоянной работы. Из-за множества гостей и особенно из-за поэтапной отделки дома возникали длительные перерывы.

Мое расставание с библиотечной школой вышло довольно необычным. К концу зимы доктор Шустер переехал из Гамбурга в Берлин и после окончательного ухода старого профессора Фрица взял на себя руководство городской библиотекой Берлина, а вместе с ней и школой. Поскольку к тому моменту, когда он приехал, зимний семестр уже закончился, я больше с ним не встречался. Спустя некоторое время от своих бывших учеников я узнал, что летний семестр вот-вот начнется – ни от самой школы, ни от доктора Шустера никаких весточек не поступало. Он молча избавился от меня. Только когда я однажды посетил его лично, он заговорил об этом.

Разговор получился довольно странным. Мы были знакомы давно, и, когда я вошел в его кабинет, он встретил меня, можно сказать, радушно, положил руку на плечо и участливо спросил, как я живу и на что существую. Я его успокоил: жить мне есть на что, и пусть это остается моей заботой.

Потом он заговорил о библиотечной школе: мол, удержать меня там он, разумеется, никак не мог. Да и вообще непонятно, как меня туда вообще допустили – да еще и в Штеттин. Я пожал плечами: от меня это не зависело, я для этого ничего не делал. Он покачал головой. Я сказал, что мне это было не менее непонятно, чем ему.

Затем он перешел к нашим профессиональным делам и заметил, что надо бы найти способ вернуть меня обратно: кругом, дескать, такая бесхарактерность, что порядочные люди сейчас особенно нужны. «Охотно верю», – ответил я, с интересом глядя на него и невольно развлекаясь этим разговором о бесхарактерности. Про себя я подумал: ты это серьезно?

Ну да, продолжал он, разумеется, мне тоже придется приложить некоторые усилия, например, вступить в СА, или СС, или «какой-нибудь такой клуб», чтобы восстановить свою репутацию. Это, мол, само собой разумеющееся условие. Я отмахнулся: об этом не может быть и речи; а потом язвительно добавил, что если доктор Визер вступит в «такой клуб», то и я тоже. Он прекрасно понял намек – у него самого уже был свой опыт общения с доктором Визером.

Тогда он, откашлявшись, сказал, что моя позиция, конечно, весьма достойна уважения, но я должен понимать: этот режим удержится, а национал-социализм может измениться только изнутри. Он еще долго развивал эту мысль, и было ясно, что он всерьез верит, будто участие людей с другими взглядами может способствовать этим внутренним переменам. Что-то вроде партии внутри партии. Вслух он этого, разумеется, не сказал; да и если вспомнить его статьи в профессиональном журнале, то там он уже давно совершил полный разворот под всеми парусами. Я молча слушал и лишь удивлялся, как такой умный человек может быть настолько слеп.

30.08.34

Политическая ситуация, отзвуки которой, конечно, проникают и в нашу идиллию, не избавляет от тревог, неизбежных в это странное время. Даже в речах правителей, оставшихся после 30 июня2, звучит беспокойство перед наступающей зимой. Референдум в Сааре3 отбрасывает свои тени вперед, а события 30 июня – назад. Однако именно теперь можно наблюдать на живых примерах, насколько коротка память толпы. Про 30 июня уже забыли…

После смерти Гинденбурга4 Гитлер стал единоличным правителем. С внешней точки зрения – колоссальный взлет. И бывший «ефрейтор мировой войны» редко упускает случай напомнить об этом «чуде». Так называемые выборы5 десять дней назад принесли 90 % голосов «за», однако число тех, кто говорит «нет», также увеличилось – любопытный результат. Во всяком случае, мир между крупным капиталом, рейхсвером и НСДАП сохраняется. Внутренняя политика кажется стабильной, тогда как внешнеполитическая обстановка остается критической и непредсказуемой. Думаю, однажды удастся помириться и с Римом6. Если нет, то это будет означать войну. Пока это не предвидится. Австрия, особенно после смерти Дольфуса7, становится ключевым центром событий.

