К книге
История римских императоров от Августа до Константина. Том 2Калигула. Книга первая. § II. Смехотворная экспедиция Гая против Германии и Британии
91%
Калигула. Книга первая. § II. Смехотворная экспедиция Гая против Германии и Британии
10

Война требует подготовки. Гай [1] не сделал ничего для той, что задумал. Отправившись в предместье Рима для прогулки или, по словам Светония [2], посетив источник Клитумна [3] в Умбрии, он внезапно двинулся в Галлию в сопровождении танцовщиков, гладиаторов, женщин и скаковых лошадей, но не отдав никаких распоряжений ни о сборе войск, ни о заготовке провианта или военного снаряжения. В Италии и провинциях началась невероятная суматоха: легионы вызывались в спешке, наборы проводились с крайней жестокостью, повозки мобилизовались для перевозки всевозможных припасов.

И чтобы с самого начала не обошлось без безумств, Гай то двигался так быстро, что преторианцы [4], дабы поспеть за ним, вынуждены были снимать знамёна с древков и, вопреки обычаю, грузить их на вьючных животных; то, напротив, шёл с такой медлительностью и изнеженностью, что его несли в носилках на плечах восьми рабов, а жителям окрестных городов приказывали подметать дороги и поливать их водой, дабы унять пыль.

Известно, что Август разместил на Рейне восемь легионов. Едва Гай принял над ними командование, как проявил чрезмерную суровость, продиктованную лишь капризом или корыстью. Он позорно отстранил легатов [5] за то, что те опоздали с приведением своих отрядов. Он уволил старых центурионов, чтобы не выплачивать им положенные по окончании службы вознаграждения, а ветеранам сократил награду до шести тысяч сестерциев.

Читатель не ждёт от Гая великих подвигов, но вряд ли он ожидает чего-то столь жалкого, как то, что я сейчас расскажу. Германцы и не помышляли о войне, да и Гай не желал настоящего сражения. Он разыграл комедию: приказал переправить через Рейн нескольких германцев из своей охраны, спрятать их в лесу, а затем поднять шум, будто враг близко. Тут же он помчался туда со свитой и преторианской кавалерией, «захватил» тех, кого сам же приказал спрятать, и, возгордившись «победой», водрузил на месте трофеи. Возвращался он при факелах, браня малодушие тех, кто не последовал за ним. Спутники его «триумфа» получили венки нового образца – с изображениями солнца, луны и звёзд.

Вскоре он повторил этот фарс. Велел вывести юных заложников из школы, где их обучали грамоте, и дал им фору. Затем, получив известие об их «побеге», он вскочил из-за стола, бросился в погоню, легко нагнал их и привёл назад в цепях. Возобновив прерванную трапезу, он утешал и ободрял участников этих «тяжких походов» словами, которые Вергилий вложил в уста Энея [6]: «Держитесь мужественно и храните себя для лучших времён». В довершение он отправил в Рим грозные послания, обвиняя сенат и народ в том, что они предаются пирам и зрелищам, пока император сражается с врагами и подвергается смертельным опасностям.

Эти бахвальства были достойны труса, каковым и был Гай, ибо никто не боялся призрака опасности так, как он. Однажды за Рейном, проезжая в колеснице через узкий проход, где войска вынуждены были идти скученно, кто-то заметил, что при внезапном появлении врага возникнет страшный беспорядок. Гай в ужасе вскочил на коня, помчался к мостам и, найдя их загромождёнными обозами и слугами, велел передавать себя над головами толпы. Лишь на безопасном берегу он успокоился.

В другой раз (то ли ещё у Рейна, то ли уже в Риме), когда разнёсся слух, что германцы вооружаются для вторжения, Гай видел спасение лишь в бегстве. Он готовился снарядить флот и отплыть на Восток, утешаясь мыслью, что заморские провинции останутся его, даже если германцы, подобно кимврам, перейдут Альпы или, как сенонские галлы, возьмут Рим. Такова была «доблесть» Гая – таковы его «подвиги» против германцев.

На следующий год он обратил взор на Британию, откуда к нему явился царевич Админий, изгнанный своим отцом Кинобелином, царём бриттов. Гай объявил это завоеванием и написал в Рим хвастливое послание, будто весь остров покорился ему. Гонец получил приказ въехать в колеснице на форум и вручить письмо консулам только в полном собрании сената в храме Марса, где, по уставу Августа, решались военные дела.

Затем он решил завершить «успешно начатое». Собрав войско в двести (а по некоторым данным – двести пятьдесят) тысяч человек, он вывел его к океану, построил на берегу, взошёл на трирему, отплыл немного в море и вернулся. Затем прозвучал сигнал к битве, затрубили трубы – и всё завершилось приказом воинам собрать ракушки, устилавшие берег. Гай назвал их «дарами океана», достойными Капитолия и императорского дворца. В память о «победе» он велел возвести маячную башню, а солдатам роздал по сотне денариев [7]. По нынешним меркам – щедрость, но римские воины, привыкшие к императорской щедрости, сочли это жалким. Светоний высмеивает слова Гая при роспуске войска: «Ступайте, друзья, веселитесь – теперь вы богаты!» [5]

Он провозгласил себя императором семь раз в ходе своих двух походов, и для завершения своей военной славы ему не хватало только триумфа. Готовясь отправиться в Рим, чтобы отпраздновать его, он задумал столь же безумный, сколь и варварский план – полностью истребить легионы Германии, которые двадцать пять лет назад восстали при известии о смерти Августа и осаждали Германика, его отца, и его самого, тогда еще ребенка. С огромным трудом его удалось отговорить от этого ужасного решения; однако он упорствовал в желании подвергнуть их децимации. Для этого он собрал их без оружия и окружил кавалерией. Но солдаты догадались о его замысле и начали тайно расходиться в разные стороны, чтобы забрать оружие и приготовиться к обороне. Гай испугался, покинул собрание, поспешно бежал и вернулся в Рим, чтобы излить свою ярость и жестокость на сенат, который не мог ему противостоять. Но прежде чем последовать за ним туда, следует упомянуть то, что Дион сообщает о притеснениях и жестокостях, которыми Гай, пребывая в Галлии, наводил ужас на подданных империи и граждан, в то время как иностранцы и враги презирали его.

Галлы были богаты, и Гай прибыл с твердым намерением их ограбить. Народы и частные лица облагались налогами под благовидным названием «добровольных пожертвований». Он приговаривал к смерти по малейшему поводу всех, на кого доносили, а их имущество, конфисковав, продавал лично, как уже делал в Риме, взвинчивая цены до невероятных размеров.

Заговор, который возник в то же время, то есть в промежутке между его двумя походами – на Рейн и к Океану, – дал ему повод пролить самую знатную кровь Рима и обогатиться новой добычей. У нас мало сведений об этом заговоре; но хотя Дион, кажется, считал его вымышленным, некоторые слова Светония и Тацита указывают на то, что он был реальным, а его вождями были Лентул Гетулик, десять лет командовавший легионами Верхней Германии, и Марк Лепид, связанный, как мы уже говорили, с Каем участием в самых отвратительных оргиях, но не менее того стремившийся к императорской власти.

С достаточной долей вероятности можно предположить, что Лепид был сыном Юлии, внучки Августа, и, следовательно, двоюродным братом Гая. Он получил от этого принца множество милостей, которые могли придать ему смелости. Гай разрешил ему добиваться должностей на пять лет раньше установленного законом возраста и даже дал надежду объявить его своим преемником. Но Лепид, несомненно, мало полагался на обещания принца, крайне капризного и способного в мгновение ока перейти от одной крайности к другой. Что касается Гетулика, то мы не можем предположить иного мотива его участия в заговоре, кроме страха стать жертвой подозрений и страхов Гая, после того как он едва избежал подобной участи при Тиберии. Как бы то ни было, заговор был раскрыт, и его организаторы поплатились жизнью. Гай отправил в Рим и приказал поместить в храме Марса Мстителя три кинжала с надписью, гласившей, что они предназначались для его убийства.

К этим событиям можно отнести казни и массовые убийства, в которых, по словам Диона, этот принц значительно сократил численность своих войск. Гетулик был очень любим солдатами, которых он держал в чрезмерной снисходительности, полагая, что его безопасность зависит лишь от их привязанности. Можно предположить, что многие офицеры и солдаты вступили в заговор своего любимого командира и разделили его участь.

Сестры Гая, Агриппина и Юлия, также были заподозрены в осведомленности о заговоре, и это весьма вероятно, по крайней мере в отношении Агриппины, чья связь с Лепидом, согласно Тациту [6], была основана на честолюбии. Достоверно то, что Гай счел их виновными и поступил с ними соответственно. Он написал против них в сенат в самых оскорбительных выражениях, разгласил все их бесчинства, сослал на остров Понцию и даже угрожал смертью, заявив, что в его власти не только острова, но и мечи. Особенно разгневанный на Агриппину, он приказал ей нести на руках от Галлии до Рима урну с прахом Лепида. Он отменил все почести, возданные его сестрам, и запретил когда-либо оказывать какие-либо почести своим родственникам.

Многие знатные лица были обвинены и осуждены в Риме за соучастие в интригах либо с принцессами, либо с главарями заговора. Преторов и эдилов заставляли отказываться от должностей, чтобы затем возбудить против них дела. Среди тех, кто был замешан в этом деле, Дион называет только Софония Тигеллина, тогда сосланного за прелюбодеяние с Агриппиной, а впоследствии префекта претория при Нероне.

Имущество Агриппины и Юлии было конфисковано, и Гай приказал перевезти в Галлию их мебель, драгоценности, рабов и все, что им принадлежало, чтобы извлечь прибыль от публичной распродажи, которой он лично руководил.

Полученная прибыль стала для него приманкой, побудившей его выставить на продажу и то, что мы назвали бы в наше время коронными драгоценностями. Он приказал доставить их в Галлию с такой поспешностью, что для перевозки использовались даже общественные повозки и лошади мельников, из-за чего в Риме не хватало хлеба, а многие тяжущиеся проигрывали дела, не имея возможности явиться в суд в назначенный день. На этой распродаже он не гнушался никаким обманом, никакими низкими уловками мелкого торговца, лишь бы взвинтить цены. Он обвинял в скупости тех, кто боялся переплатить, делал вид, что расстается с драгоценностями неохотно, приписывал каждой вещи известность прежних владельцев. «Это принадлежало моему отцу, – говорил он, – это унаследовано от деда, этот сосуд – египетский, он принадлежал Антонию и является памятником победы Августа». Благодаря этим недостойным маневрам, подкрепленным страхом перед верховной властью, он вытянул из галлов огромные суммы.

Но он не стал от этого богаче. Он расточал с безумной щедростью то, что накопил тираническими методами. Содержание его армии требовало огромных расходов, ничто не могло остановить его обычных расточительств, и он устроил в Лионе игры, которые обошлись в колоссальную сумму.

Именно на этих играх он учредил знаменитое состязание в греческом и латинском красноречии с крайне суровыми правилами. Побежденные должны были оплачивать награды победителям и сочинять в их честь стихи или речи. Те, чьи произведения совершенно не понравились, обязаны были стирать свои записи губкой или языком, если не предпочитали быть высеченными розгами или брошенными в Рону.

Мнимые подвиги Гая против германцев, раскрытый заговор – все это были события, к которым сенат не мог не проявить живейшего интереса. Был составлен самый лестный декрет, который, среди прочих почестей, предоставлял Каю малый триумф. Для вручения этого декрета была назначена делегация из сенаторов, выбранных по жребию, как обычно, с тем лишь исключением, что в нее сочли нужным включить по имени и особо Клавдия, дядю принца.

Никогда еще делегация не была принята хуже. Причудливость Гая делала его невыносимым, и никто не знал, как ему угодить. Если оказываемые почести не соответствовали его представлению о собственном достоинстве, он чувствовал себя униженным. Если же их возносили на высшую степень, он снова обижался, как на проявление превосходства сената над ним. Ему не нравилось, что сенат считал себя вправе украшать и возвеличивать своего императора. Это, по его мнению, умаляло его власть, а не увеличивало почести. В данном случае его особенно задело, что к нему прислали дядю, словно он был ребенком, нуждающимся в опекуне. Поэтому он развернул часть делегатов назад, еще до того как они ступили на землю Галлии, назвав их шпионами. Те, кому разрешили дойти до него, подверглись лишь оскорблениям и унижениям. Он убил бы Клавдия, если бы не питал к этому глупому дяде полнейшего презрения; некоторые даже утверждали, что он приказал бросить его в реку полностью одетым.

Вероятно, в приступе гнева, охватившего его тогда, он под страхом смерти запретил сенаторам что-либо обсуждать или постановлять относительно полагающихся ему почестей [7]. По-видимому, истинной причиной его недовольства было то, что они предоставили ему лишь малый триумф, тогда как даже большой казался ему недостаточным.

Тем не менее год прошел, и Гай совершил в Лионе церемонию вступления в свое третье консульство, в котором у него не было коллеги, потому что назначенный им консул умер в последние дни декабря, и он не успел вовремя узнать об этом, чтобы выбрать преемника.

ГАЙ АВГУСТ, В 3-Й РАЗ. ГОД ОТ ОСНОВАНИЯ РИМА 791. ОТ Р. Х. 40.

Ужас был настолько силен и всеобщ среди всех знатных людей Рима, что не нашлось никого, кто осмелился бы созвать сенат в первый день января. Поскольку единственный консул Гай [Калигула] отсутствовал, обязанности консульства должны были исполнять преторы. Народные трибуны по своему званию имели право созывать сенат. Но ни преторы, ни трибуны не желали казаться заместителями императора, и сенаторы, без всякого официального приглашения, сначала отправились на Капитолий, где после обычных жертвоприношений поклонились трону Гая, находившемуся в храме, и принесли ему новогодние дары, словно принцепс присутствовал лично.

Обычай новогодних подарков был введен Августом в духе доброжелательности и простоты; Тиберий пренебрегал им из высокомерия; Гай восстановил его из корысти. Он требовал значительных подношений, особенно после того, как объявил себя отцом ребенка, рожденного Цезонией. Тогда он откровенно заявил о своей бедности: жаловался, что вынужден нести бремя не только императора, но и главы семьи, и под этим предлогом взвинчивал поборы, налоги и новогодние дары до невероятных сумм.

После церемонии на Капитолии сенаторы переместились в обычное место своих заседаний и провели весь день в восхвалениях, полных низкопоклонства перед Гаем.

Третьего января полагалось приносить обеты за благополучие императора. Это был долг, от которого нельзя было уклониться. Поэтому все преторы собрались, чтобы совместно издать эдикт о созыве сената. Сенат собрался и возобновил обеты в обычной форме. Но никаких указов или обсуждений по другим вопросам не последовало, и всё оставалось в подвешенном состоянии, пока не стало известно, что двенадцатого числа Гай отрекся [от консульства]. Тогда назначенные ему преемники консулы вступили в должность, и дела пришли в порядок.

Впрочем, сенатские постановления в то время касались лишь пустяков, да и те диктовались Гаем, который изъявлял свою волю в письмах к консулам. Из того, что Дион сообщает об этих указах, я не нахожу ничего более примечательного, кроме почестей, возданных памяти Тиберия: было решено, что день его рождения будет праздноваться так же, как день рождения Августа. Гай прекрасно знал, что не мог более жестоко оскорбить сенат, чем заставив его прославлять имя принцепса, которого у них было столько причин ненавидеть.

В этом году Гай предпринял поход против Британии, как я уже рассказал ранее. Он тогда считал, что достиг вершины славы, и был поглощен лишь приготовлениями к триумфу. Он написал своим управляющим, чтобы они подготовили ему самый пышный триумф из всех, какие когда-либо видели, но при этом не тратили слишком много из его собственных средств – что должно было быть легко, поскольку они имели право на имущество всех людей. Сам он занялся сбором пленных, которые должны были украсить его шествие. В его распоряжении были лишь несколько перебежчиков и горстка пленников, присланных, по-видимому, Гальбой, который, сменив Гетулика, успешно отразил набеги германцев на земли по эту сторону Рейна. Чтобы увеличить число пленных, Гай добавил к ним галлов, выбирая самых красивых и высоких мужчин, не щадя даже знатных, и заставил их перекрасить волосы в светлый цвет, отрастить их, выучить несколько слов на германском языке и принять варварские имена, чтобы они могли сойти за германцев. Он также приказал перевезти в Рим по суше (по крайней мере, большую часть пути) триремы, на которых он выходил в Океан, и не забыл раковины, собранные на берегу.

Этот триумф, о котором Гай мечтал с таким самодовольством, не был дарован ему сенатом, который остерегался нарушить последние полученные приказы. Но Гай вовсе не намеревался подчиняться столь буквально в этом вопросе. Всегда противореча сам себе, он сначала запретил сенату присваивать ему какие-либо почести, а затем стал жаловаться на несправедливость этого собрания, лишившего его триумфа, столь законно им заслуженного, и отправился в Рим, полный угроз и жажды мести.

Как только стало известно о его возвращении, встревоженный сенат попытался предотвратить бурю, отправив к нему делегатов, чтобы выразить нетерпение, с которым ждали его возвращения, и умолять его поторопиться. «Я приду, – ответил он, положив руку на рукоять меча, – да, я приду, и вот это со мной». Подобные же слова содержались в декларации, которую он приказал доставить в Рим, объявляя о своем возвращении. Он говорил, что возвращается для тех, кто желает его присутствия, – то есть для всадников и народа. Но что касается сената, он больше не считал себя ни гражданином, ни принцепсом. Кем же он был тогда? Врагом и тираном.

После стольких разговоров о триумфе, стольких приготовлений и затрат на его пышное празднование, стольких вспышек гнева против тех, кто недостаточно спешил предложить его ему, Гай отказался от него или, по крайней мере, отложил. Он въехал в Рим тридцать первого августа, в день своего рождения, с скромной помпой овации. Но доказательством того, что он не отказался от своих кровавых замыслов, был его запрет сенаторам выходить ему навстречу.

Однако мы не видим, чтобы он исполнил угрозы, о которых я упомянул. Вероятно, в его голове зрел какой-то ужасный план, требовавший подготовки и времени, но его слишком быстрая смерть помешала осуществлению. Ибо он не прожил и пяти полных месяцев после возвращения в Рим. Светоний [8] утверждает, что он намеревался полностью покинуть город, предварительно перебив первых людей сената и всаднического сословия, и сначала перебраться в Антий, чье местоположение он очень любил, а затем в Александрию, чьи жители заслужили его благосклонность своим рвением в воздаянии ему божественных почестей. После его смерти нашли два списка: один озаглавленный «Меч», другой – «Кинжал», с пометками, обозначавшими тех, кого он предназначал к смерти. Также обнаружили большой ящик, полный ядов разного рода. Его преемник Клавдий приказал выбросить его в море, и, как добавляют, он стал роковым для множества рыб, которых волны выбросили мертвыми на берег.

К последним дням жизни Гая Дион относит его величайшие безумства, касающиеся божественности, которую он себе приписывал. Язычники, для которых всё было богом, кроме самого Бога, без особых затруднений примирялись с нечестивыми капризами своего принцепса. Но иначе обстояло дело с иудеями, которые из-за своего сопротивления этим кощунственным почестям подвергались огромной опасности и могли погибнуть, если бы убийцы Бога, сошедшего на землю, не оказались недостойными погибнуть за столь благородное дело.

Первая атака на них произошла в Александрии, где они постоянно становились объектом ненависти остальных жителей. Причину этой ненависти не стоит искать в чем-то ином, кроме особенностей их обрядов и религиозного культа, которые везде отделяли их от народов, среди которых они поселились. В Александрии у них даже был глава, носивший титул алабарха, и общественный совет для управления делами общины. И хотя они составляли отдельную общину, они пользовались всеми правами граждан, дарованными им основателем города Александром и подтвержденными царями Птолемеями. Такие привилегии вызывали зависть, к которой присоединялся страх перед их многочисленностью. Из пяти кварталов, на которые делилась Александрия, они занимали почти целиком два и имели дома в трех остальных. Филон утверждает, что в Египте насчитывался миллион иудеев. По этим причинам александрийцы – народ легкомысленный, беспокойный, буйный и мятежный – всегда были готовы наброситься на эту ненавистную нацию. Им не хватало лишь предлога и свободы им воспользоваться.