Теперь, когда старый Гинденбург, его «заботливый друг», а возможно, и последний сдерживающий тормоз, ушел, на плечи Гитлера легла гигантская ответственность. Старик, конечно, не был большим умом, но самим своим существованием оставался фигурой, внушавшей уважение. Ему не осмеливались перечить. А его ежегодный призыв к немцам «наконец-то» объединиться действительно звучал как увещевание отца или деда своим непослушным детям. Он, конечно, был прав – только сам не знал, как именно это единство должно возникнуть.

Нацисты со свойственной им пышностью устроили ему похороны на мемориале в Танненберге. Своего «заботливого друга», который молодым лейтенантом был свидетелем провозглашения Германской империи в Версале, а в детстве знал старого смотрителя Познаньского замкового парка, служившего барабанщиком еще при Фридрихе Великом, фюрер проводил в могилу с незабываемыми словами: «Мертвый полководец, войди теперь в Валгаллу».

Мертвый полководец. Валгалла. Этот немецкий язык так же показателен, как и весь этот спектакль. Театр – вот что они устраивают при каждом удобном случае, и всегда с невероятной помпой.

И все же в этом есть нечто загадочное: как только появляются массы – вспышки восторга, а повсюду вокруг – глухая безнадежность или ярость. Попадая в толпу, всякий раз удивляешься: где же, собственно, все эти сторонники? Как это сочетается? Нельзя, однако, обманываться: значительная часть народа за Гитлера или, по крайней мере, признает как свершившийся факт его диктатуру – особенно когда он появляется лично. Его воздействие носит явно мифический, почти легендарный характер, и я думаю, что этой силе массового внушения не могут сопротивляться даже многие из тех, кто в частном порядке ворчит и злится. Это общий процесс брожения, который рождает и депрессию, и восторг. В конце концов существует и такой восторг, в самой глубине которого лежит отчаяние. В массе можно так много разрядить.

Мне кажется, во многих людях живет одновременно и отторжение, и внутренняя готовность подчиниться. Точнее говоря: в этой совершенно бессильной внутренней оппозиции – бессильной уже потому, что ей не позволено даже стать слышимой, – содержится не меньше вынужденного подчинения той силе, которая благодаря своему невидимому террору, безусловно, сильнее. Ведь она опирается на массы, а сопротивление – только на отдельных людей; сколько бы их ни было, массой они не становятся. Поэтому власть фюрера сильнее – и не только в смысле грубой силы. Стоит пойти на концерт и услышать, как публика в исступлении аплодирует пианисту: критически настроенные люди внутри этой массы, сколько бы у них ни было возражений, ничего не могут противопоставить самому аплодисменту.

Как мало свободен человек. А если он и свободен – или считает себя таковым, – то это часто оказывается довольно бесплодным частным эгоизмом; и мне кажется, немалая часть оппозиции состоит именно из него – что и делает ее бессильной.

Одно власть имущие, безусловно, поняли: силу пропаганды. Особенно если пропаганда у них в монополии.

10.9.34

Прекрасные сентябрьские дни превзошли все ожидания. Мы наслаждаемся ясной погодой, на фоне которой зной прошедшего лета кажется теперь каким-то ненастьем.

Вчера днем, в воскресенье, пришли Эрих Мюллер и его невеста. Утром пришел сигнальный экземпляр Deutsche Wollen1 с моим небольшим исследованием о Конраде. Мюллер принес вторую неожиданность – газету Börsenzeitung2, где был напечатан мой очерк о «Фольксбухе»3. Он убеждал меня продолжать писать, и, похоже, действительно можно писать, не делая уступок нацистской идеологии.