Мания, которая овладела Каем (Калигулой) – желание стать богом, – предоставила александрийцам прекрасный повод [для действий]. Они превзошли все народы вселенной, греков и варваров, в своем рвении воздавать ему всевозможные почести и божественные титулы. В этом, как справедливо замечает Филон, не было ничего удивительного: привыкнув поклоняться ибисам, крокодилам и кошкам, почему бы им не воздавать почести своему императору? Гай, конечно, был им за это весьма благодарен. Гордыня легко уживается с теми, кто ее льстит, и не стремится умалить цену того, что ей дарят для ее услаждения.

В поведении александрийцев было столько же злобы против иудеев, сколько и лести по отношению к Каю. Они знали, что иудеи, воспитанные в иных традициях, никогда не согласятся перенести на смертного почести, подобающие лишь Богу, Творцу всего сущего. Соответственно, они рассчитывали выставить их врагами императора и таким образом окончательно подчинить своей власти.

Только авторитет наместника мог бы их сдержать. Но несчастные для иудеев обстоятельства устранили это препятствие. Египет в то время уже несколько лет управлялся префектом Гаем Авилием Флакком – человеком умным и рассудительным, который при жизни Тиберия безупречно исполнял свои обязанности. Однако, будучи сторонником Тиберия Гемелла, он стал тревожиться и опасаться, когда Гай взошел на престол. Его страхи усилились, когда он узнал о кровавой смерти юного Тиберия, а гибель Макрона, которому он надеялся угодить, окончательно его расстроила. Оставшись без поддержки, он стал прислушиваться к речам врагов иудеев, которые нашептывали ему, что лучший способ спасти себя – это завоевать расположение александрийцев, чье ходатайство могло бы иметь для него большой вес перед императором, а для этого верный путь – отдать им на растерзание иудеев, к которым те питали непримиримую ненависть.

Сначала он оказал иудеям весьма дурную услугу, отменив декрет, полный выражений глубочайшего почтения к Каю, в котором они собрали все почести, не противоречащие закону Божьему. Они намеревались отправить в Рим делегатов, чтобы те преподнесли этот декрет императору от их имени. Но Флакк запретил им это. Тогда они передали декрет ему самому. Он прочитал его, выразил удовлетворение, пообещал отправить, но ничего не сделал, давая тем самым Каю повод считать, что иудеи – единственные из всех народов империи – пренебрегают своими обязанностями подданных.

Флакк и другими способами демонстрировал свою враждебность: стал труднодоступен для них, отказывал в правосудии, а если их обвиняли в чем-либо перед его судом, неизменно становился на сторону их врагов. Александрийцы прекрасно поняли этот язык и осознали, что теперь им все дозволено против иудеев.

Их ярость вспыхнула по случаю приезда в город царя Агриппы. Этот князь, любимец Гая, как мы уже говорили, осыпанный его милостями, направлялся в свои новые владения и остановился в Александрии. Как только он появился, блеск его положения возбудил зависть не только у жителей, но и у самого Флакка. Агриппа был великолепен: его стража в золотых и серебряных доспехах, роскошь его свиты и всего его окружения затмевали даже префекта, и тот, в отместку, тайно подстрекал чернь против него. Внезапно Агриппа оказался осыпан насмешками, оскорблениями и всеми возможными знаками презрения.

В городе был безумец по имени Карабас, бродивший по улицам. Наглая толпа решила нарядить его «царем иудеев». Его схватили, привели в гимнасий (место собраний) и поставили на виду. На голову ему водрузили бумажную диадему, в качестве царской мантии накинули циновку, а в руку дали трость, подобранную на улице. Молодые люди с палками на плечах выстроились вокруг него, как стража. В таком виде одни подходили к нему с поклонами, другие подавали прошения. Поразительно сходство между этим происшествием и теми оскорблениями, которым несколькими годами ранее сами иудеи подвергли Иисуса Христа. Это отмечали Уссерий и Тиллемон. Агриппа был тогда славой иудейского народа, и им было горько видеть, как его бесчестят теми же самыми издевательствами, которые они сами применяли против своего истинного Царя и Спасителя.

Но это было лишь началом их бедствий. Александрийцы, ободренные молчанием и бездействием Флакка (которое они справедливо расценили как одобрение их бесчинств), зашли еще дальше и стали требовать, чтобы в иудейских молитвенных домах были установлены статуи Цезаря. Эти молитвенные дома [9] были многочисленны в городе и служили для богослужений, молитв и чтения священных книг. Требование александрийцев было исполнено – вернее, они сами его исполнили. Они разрушили или сожгли несколько молитвенных домов, а другие осквернили, поставив там статуи Гая. Это все, что сообщает нам Филон. Но трудно поверить, что иудеи, чей характер никогда не отличался терпением и кротостью, без сопротивления перенесли такие посягательства на свои законы. Сам Филон косвенно признает, что они оказали сопротивление, когда говорит, что уцелели лишь те молитвенные дома, которые были окружены и защищены домами иудеев. Сочинения этого автора о данных событиях полны риторических преувеличений; или, если угодно, это защитительные речи, в которых дело его соплеменников представлено в наилучшем свете, с акцентом на выгодные факты и умолчанием о неудобных.

Следует полагать, что иудеи сопротивлялись, что возникли мятежи и стычки, в которых Флакк, несправедливый и пристрастный судья, обвинил тех, чья единственная вина состояла в том, что они защищались от насилия врагов. Он издал указ, объявлявший иудеев чужестранцами в Александрии. Как уже говорилось, этот великий город делился на пять кварталов, два из которых, занятые иудеями, не вмещали их множества, расселившегося и в других районах. Флакк согнал их всех в небольшую часть одного из пяти кварталов, запретив селиться где-либо еще. Легко представить последствия этого тиранического указа. Покинутые дома были разграблены; изгнанники, не помещаясь в отведенном для них тесном пространстве, толпами бродили по полям и морскому берегу, страдая от ночного холода и дневного зноя, лишенные крова, имущества и всех средств к существованию.

Филон с горечью описывает жестокости, которым подвергались те, кто попадал в руки врагов. Их забивали палками, убивали мечом, огнем, распинали на крестах; находились и те, кто получал удовольствие, продлевая их мучения. Улицы, площади, театры были залиты кровью; не щадили ни мужчин, ни женщин, ни детей, ни стариков. Возможно, в этом рассказе есть преувеличение. Филон объясняет эти зверства лишь яростью александрийцев, будто иудеи вовсе не сопротивлялись. В это трудно поверить. Наше прежнее замечание здесь подтверждается: невозможно представить, чтобы иудеи позволили себя изгонять, избивать и убивать, как безропотных овец. Они, несомненно, сопротивлялись силой, но, потерпев поражение, стали жертвами ярости наглой и торжествующей толпы. Сам Флакк приказал жестоко высечь тридцать восемь иудейских старейшин – вероятно, под предлогом, что они не удержали подчиненных им людей от сопротивления.

Вскоре он понес наказание за свои несправедливости. Филон не сообщает нам, чем именно Флакк навлек на себя немилость Гая [Калигулы]. Возможно, его прежняя преданность Тиберию и внуку этого императора, а затем привязанность к Макрону стали его преступлениями. Как бы то ни было, Гай приказал арестовать его прямо в Александрии и доставить в Рим как узника. Там его обвинителями стали те самые люди, которые своими дурными советами подстрекали его преследовать иудеев. Осужденный, он был сослан на остров Андрос, где спустя довольно короткое время Гай, как мы уже говорили, приказал его убить, отдав общий приказ о казни почти всех изгнанников.

Александрийские иудеи вздохнули свободнее, как только увидели, что Флакк отстранен от должности и арестован. Царь Агриппа уже оказал им услугу, отправив в Рим их декрет, отмененный Флакком, и разъяснив причину задержки, которая произошла не по их нерадивости, а из-за злого умысла префекта. Затем они получили разрешение направить к императору посольство, чтобы защитить перед ним свои гражданские права и просить о восстановлении их молитвенных домов. Главой этого посольства стал Филон. Александрийцы же со своей стороны отправили делегацию во главе с грамматиком Апионом, известным по книгам Иосифа Флавия, написанным против него.

Но в ходе этого дела произошло новое событие, которое крайне усложнило положение иудеев: их религия, подвергшаяся нападению в самом своем сердце, поставила под угрозу не только александрийских иудеев, но и всю нацию, рассеянную по миру.

В то время управляющим Иудеей от имени императора был Капитон – человек алчный, который, будучи бедным при вступлении в должность, обогатился за счет вымогательств. Опасаясь, что народы, которых он ограбил, обвинят его, он решил опередить их, воспользовавшись их приверженностью единобожию, чтобы сделать их ненавистными. Он подстрекнул идолопоклонников, живших среди иудеев в городе Ямнии, внезапно воздвигнуть грубо сделанный алтарь в честь Гая [Калигулы]. Он рассчитывал, что иудеи, которые были сильнее в этом городе, не потерпят осквернения своей земли, которую они считали святой и целиком посвященной Богу.

Так и произошло. Иудеи восстали и разрушили алтарь. Получив жалобы на это, Капитон написал в Рим, сильно преувеличив события и представив их так, чтобы разозлить Гая, который и без того был настроен против иудейского народа. Ведь его неприязнь к ним, вызванная их непреклонным отказом поклоняться ему как богу, подогревалась и отравлялась двумя ничтожными людьми, которые были близки к нему и которых он охотно слушал – Геликоном и Апеллом, первым египтянином, вторым ашкелонцем, а значит, оба они были врожденными врагами иудеев.

Мы уже упоминали Апелла, который обязан был дружбой Гая своему певческому таланту. Геликон же, хитрый, коварный и пронырливый раб, ловкими интригами добился должности императорского камергера. Эти двое, зная нрав своего господина, развлекали его шутками и, не упуская случая высмеять иудеев, наносили удары клеветой тем вернее, что она была приправлена веселой насмешкой и легче проникала в ум.

Гай, уже давно предубежденный против них, легко проникся теми чувствами, которых добивался Капитон, и за мнимую обиду, нанесенную ему иудеями, счел бы недостаточным восстановить разрушенный в Ямнии алтарь. Он пожелал, чтобы в святилище Иерусалимского храма поместили его колоссальную статую, украшенную атрибутами Юпитера Олимпийского. Поскольку он не рассчитывал на покорность иудеев, Петронию, сменившему Вителлия на посту правителя Сирии, было приказано войти в Иудею с половиной его войска, чтобы принудить к повиновению этот строптивый народ.

Этот правитель не был одним из тех продажных людей, для которых нет ничего святого, кроме угождения прихотям своего государя. Он обладал мягкостью и рассудительностью и, понимая всю нелепость и несправедливость полученных приказов, исполнял их с крайней неохотой. Однако, более всего опасаясь разгневать Гая, чьи капризы не терпели ни возражений, ни промедления и для которого не существовало малых провинностей, он все же решил выполнить его волю. Он прибыл в Птолемаиду на границе Иудеи с двумя легионами и множеством вспомогательных войск и немедленно приказал начать работу над статуей Гая в Сидоне.

Предвидя упорное сопротивление со стороны иудеев, он сначала вызвал к себе старейшин народа, надеясь, что с ними будет легче договориться, чем с толпой, и через них склонить народ к покорности. Он изложил им приказ императора, указал на необходимость повиновения и на готовые войска у их границ. Но его попытка не увенчалась успехом. Вместо того чтобы согласиться с предложенным, вожди иудейского народа ответили лишь горькими рыданиями, рвали на себе волосы и оплакивали свою печальную старость, вынужденную стать свидетельницей бедствия, какого не видели ни они, ни их предки.

Весть о замысле быстро разнеслась по Иерусалиму и всей Иудее и произвела эффект, который показался бы невероятным тому, кто не знает характера этого народа и его необычайной преданности своим законам. Тысячи иудеев – мужчины, женщины, дети – покинули свои дома, оставили города и селения и, объединенные общим рвением, двинулись к Петронию, чтобы умолять его о пощаде. Их толпа была так велика, что покрывала всю землю, словно туча, а единодушие было столь внезапным, а замысел исполнен столь быстро, что римский правитель не успел собрать войска и оказался окружен бесчисленной толпой, когда меньше всего этого ожидал.

Все они пали перед ним ниц, а когда он велел им подняться, они встали, держа руки за спиной, с головами, посыпанными прахом, и глазами, полными слез. Один из старейшин обратился к нему со следующими словами:

– Мы безоружны, как видите, и обвинение в мятеже против нас совершенно несправедливо. Мы даже держим руки так, чтобы показать, что сдаемся без сопротивления. Мы привели с собой жен и детей, чтобы вы спасли всех нас или, если придется погибнуть, чтобы мы погибли все вместе. Петроний, мы миролюбивы по природе, и наша религия дышит только миром. Когда Гай стал императором, мы первыми во всей Сирии приветствовали его восшествие на престол: наш храм был первым, где принесли жертвы за его благополучие. Неужели он же станет первым, чьи религиозные обряды будут отменены? Мы оставляем наши города, дома, имущество; мы готовы сложить к вашим ногам все, что имеем, и не сочтем слишком дорогой ценой сохранение чистоты нашего культа. А если мы не сможем добиться своего, нам останется только умереть, чтобы не видеть зла, для нас страшнее смерти. Мы слышали, что против нас ведут пехоту и конницу на случай, если мы воспротивимся установке статуи. Но даже рабы не настолько безумны, чтобы противиться воле своего господина.

Мы подставляем горло под мечи: пусть нас убивают, пусть приносят в жертву, пусть разрубают на куски. Мы стерпим всё, не оказывая сопротивления, не открывая рта для жалоб. Мы просим у вас лишь одной милости, Петроний, и самой справедливой. Мы вовсе не требуем, чтобы вы отказались исполнять полученные приказы. Даровайте нам только отсрочку, за которую мы успеем отправить посольство к императору с нашими смиреннейшими увещеваниями. Наше дело столь право, наши доводы столь сильны, что мы не теряем надежды смягчить его. Когда мы представим ему святость нашей религии, ревность к заветам отцов, справедливую уверенность в том, что нас не станут притеснять больше прочих народов, которым дозволено хранить свои обычаи, наконец, авторитет предков самого Гая, всегда сохранявших наши привилегии, – одно из этих оснований тронет его и заставит переменить мнение. Воля государей не незыблема, особенно же решения, продиктованные гневом, подвержены скорым переменам. Нас оклеветали: позвольте нам защититься; ведь так горько быть осуждённым, не будучи выслушанным. Если мы ничего не добьёмся, вы всегда успеете поступить, как сочтёте нужным. Но пока наши мольбы не достигнут императора, не отнимайте последней надежды у народа, рассеянного по всем уголкам обитаемого мира и действующего здесь лишь из благочестия, а не корысти.

Петроний был тронут речью, столь твёрдой и столь смиренной одновременно. Однако прежде чем принять решение, он счёл нужным лично отправиться в ту страну, чтобы своими глазами увидеть положение дел и удостовериться, действительно ли весь народ един в своих чувствах, так что придётся пролить много крови, если исполнять приказ Гая. Итак, он прибыл в Тивериаду – город, основанный Иродом Антипой, – в сопровождении лишь высших офицеров своей армии. Тут его вновь окружила бесчисленная толпа иудеев, повторивших те же заверения и мольбы, что звучали в Птолемаиде. «Вы хотите, – сказал он им, – воевать против Цезаря, не сообразуясь ни с его могуществом, ни с вашей слабостью?» – «Нет, – отвечали они, – мы не станем воевать, но скорее умрём, чем преступим наши законы». Слова подтвердились делами. Иудеи, поглощённые одной заботой, пренебрегали всем остальным. Была пора сева, но никто не думал возделывать землю. Поля оставались невозделанными, и стране грозила голодная смерть.

Петроний не мог более противиться решению, которое видел единодушным у всего великого народа и совершенно непоколебимым. Подкреплённый просьбами Аристобула, брата царя Агриппы, и других знатных лиц, он перестал принуждать иудеев к покорности. Однако не счёл возможным проявить ещё большую уступчивость. Он не дал толпе никаких обещаний, не согласился на отправку посольства к императору, а в своём письме по этому поводу избегал настаивать на мольбах иудеев. Он сослался на задержку у мастеров, трудившихся над статуей, которые, желая создать совершенное произведение, нуждались во времени для завершения работы. Кроме того, он указал, что опасался: в отчаянии, охватившем весь народ, поля останутся незасеянными, и если император, как ожидалось, отправится в Александрию и пожелает посетить Финикию, то его двору не хватит припасов в стране, где не собрали урожая. Несмотря на все эти предосторожности, Гай, прочитав письмо Петрония, пришёл в ярость и немедленно отправил ему новые, ещё более суровые приказы.

В это же время царь Агриппа, вернувшийся в Рим и ничего не знавший о событиях в Иудее, явился, как обычно, ко двору императора. Его ужаснули признаки гнева на лице Гая, и он вообразил, что стал их причиной, поскольку взгляд принцепса неотрывно был устремлён на него. Он не мог понять причины. Гай не стал долго держать его в неведении. «Ваши удивительные соплеменники, – сказал он, – единственные из всех народов вселенной, кто отказывается признать божественность Гая, ищут смерти – и они её найдут. Я приказал установить статую Юпитера в их храме, а они мятежно собрались и, покинув свои жилища, весь народ единодушно явился с мнимой просьбой, которая есть не что иное, как бунт против моих приказов».

Он сказал бы ещё больше, если бы Агриппа был в состоянии слушать. Но поражённый, словно громом, царь иудеев упал без чувств, и его пришлось унести домой без сознания и почти бездыханным. Этот государь, хотя и преданный честолюбию, роскоши и тщеславию, тем не менее искренне чтил свою религию. Любовь к родине также трогала его; и, придя в себя, первым проявлением свободы духа стало письмо к Гаю с прошением о помиловании несчастного народа.

Филон приводит письмо Агриппы целиком, или, вернее, создаёт впечатление, что сочинил его сам. Поскольку оно очень длинное, я ограничусь извлечением наиболее примечательных мест.

Чтобы дать понять Гаю, что иудеи заслуживают некоторого внимания, Агриппа подчёркивает необычайную многочисленность этого народа, чьи колонии охватывают всю Римскую империю и даже земли за Евфратом. Из этого он делает вывод, весьма благоприятный для своего дела и лестный для принцепса. «Умоляя ваше милосердие за один город, – пишет он, – я умоляю за все части света. Какое благодеяние более достойно вашего величия, чем то, чьё влияние не будет знать иных границ, кроме пределов всего мира? Европа, Азия, Африка, острова, материки – все воспоют вашу славу, и ваше имя будет прославлено всеобщим хором хвалы и благодарности».

Агриппа особенно настаивает на том, что касается храма, где, как он говорит, невидимый Бог, творец и отец всего сущего, почитается в духе, без какого-либо чувственного изображения. Этот довод, слишком возвышенный для приземлённых представлений Гая о божественности, приводится лишь вскользь. Примеры были аргументом, более ему понятным, и царь-проситель приводит ему в пример Агриппу, Августа, Тиберия, Ливию, которые все чтили и защищали Иерусалимский храм. Он утверждает, что Август, в частности, учредил там ежедневное всесожжение в честь Всевышнего – тельца и двух овец, которое совершается и поныне.

Он завершает изложением личных чувств. «Осыпанный вашими милостями, – заявляет он, – я признаю, что ни одна не трогает меня так сильно, как та, о которой прошу. Я обязан вам свободой, жизнью, царством – лишите меня всего, лишь бы сохранились наши священные законы. Если я не могу получить этой милости, значит, я чем-то иным заслужил вашу немилость. В таком случае избавьте меня от жизни. Ибо как может она быть мне дорога, если только ваша благосклонность способна сделать её сладостной и приятной?»