Между прочим, он рассказывал всевозможные фантастические вещи. Например, об отборе чистокровных арийцев для разведения потомства, с письменным обязательством зачать детей в определенный срок4. Одно из самых безумных изобретений этой революции. Мюллер назвал это единственным подходящим словом: свинство…

И вот именно доктор Визер, наш старый друг, входит в число восьмисот отобранных в Шпандау племенных жеребцов. Если плоды окажутся хоть сколько-нибудь похожи на него самого, то этому конезаводу можно только пожелать скорейшего экспорта. В библиотеке Шпандау, похоже, царит коррупция. Всем заправляет фройляйн Шмитц; эта невежда единолично влияет на закупки. Ее достоинства находятся не в голове, а несколько ниже. Похотливые взгляды Визера, которыми он в свое время следил за posterior undulans5 упомянутой особы и обстреливал ее бумажными шариками и пивными подставками, относятся к к прекраснейшим воспоминаниям старины – как и его признание, что он, если бы дело зависело от него, мог бы изливать силу своих чресл во все стороны. Он просто свинья. Достаточно взглянуть на его пыльного цвета лицо, чтобы усомниться в его умственных и физических способностях.

Насмешливое лицо Мюллера, когда он расписывал возможный вклад доктора Визера в улучшение арийской расы, уже само по себе вполне выражало его мнение. Он ненавидит нынешних властителей от всего сердца, и ненависть эта подлинная и заслуженная. Мы еще долго посмеивались над некоторыми заявлениями с Нюрнбергской конференции: «Я знаю, что могу, и я могу то, что знаю». Или: «Великие культурные эпохи не имеют стиля» и прочие подобные мудрости. Смеешься – а впору плакать. От ярости перед всей этой тупостью и словесной жижей, в которой увязает то немногое, что еще осталось от образования.

Болтовня становится все невыносимее, чем меньше шансов избавиться от этих негодяев. А И при этом стонут все. Но переоценивать это недовольство как лазейку не стоит. Грубая сила велика, а глупость и страх – еще больше. Наш народ утратил всякую опору.

Гитлер пообещал, что в ближайшую тысячу лет революций больше не будет. Это, конечно, ему бы очень подошло. Скоро этот человек заявит, что намерен прожить тысячу лет…

Изо всех сил пытаешься понять, что вообще можно еще производить в этом бедламе. Я ежедневно ломаю голову, и без того измученную нагноением в челюсти, невралгиями и бесконечными удалениями зубов, над «темами». На самом деле есть только одна цель – écrasez l’infâme6. Но как это выразить? Нужно что-то сделать, нужно действовать – но как именно?

Атмосфера, пропитанная национал-социализмом (или тем, что себя так называет), проникает всюду, как ядовитый газ, нарушая нормальные умственные процессы. Необходимо собрать волю в кулак и сопротивляться. Иногда до меня доходит, насколько все серьезно. Хотя у меня есть единомышленники, каждый из нас по сути одинок. Нам не хватает объединяющей идеи.

20.10.34

Все-таки одну прогулку мы совершили – правда, это было уже три недели назад. Ходили в Финкенкруг. Как крестьяне, которые раз в год выбираются из деревни «погулять».

За окном светит луна. Живем будто в заколдованном лесу. Сидим в уголке с книгами и слушаем радио: «Неоконченная симфония» Шуберта – передача из Москвы. Приходится обращаться к большевикам, этим «разрушителям культуры», в поисках спасения от клоунады, китча и невыносимой пошлости немецкого радио. Да и европейского тоже – по крайней мере сегодня, в субботу, когда измученному человечеству, по-видимому, не решаются предложить ничего серьезного. Кажется, таких передач уже почти нет либо их очень мало, а те, что остались, демонстрируют смехотворный патетический оптимизм. Всеобщая ложь, словно мучнистая роса, покрыла голоса, которые теперь звучат либо приторно вычурно, либо искусственно натянуто и пусто. Поток музыки, большей частью плохой, приводит к общему ослаблению духа.

К слову, русский дирижер заметно замедляет темп обеих частей, особенно второй части, во второй он дирижирует слишком медленно. Но первой это пошло только на пользу. В немецких концертах из него часто делают нервическую гонку. Московская радиостанция предварила исполнение небольшим докладом о Шуберте; мы заметили нечто подобное на одном из концертов камерной музыки. Немецкое же радио сегодня избегает всего, что может быть похоже на интеллектуальную деятельность. Остальные европейские радиостанции немного лучше. Варшава звучит довольно хорошо, иногда и Прага. Англия тоже держит некоторый уровень, хотя и там музыки слишком много.

Предыдущая главаГлава 6 из 14Следующая глава