Агриппа [10], написав это письмо, сильно рисковал. Его рвение было вознаграждено успехом. Вопреки всем ожиданиям, Гай смягчился и приказал Петронию не вносить никаких изменений относительно Иерусалимского храма. Однако он поступил справедливо лишь наполовину. «Если в любом другом городе, кроме столицы, – добавил он, – найдется кто-то, кто пожелает воздвигнуть алтарь в мою честь или в честь моих близких, я приказываю вам наказать тех, кто будет этому противиться, или отправить их ко мне». Этим он одной рукой давал, а другой забирал, приглашая всех идолопоклонников, живших среди иудеев, досаждать им осквернениями, противоречащими их вере. Он пошел еще дальше. Капризный и непостоянный, он вернулся к замыслу, от которого ранее отказался. Только исполнение его он отложил до времени своего путешествия в Александрию; а чтобы заранее не утруждать себя жалобами и воплями иудеев, решил застать их врасплох, тайно изготовив в Риме статую, которую планировал без лишнего шума погрузить на корабль и внезапно лично установить в Иерусалимском храме.

Возвращаясь к своей первоначальной идее, он вновь воспылал гневом против Петрония, чьи промедления едва не сорвали дело, столь близкое его сердцу. Согласно Иосифу, он написал ему следующее:

«Поскольку золото иудеев оказалось для вас весомее, чем уважение к моим приказам, я предоставляю вам самому быть своим судьей и оставляю на ваше усмотрение определить, какое наказание вы заслуживаете, – разве что вы предпочтете, чтобы я сам сделал из вас пример, который навеки послужит уроком для всякого, кто осмелится пренебрегать повелениями своего императора».

К счастью для Петрония, корабль, доставивший это грозное письмо, провел в море три месяца, и когда он его получил, уже двадцать семь дней как знал о смерти Гая, убитого за это время.

Эта смерть должна была произойти, чтобы избавить иудеев от беды. Мы уже видели, что александрийские иудеи, помимо общей для всей нации опасности, имели и особый предмет, глубоко их затрагивавший. Их депутаты были приняты Каем в то время, когда его ум был особенно возбужден делом со статуей. Легко догадаться, что с ними обошлись плохо. Но чего нельзя было бы легко предположить – это невероятной непристойности его обращения с ними. Ничто так мало не походило на аудиенцию.

Гай был занят осмотром двух своих загородных вилл, расположенных неподалеку друг от друга и от города, когда по его приказу явились депутаты александрийских иудеев. Они приблизились к нему с величайшими знаками глубочайшего почтения, пав ниц.

«Так это вы, – сказал он им, – враги богов, единственные, кто отказывается признать меня богом, в то время как все прочие народы земли поклоняются мне в этом качестве, и кто сохраняет свое почитание для некоего Бога, имени которого вы не смеете произнести?»

И тут же, воздев руки к небу, он изрек богохульства, которые Филон не решается повторить.

Эта жестокая выходка повергла иудеев в ужас и стала триумфом для их противников, которые с этого момента считали себя уверенными в победе. Чтобы удержать принца в столь благоприятном для них настроении, они осыпали его титулами своих различных божеств. Один из них, самый дерзкий клеветник, возвысил голос и сказал Каю:

«Государь, вы бы еще сильнее возненавидели этих людей и всех их соплеменников, если бы знали, до какой степени они питают к вам злобу и нечестие. Все народы, все частные лица приносили благодарственные жертвы за ваше здравие. Только иудеи уклонились от этого священного долга».

Филон и его товарищи в один голос воскликнули:

«Государь, нас клевещут! Мы приносили за вас гекатомбы трижды: первый раз – когда вы вступили на престол, затем – когда вы выздоровели от тяжкой болезни, повергшей в трепет всю вселенную, и в третий раз – в надежде на победу в Германии».

«Пусть так, – резко прервал их Гай, – но вы приносили жертвы другому, а не мне».

Чудовищное нечестие этих слов заставило иудеев содрогнуться, и их внутреннее смятение отразилось на их лицах. Гай не заметил этого или не придал значения. Продолжая говорить, он бегал из комнаты в комнату, осматривал дом снизу доверху, отмечал, что ему не нравится, отдавал приказы о новых украшениях – а иудеи следовали за ним повсюду, осмеянные, освистанные, осыпаемые оскорблениями и насмешками со стороны своих врагов.

После нескольких переходов Гай остановился, чтобы задать им важный вопрос:

«По какой причине вы воздерживаетесь от свинины?»

Эти слова были встречены аплодисментами, как будто в них было что-то остроумное и забавное, и александрийцы разразились таким неудержимым хохотом, что один из офицеров призвал их к порядку, указав на неуважение к императору.

Филон ответил, что у разных народов разные обычаи и что даже их противники воздерживаются от некоторых животных. Кто-то добавил, что многие не едят ягнятину.

«Они правы, – сказал Гай, – это мясо совсем безвкусное».

Наконец он перешел к вопросу об их деле.

«Какие у вас основания, – спросил он, – претендовать на звание граждан Александрии?»

Филон начал излагать свои доводы, но едва он приступил к делу, как Гай бросил его и побежал в большой зал, обошел его кругом и приказал украсить окна прозрачными каменными плитами, которые у древних заменяли стекло. Затем он вернулся к иудеям и, приняв более умеренный тон, сказал:

«Ну, что вы скажете?»

Филон возобновил свою речь с того места, где был вынужден прерваться, и продолжил излагать свои доводы. Но внезапно Гай снова оставил его и вошел в другую комнату, где распорядился разместить оригинальные картины.

Депутаты иудеев были измучены. Их защита, разорванная на части этими перерывами, не могла произвести никакого впечатления; их судья и повелитель был разгневан на них – они ожидали только смерти и втайне молили истинного Бога избавить их от гнева того, кто присвоил себе Его имя.

«Бог, – говорит Филон, – услышал наши молитвы и обратил сердце принца к состраданию».

«Эти люди, – сказал Гай, – кажутся мне не столько злыми, сколько несчастными и безумными, раз не верят в мою божественность»,

– и с этими словами отпустил их.

Трудно связать с этой аудиенцией прекрасные слова, которые Иосиф приписывает Филону. Но будь то в этом случае или в каком-либо другом, когда Апион, депутат александрийцев и яростный враг иудеев, получил полную свободу поносить их, а Филон так и не смог быть выслушанным в своей защите, он удалился униженным, но не сломленным. Видя, что иудеи вокруг него подавлены гневом и предубеждением, которое выказывал император, он сказал им:

«Утешьтесь! Гай, объявляя себя нашим противником, ставит Бога на нашу сторону».

В сущности, Гай оставил дело нерешенным, и впоследствии Клавдий вынес решение в пользу иудеев, сохранив или восстановив за ними все права, которыми они пользовались в Александрии со времени основания этого города.

Упоминание, которое я был вынужден сделать о грамматисте Апионе, напоминает мне вставить здесь один случай, свидетелем которого он был и который запечатлел для потомства в знаменитом сочинении, до нас не дошедшем. Если этот эпизод покажется чуждым событиям, которые я должен излагать, и даже недостойным величия истории, то, по крайней мере, его занимательная необычность послужит мне оправданием перед читателем.

Во время зрелища в Риме, на котором присутствовал Апион, преступников заставляли сражаться с дикими зверями. Среди самых свирепых животных особенно выделялся один лев, чьи огромные размеры, раскатистый рев, развевающаяся грива и пламенеющие глаза внушали одновременно восхищение и ужас. Этот лев остановился перед несчастным, предназначенным ему в жертву, и вдруг, оставив свою природную гордость, приблизился к нему с видом кротости, виляя хвостом, как собака, ласкающая хозяина. Он подошел к нему и стал нежно лизать его руки и ноги.

Человек, обласканный этим гордым зверем, постепенно приходил в себя от ужаса, который сначала ошеломил его и почти лишил чувств. Он собрался с духом, внимательно посмотрел на льва и, узнав его, в свою очередь стал ласкать его с радостным волнением, на которое животное отвечало по-своему. Поздравления казались взаимными, как бывает при неожиданной и радостной встрече после мучительной разлуки.

Это чудесное событие вызвало бесконечное удивление и удовлетворение у всей собравшейся публики. Все аплодировали, хлопали в ладоши, и сам император, присутствовавший там, велел привести к себе человека, пощаженного львом, и спросил его, кто он такой и каким волшебством усмирил это свирепое животное.

– Я раб, – ответил тот. – Меня зовут Андрокл. Когда мой господин был проконсулом Африки, видя, как жестоко и бесчеловечно он со мной обращается, я бежал. А поскольку вся страна повиновалась ему, то, чтобы скрыться от преследования, я укрылся в ливийских пустынях, решив, что если не найду там пропитания, то покончу с собой самым быстрым способом.

Среди песков, в самый зной полудня, я заметил пещеру и укрылся в ней от палящего солнца. Не успел я там пробыть долго, как увидел приближающегося того самого льва, чья кротость вас удивляет. Он издавал жалобные стоны, и я понял, что он ранен. Как я позже узнал, эта пещера была его логовом. Я спрятался в самом темном углу, дрожа от страха и думая, что настал мой последний час. Но лев обнаружил меня и подошел не с угрозой, а словно умоляя о помощи, подняв больную лапу, чтобы я ее осмотрел.

Под его лапой засела огромная заноза, которую я вытащил. Ободренный его терпением, я выдавил гной, очистил рану как мог и перевязал ее. Облегченный лев лег, положив лапу мне на колени, и уснул. С тех пор я прожил с ним в одной пещере три года, питаясь той же пищей, что и он. Он ходил на охоту и регулярно приносил мне куски убитых им животных. Я сушил это мясо на солнце, так как у меня не было огня, чтобы его приготовить, и ел его.

В конце концов мне наскучила такая дикая жизнь, и, пока лев был на охоте, я покинул пещеру. Но не прошло и трех дней, как меня опознали солдаты, схватили и доставили из Африки в Рим, чтобы вернуть моему господину. Приговоренный им к смерти, я ожидал казни на арене. Думаю, лев был пойман вскоре после нашей разлуки, и, встретив меня, он отплатил мне за ту помощь, которую я когда-то ему оказал.

Этот рассказ мгновенно разнесся по всему собранию, и люди громко требовали даровать Андроклу жизнь и свободу. Их просьба была удовлетворена, и более того – ему подарили льва. Апион утверждал, что часто видел, как Андрокл водил льва на поводке по улицам Рима. Люди бросали ему мелкие монеты, осыпали льва цветами и говорили друг другу:

– Вот лев, который проявил гостеприимство к человеку! Вот человек, который был врачом для льва!

Нельзя с уверенностью сказать, произошла ли эта история в правление Гая, а не Тиберия или Клавдия, при которых Апион жил и даже преподавал в Риме. Но я не нашел более подходящего места для нее. И признаюсь, что кротость, вопреки природе внушенная этому льву благодарностью, приятно контрастирует для меня с бесчеловечностью принца, более жаждущего крови, чем львы и тигры.

Вскоре он понес наказание за свои преступления. Это пагубное для человечества правление было столь же коротким, сколько заслуживало, и не продлилось и четырех лет. Гай погиб в первый месяц своего четвертого консульства.

ГАЙ АВГУСТ IV – ГН. СЕНТИЙ САТУРНИН. 792 ГОД ОТ ОСНОВАНИЯ РИМА. 41 ГОД ОТ Р. Х.

Против него уже не раз составлялись заговоры, но безуспешно. Я упомянул немногое, что нам известно о заговоре Лепида и Гетулика. Светоний заставляет нас предположить, что был еще как минимум один заговор, от которого, впрочем, не осталось следов.

Тот заговор, который наконец избавил Римскую империю от этого чудовища, возглавил Кассий Херея, трибун преторианской когорты, человек величайшей храбрости, который, будучи когда-то центурионом в германских легионах во время их мятежа после смерти Августа, спасся от ярости бунтовщиков благодаря своей отваге.

В заговоре участвовали и другие лица высокого положения или влияния: Валерий Азиатик, чрезвычайно богатый консулярий; Анний Винициан [11], который, должно быть, был одним из первых людей в сенате, поскольку после смерти Гая его рассматривали как кандидата на императорский престол. Также упоминают префекта претория Клемента и вольноотпущенника Гая Каллиста, столь известного своими огромными богатствами и влиянием при Клавдии. Но эти могущественные люди лишь помогали заговору или даже просто сочувствовали ему. Херея же был его душой. Он задумал план, выбрал сообщников, руководил действиями и, наконец, подал пример, нанеся первый удар тирану.

Помимо общих причин, делавших Гая ненавистным для всех выдающихся людей империи, у каждого из названных мною заговорщиков были личные мотивы мести или страха. Валерий Азиатик был разгневан тем, что Гай обесчестил его жену, а затем публично издевался над ним самым непристойным образом. Винициан был другом Лепида, и горечь от смерти друга, а также страх за собственную жизнь подстегивали его мужество. Префекты претория и самые влиятельные вольноотпущенники – ибо Светоний выражается именно так, давая понять, что коллега Клемента и другие вольноотпущенники, помимо Каллиста, были в курсе заговора – постоянно дрожали за свою жизнь после одного неудавшегося заговора, в котором их, хотя и ошибочно, назвали соучастниками. Они чувствовали, что в душе принца осталось недоверие и ненависть к ним. Ибо тогда же Гай отвел их в сторону и, обнажив меч, сказал, что если они тоже желают его смерти, то он убьет себя сам. Впоследствии он не переставал стравливать их друг с другом доносами и обвинениями. Каллист же особенно боялся из-за своих богатств, которые могли возбудить алчность Гая.

Что касается Хереи, то его отвращение к тирании и республиканский дух могли бы сами по себе подвигнуть его на замысел, который языческая мораль считала величайшей доблестью. Но, кроме того, Гай сам разжигал его ярость, осыпая всевозможными оскорблениями. По манере речи Хереи никто бы не догадался, кем он был на самом деле. Самый храбрый из людей говорил мягко, вяло, почти по-женски. Гай пользовался этим, чтобы называть его трусом и наносить самые жестокие обиды. Каждый раз, когда по долгу службы Херея приходил к нему за паролем, Гай нарочно выбирал такие слова, которые намекали на слабость и позор. Гордый трибун тяжело переживал это, особенно когда передавал пароль другим офицерам, которые не упускали случая поиздеваться над ним и даже заранее предсказывали, какой пароль даст император.

Я уже говорил, что Гай часто назначал офицеров своей гвардии сборщиками налогов. Когда Херея получил такое назначение, он выполнял его с великодушием благородной души, жалея бедствующий народ, давая отсрочки и избегая жестокостей. Из-за этого сбор налогов шел медленнее, чем хотелось Гаю, и он использовал это как новый повод обвинить Херею в трусости.

Таким образом, личные мотивы, соединившись с общественными в душе Хереи, окончательно убедили его убить тирана, и он сосредоточился лишь на способах исполнения замысла. Кажется, его план простирался дальше смерти Гая, и он намеревался восстановить старую республиканскую форму правления.

Пока он [Херея] зондировал тех, кто казался ему способным участвовать в таком замысле, и число его сообщников уже начало расти, произошел инцидент, вновь разжегший его мужество. Помпедий, знатный сенатор, был обвинен в оскорбительных речах против императора, и обвинитель в качестве свидетеля вызвал актрису по имени Квинтилия, которая вела образ жизни, обычный для людей ее профессии, и находилась в дурной связи с обвиняемым.

Квинтилия обладала возвышенной смелостью, которую трудно было ожидать от женщины ее положения и поведения. Она отрицала факт, который на самом деле был ложным, и когда Гай по просьбе обвинителя приказал подвергнуть ее пытке, она решила вытерпеть ее, чем стать причиной смерти невиновного.

Что особенно удивительно, так это то, что она знала о готовящемся заговоре, и именно Херею Гай выбрал для проведения допроса, полагая, что этот трибун, чтобы смыть с себя обвинение в трусости, будет более жестоким, чем другие. Иосиф Флавий, сообщающий нам эти подробности, не указывает, были ли Херея и Квинтилия знакомы. Как бы то ни было, эта мужественная женщина, когда ее вели на пытку, наступила на ногу одного из заговорщиков, которого встретила, чтобы дать ему знать, что можно рассчитывать на ее верность. И действительно, она вынесла пытку, не выдав ничего, хотя мучения были столь жестоки, что все ее члены были вывихнуты.

В таком состоянии ее привели к императору, и этот свирепый правитель не смог удержаться от сострадания [12], приказав выдать ей денежное вознаграждение, чтобы хоть как-то утешить и возместить ее страдания. Но Херея был взбешен тем, что его должность вынуждала его обращаться с людьми так, что даже Гай сжалился.

В приступе ярости он отправился к префекту претория Клементу.

– Вы наш начальник, – сказал он, – и мы под вашим командованием охраняем особу принцепса. Это благородная обязанность, которую мы исполняем как честные люди. Но неужели мы должны проливать кровь невинных и мучить граждан?

Клемент покраснел и ответил, что благоразумие и забота об их безопасности обязывают их повиноваться принцепсу и даже потворствовать его безумствам.

Херея решил, что может открыться человеку, говорящему так, и, перечислив все бедствия, обрушившиеся на Рим и империю, добавил:

– В конце концов, виноват не столько Гай, сколько мы с вами, ведь, имея возможность одним ударом покончить с этой несправедливостью и тиранией, мы предпочитаем быть ее орудиями. Мы носим оружие не для защиты свободы и не для служения государству, а для исполнения кровавых приказов Гая. Из воинов мы превратились в палачей и служим его жестокости против наших сограждан, пока другие не послужат ей против нас самих.

Клемент выразил восхищение мужеством Хереи, но признался, что вид опасности пугает его, что его преклонный возраст делает его малопригодным для столь отважного предприятия и что он предпочитает положиться на время и обстоятельства.

Херея, неудовлетворенный такой осторожной преданностью, обратился к Корнелию Сабину, трибуну, как и он, преторианской когорты, и, найдя его готовым разделить его чувства, вместе с ним встретился с Виницианом. Тот горячо одобрил их и даже, как видно из последующих событий, обещал им поддержку.

Вероятно, имя столь знатного человека помогло Херее привлечь в заговор новых союзников. Вскоре заговорщиков стало достаточно, и среди них были сенаторы, римские всадники и военные. Херея собрал их всех и совещался с ними о времени и способе исполнения их замысла.

Для него любой случай был подходящим. Он предлагал напасть на Гая в Капитолии, когда тот пойдет туда приносить жертвы за свою дочь; во дворце, среди тайных обрядов, которые он совершал с суеверной тщательностью; или же, когда Гай с вершины базилики Юлия будет бросать народу золотые и серебряные монеты, сбросить его самого вниз на площадь.

Остальные, однако, желали в столь важном деле большей осмотрительности. Они считали, что нужно застать Гая в таком месте, где его свита будет немногочисленна, чтобы избежать провала и не ввергнуть республику в беды еще худшие, чем те, от которых ее хотели избавить. После долгих споров остановились на Палатинских играх, учрежденных Ливией в честь Августа, которые должны были длиться четыре дня. Пока зрелище собирало огромную толпу в тесном пространстве, можно было надеяться напасть на Гая так, чтобы его стража не смогла защитить.

В первые три дня праздника либо случай не представился, либо заговорщики не сумели им воспользоваться. Херея был в отчаянии. Он боялся, что промедление раскроет тайну, и – как это ни странно! – боялся, что слава убийцы Гая достанется не ему.

– Он уезжает в Александрию, – говорил он. – Кто-нибудь наверняка убьет его. Какой позор для нас, если он умрет не от наших рук!

Его пыл воспламенил всех, и было решено непременно напасть на Гая на следующий день, в последний день праздника – 24 января.

Игры проходили возле дворца или даже в самом дворце, и поскольку место было тесным, царила большая суматоха: зрители не разделялись по рангам. Сенаторы, всадники, простой народ, мужчины, женщины – все сидели вперемешку, без всякого порядка.

Когда Гай прибыл, он сначала принес жертву Августу, а затем занял свое место на представлении. Заметили, что в тот день он был веселее и приветливее обычного, и его любезность всех удивила. Он очень забавлялся, видя, как народ хватает фрукты, мясо, редких птиц, которые по его приказу бросали в толпу. Он и не думал об опасности, которая угрожала ему так близко.

Между тем слухи о заговоре начали просачиваться, и если бы Гай не позаботился о том, чтобы его ненавидели, он мог бы быть предупрежден. Ватиний, сенатор и бывший претор, сидевший на представлении рядом с консуляром Клувием, спросил его, не слышал ли тот чего-нибудь нового, и когда Клувий ответил отрицательно, Ватиний сказал:

– Знайте же, что сегодня будет представлена пьеса об убийстве тирана.

Клувий прекрасно понял его и посоветовал ему хранить такую тайну осмотрительнее.

Открытие зрелища состоялось с утра, и все ожидали, что Кай, по обыкновению предыдущих дней, выйдет пообедать. Именно на этом плане и построил свои расчеты Херея: он расставил своих друзей на пути императора, назначив каждому свой пост. Однако уже наступил седьмой час дня [примерно час пополудни], а Кай так и не появлялся. Чувствуя, что его желудок еще переполнен после вчерашнего ужина, он размышлял, не остаться ли ему на зрелище без перерыва до вечера, ибо страстно его любил. Эта задержка сильно тревожила заговорщиков и всех, кто знал о заговоре. Винициан, сидевший рядом с императором, опасаясь, что Херея потеряет терпение, хотел встать, чтобы поговорить с ним. Но Кай удержал его за одежду. Винициан остался на месте. Однако тревога была столь сильна, что он не мог усидеть спокойно и поднялся снова – на этот раз Кай отпустил его.

Херея действительно нуждался в добром совете. Будучи человеком пылким и стремительным, он уже подумывал о том, чтобы напасть на Гая прямо посреди собрания, что могло бы привести к ужасной резне. В этот момент Аспренас, также посвященный в заговор, уговорил Гая отправиться в бани и подкрепиться легкой пищей, чтобы потом с новыми силами вернуться к зрелищам. Кай поднялся, и толпа расступилась, давая ему дорогу. Заговорщики поспешили оттеснить народ, якобы для того, чтобы обеспечить императору свободный проход, но на самом деле – чтобы изолировать его среди себя.

Впереди императора шли его дядя Клавдий, зять Виниций (муж Юлии) и Валерий Азиатик; позади следовал Павел Аррунций. Кай оставил их и свернул в узкую сводчатую галерею, ведущую к баням, где его ожидали мальчики знатного происхождения из Ионии и Греции, приготовившиеся исполнить перед ним танец и спеть хвалебные гимны. Он уже готов был вернуться в театр, жажду немедленно насладиться этим зрелищем, но руководитель юных артистов сказал ему, что они замерзли.

Тогда Херея нанес удар. Обстоятельства этого момента описываются по-разному. Достоверно лишь то, что он первым ударил Гая с такой силой, что тот рухнул на землю. Император, корчась, кричал, что еще жив, но Корнелий Сабин и другие заговорщики окружили его и, воодушевляя друг друга условным сигналом «Повтори!», нанесли ему тридцать ударов, оставив мертвым на месте. Дион утверждает, что даже после смерти ему нанесли еще несколько ударов – что вполне вероятно, учитывая ярость заговорщиков. Он добавляет, что некоторые даже ели его плоть. Если это правда, то эти люди, мстя за жестокости Гая, сами оказались недостойными мстителями.

Так погиб этот несчастный принц на двадцать девятом году жизни, после трех лет, десяти месяцев и восьми дней правления. Он получил по заслугам за свои безумства против Бога и людей. Историк Дион пишет, что в последний момент Кай осознал, что не был богом, а всего лишь слабым смертным, и после того, как пожелал, чтобы у римского народа была одна голова, он убедился, что у этого народа множество рук.

Те, кто его убил, безусловно, преступны за покушение на жизнь своего государя. Но, как замечает г-н Тиллемон, Бог наказывает злодеев руками других злодеев и совершает Свои грозные суды, используя человеческую злобу, Сам оставаясь в стороне.

Впрочем, для Рима было благом, что этот принц умер. Когда его убили, государственные хранилища были пусты, и в городе оставалось хлеба всего на семь-восемь дней.

Я не стану утомлять читателя перечислением всех предзнаменований, которые Светоний и Дион тщательно собрали как предвестия гибели Гая. Истинным предзнаменованием должна была стать его собственная ужасная жизнь и ненависть, которую он навлек своими преступлениями. Однако я не могу опустить некоторые детали, касающиеся его личности, вкусов и склонностей к искусствам и физическим упражнениям – они не вошли в основное повествование, но позволяют лучше понять его характер.

Он был высок, но дурно сложен, бледен, с глубоко посаженными глазами, широким лбом, выражавшим надменность, и редкими волосами, совсем отсутствовавшими на лбу. Его крайне раздражала лысина, и если кто-то смотрел на него сверху, когда он проходил, это считалось преступлением, так как при таком ракурсе его недостаток становился особенно заметен. По той же причине упоминание козла в его присутствии каралось смертью – ведь он сам был волосат по всему телу. Его лицо от природы имело дикий и свирепый вид, и он старался сделать его еще более устрашающим, перед зеркалом придавая ему выражение, способное внушать ужас.

Я уже упоминал о его одежде, когда представлялся случай. Достаточно сказать, что он не следовал никаким правилам, кроме собственного каприза, и на нем можно было видеть то одеяния чужеземных народов, то женские наряды, то облачение богов – всегда с безумной роскошью, усыпанное золотом и драгоценностями. Он часто носил украшения триумфатора, даже не отправляясь в поход.

Как и все принцы из дома Цезарей, он получил прекрасное образование. Ученые изыскания, столь любимые Тиберием, не привлекали Гая. Но, как я уже говорил, он усердно занимался красноречием: упражнялся в нем не только по необходимости, но и для удовольствия. Успех чьей-либо речи вызывал в нем дух соперничества, и он тут же готовил ответ. Если в сенате обсуждалось дело какого-нибудь знатного лица, он писал речь – то обвинительную, то защитительную – и, в зависимости от того, нравился ли ему результат, либо осуждал, либо оправдывал подсудимого. Его манера говорить была не только мощной и оживленной, но неистовой: он не мог стоять на месте, гремел голосом и был слышен на огромном расстоянии.

Он также занимался искусствами, менее достойными его высокого положения, и преуспел в них слишком хорошо для императора. Он умел сражаться, как гладиатор, править колесницей, танцевать и петь. Музыка и танцы так увлекали его, что даже на публичных представлениях он не мог удержаться от того, чтобы не подпевать музыкантам и не повторять жесты актеров, одобряя или поправляя их. Однажды среди ночи он внезапно приказал явиться во дворец трем консулярам, которые в страхе поспешили явиться. Когда они пришли, он поставил их на возвышение и станцевал перед ними под звуки флейты и других инструментов, после чего исчез.

В отличие от Нерона, он никогда публично не выходил на сцену, но в день своей смерти, по-видимому, собирался это сделать: чтобы свободнее показать себя при свете факелов, он приказал продолжить празднество всю ночь. Светоний замечает, что при всей своей склонности к разным упражнениям Кай не умел плавать – возможно, из-за трусости, и можно предположить, что страх перед водой лишал его самообладания.

Все, что он любил, он любил до безумия. Он нередко целовал на виду у всех пантомима Мнестра; если во время выступления этого актера гремел гром, заглушавший его голос, Кай в ярости обрушивался на небо и Юпитера; если кто-то шумел, император лично бил провинившегося плетью. Один римский всадник, попавший в такую ситуацию, избежал позора, но Кай приказал центуриону немедленно отправить его в Остию, а оттуда – в Мавританию, передав царю Птолемею депешу следующего содержания: «Не делай подателю сего ни добра, ни зла».

Он возводил понравившихся ему гладиаторов в ранг командиров своей гвардии. Часто ел и спал в конюшне «зеленых» – своей любимой цирковой партии. Один возничий получил от него в качестве «корзины с фруктами» после пира два миллиона сестерциев. Я уже рассказывал о его безумствах, связанных с его конем.

Рим избавился от этого безумного принца лишь для того, чтобы попасть под власть глупца, как я расскажу далее, предварительно позволив себе привести размышление одного современного автора, мыслящего глубоко и выражающегося энергично.

«Здесь, – говорит этот автор, – следует созерцать человеческие дела. В истории Рима – столько войн, столько пролитой крови, столько уничтоженных народов, столько великих деяний, триумфов, столько политики, мудрости, благоразумия, стойкости, мужества! Столь хорошо задуманный, столь упорно осуществляемый, столь успешно завершенный план завоевания мира – к чему привел? К тому, чтобы утолить счастье пяти или шести чудовищ! Что же! Этот сенат низверг столько царей лишь для того, чтобы самому впасть в самое жалкое рабство перед своими же недостойнейшими гражданами и истреблять себя собственными приговорами! Неужели возвышают свою власть лишь для того, чтобы увидеть, как ее низвергнут? Неужели люди трудятся над ее увеличением лишь для того, чтобы увидеть, как она перейдет в более счастливые руки?»

Такова слабость и ничтожность человечества. Так Бог играет со всем, что вызывает наше восхищение.

Возвращаюсь к своему повествованию.

МЕЖДУЦАРСТВИЕ

Как бы ни был дурен государь, всегда найдутся люди, которые им интересуются. И Гай, зная, как сильно заслужил он ненависть сенаторов, знати и всех честных людей в государстве, позаботился привязать к себе солдат и народ: солдат – щедростью и допуская их к участию в своих кровавых грабежах; народ – зрелищами, играми и раздачами хлеба, мяса и всякой провизии. Даже рабы, которых он всегда готов был выслушивать, когда они доносили на своих господ, и которые часто благодаря этому выходили из рабства и обогащались, питали привязанность к Гаю – достойные приверженцы и покровители тирана.

Заговорщики справедливо полагали, что им опасно показываться тотчас после смерти Гая, и потому, выбрав темные и окольные пути, вышли из дворца и скрылись.

Их осторожность была не напрасна. Германцы из стражи, узнав, что императора убивают, бросились с обнаженными мечами; но, опоздав спасти его, принялись искать убийц. Те сенаторы, которые, зная или не зная о заговоре, имели несчастье попасться им на пути, сделались жертвами их ярости. Аспренат, первый, кого они встретили, был изрублен в куски. Норбан попытался защищаться и разделил его участь.

Анонин не случайно попал в руки солдат. Любопытство мщения привело его на место убийства: он хотел насладиться зрелищем поверженного трупа того, кто изгнал и убил его отца. Это стоило ему жизни. Увидев опасность, он попытался спрятаться, но тщетно – германцы растерзали его.

Между тем в театре царило страшное смятение. Долго не могли узнать наверняка, что случилось с Гаем. Одни говорили, что он убит – и это была правда. Другие утверждали, что он только ранен и что врачи осматривают и перевязывают его раны. Некоторые уверяли, что он, весь в крови, вырвался из рук убийц, добрался до ораторской трибуны и оттуда взывает к народу, требуя правосудия. Наконец, иные дошли до того, что заподозрили: все это ложный слух, пущенный самим Гаем, чтобы испытать, как к нему относятся. В этом ужасном смятении никто не решался даже выйти, боясь германцев, часть которых осталась стеречь выходы из театра и, не зная точно, что произошло, угрожала крайней жестокостью.

Однако сомнение в таком деле не могло длиться долго. Вскоре все прояснилось. Ярость германцев, у которых не осталось господина, перед которым можно было бы выслужиться, утихла. Выходы освободились, и собрание разошлось.

Винициан спасся не без труда. Видимо, стало известно, что этот сенатор участвовал в заговоре. Префект претория Клемент, в душе сочувствовавший ему, взял его под защиту и, высказавшись довольно открыто, не побоялся сказать солдатам преторианских когорт, что Гай сам был виновником своей гибели и что причину ее следует приписывать не столько заговорщикам, сколько поведению принцепса, который сам подготовил западню, в которую попал.

Валерий Азиатик говорил с народом еще смелее. Когда толпа собралась на площади и со всех сторон раздавались крики: «Кто убил Гая?» – Азиатик возвысил голос и сказал: «Лучше бы это сделал я!» Эти слова, произнесенные твердо человеком высокого звания, успокоили волнение; к тому же народ уже давно привык покорно подчиняться.

Но сенат, видя Гая мертвым и не имея определенного преемника, решил, что настало время вернуть себе прежние права. Консулами тогда были Гн. Сентий Сатурнин и Кв. Помпоний Секунд. Гай занимал консульство только двенадцать дней, а затем его сменил Помпоний. Последний, униженно склоняясь перед тиранией, покрыл себя позором низкопоклонством. Дион рассказывает, что на пиру незадолго до смерти Гая он лежал у его ног и часто наклонялся, чтобы поцеловать их. Сентий же был человеком гордым и с жаром ухватился за мысль восстановить республиканскую свободу.

Как только можно было опомниться, консулы издали указ, в котором, изобразив правление и личность Гая в самых мрачных красках, обещали народу скорое и полное облегчение, а солдатам – щедрые награды, повелевая всем разойтись спокойно и ждать решения сената. Тем же указом сенат созывался не во дворце Юлия, который считался символом рабства, а на Капитолий.

Сентий открыл заседание речью, полной благородных чувств: он поздравлял собрание с возвращением свободы республике, обличал долго терпимую тиранию и превозносил до небес поступок Хереи. Эти слова пришлись вполне по вкусу сенаторам, которые извлекли бы наибольшую выгоду из восстановления прежнего образа правления. Все они жаждали свободы, и некоторые уже заговаривали об уничтожении почестей и памяти Цезарей.

Но предлагать было легче, чем исполнить. Конечно, сенаторы чувствовали трудность этого и, надо полагать, думали о мерах, чтобы упрочить столь желанную свободу, обладание которой было, по крайней мере, весьма ненадежным и могло исчезнуть в одно мгновение, как сон.

Об этом мы напрасно стали бы искать подробностей у Иосифа, хотя этот историк весьма обстоятельно описал смерть Гая и ее последствия. Нам остается довольствоваться тем, что он сообщает, и просто сказать, что заседание сената затянулось далеко за полночь, и Херея пришел спросить у консулов пароль – чего не бывало в памяти человеческой. Пароль, который ему дали, был «Свобода», и он отнес его солдатам четырех городских когорт, подчинявшихся сенату.

Херея был душой этой партии, и именно он приказал умертвить Цезонию и ее дочь. Он хотел, чтобы от семьи тирана не осталось ничего, и его дело казалось ему незаконченным, пока живы жена и дочь Гая. Многие заговорщики думали иначе. Они считали убийство женщины и ребенка подлым поступком и не находили справедливым наказывать Цезонию за преступления Гая. Но Херея, поддерживаемый большинством, доказывал, что преступления Гая были и преступлениями Цезонии, что она отравляла его рассудок зельями и потому была истинной виновницей его безумств и всех бедствий, постигших государство. Это мнение возобладало, и трибун Лупе получил приказ привести его в исполнение. Его выбрали потому, что он был родственником Клемента: хотели, чтобы префект претория хоть отчасти участвовал в последнем акте заговора, раз уж он ограничился тайными пожеланиями успеха первому и главному.

Лупе застал Цезонию возле тела Гая, в порыве отчаяния, покрытую кровью, залитую слезами; дочь ее лежала рядом на полу. В своих жалобах она повторяла, что Гай не хотел верить ей, хотя она не раз предсказывала ему это несчастье – то ли намекая на советы, которые давала ему насчет его поведения и которые он пренебрегал выполнять, то ли подозревая о готовящемся заговоре и стараясь побудить его принять меры предосторожности, чего он не сделал.

Увидев входящего Лупе с угрожающим и в то же время смущенным видом, она поняла, в чем дело, и, подставив горло, призвала его нанести удар. Она встретила смерть с твердостью, которая сделала бы честь и более добродетельной жизни. Ребенка убили вслед за матерью, и Лупе отправился доложить Херее о выполнении возложенного на него поручения.

Сенат до сих пор действовал так, как будто бы он был вправе распоряжаться правительством. Возможно, он и имел на это право: но всё решила сила. Солдаты не были расположены подчиняться законам, исходящим от сената; и вскоре они заставили это чрезвычайно уважаемое, но безоружное собрание склониться перед их волей.

Здесь впервые со времени нового правления, введённого Августом, произошёл открытый разлад между сенатом и солдатами. Впоследствии он повторится и приведёт к великим беспорядкам. Подобно тому, как во времена республики авторитет сената уравновешивался и часто подавлялся властью народа, так при императорах, или, вернее, в периоды междуцарствия, его соперниками и почти врождёнными врагами стали солдаты. Власть римских императоров, как всем известно, изначально была военной. Военные помнили об этом. Они всегда желали, чтобы государство имело лишь одного главу, и чтобы этим главой был не кто иной, как их верховный главнокомандующий. Это их настроение проявилось в событии, о котором сейчас идёт речь.

Пока сенат совещался, офицеры и солдаты преторианских когорт собирали свои малые советы. Ещё не успели забыться ужасные раздоры и ужасы гражданских войн, порождённых республиканским правлением, от которых империя избавилась лишь благодаря единовластию. Поэтому все их желания были направлены в пользу монархии. Но, кроме того, они отлично понимали, что не в их интересах позволять сенату назначать им господина, и что они будут гораздо более уважаемы и облагодетельствованы принцепсом, обязанного им своим троном. Наконец, их привязанность к дому Цезарей не позволяла им даже помыслить о передаче империи кому-либо другому. Таким образом, их выбор почти неизбежно пал на Клавдия, брата Германика и дядю Гая. Но сам он и не помышлял об императорской власти.

Клавдий, будучи крайне робким, столь же подверженным страху, сколь и неспособным к честолюбию, когда увидел, что император, его племянник, был убит почти у него на глазах, думал лишь о том, как бы спрятаться. Он забрался в самую верхнюю часть дворца и, забившись за дверь, закутался в занавесь. Простой солдат по имени Грат, который бегал повсюду – то ли в поисках убийц, то ли в надежде поживиться добычей, – войдя в комнату, где находился Клавдий, заметил его ноги, выглядывающие из-под занавеси. Желая узнать, кто там прячется, он подошёл и приподнял ткань. Клавдий, весь дрожа, решил, что сейчас его убьют: он бросился на колени перед солдатом, но тот, узнав его, тут же приветствовал его как императора. Вскоре к Грату присоединились другие солдаты. Они посадили Клавдия в носилки, а поскольку его перепуганные рабы разбежались, сами взвалили их на плечи и понесли через форум в свой лагерь. Вид у Клавдия был настолько жалким и растерянным, что многие из тех, кто видел, как его несли в лагерь преторианцев, пожалели его, решив, что его ведут на казнь.

Он долго не мог прийти в себя; и когда консулы через народного трибуна вызвали его на заседание сената, о котором я упоминал, он ответил, что удерживается силой и по необходимости. Ночь он провёл в лагере.

На следующий день события приняли оборот, способный придать ему смелости. Народ объединился с преторианцами в едином порыве и желал видеть Клавдия императором. Сенат же оказался в крайне затруднительном положении, имея на своей стороне лишь четыре городские когорты, верность которых и та была ненадёжна.

Тем не менее, сенат предпринял ещё одну решительную попытку и вновь направил [13] двух народных трибунов к Клавдию, дабы убедить его не противиться общественной свободе и подчиниться законам, заверя, что он будет пользоваться всеми почестями, какие только могут быть оказаны гражданину в свободном государстве. Посланники выполнили свою миссию крайне плохо: устрашённые силами, на которые, как они видели, опирался Клавдий, они вышли за рамки данных им указаний и, помимо того, что должны были передать, добавили, что если он желает императорской власти, то получит её более законным образом, приняв её из рук сената.

Преторианцы поняли, что стоит лишь проявить твёрдость, и сенат уступит их требованиям; а Клавдий, ободрённый ими и советами царя Агриппы, которому Иосиф приписывает [14] важную роль в этих событиях, ответил, что не удивляется, если сенат, так жестоко угнетавшийся прежними императорами, боится единоличного правления; что он надеётся изменить их мнение мягкостью и умеренностью, с которой будет пользоваться верховной властью; что он будет носить лишь её титул, а на деле разделит её со всеми сенаторами; что они могут положиться на его слово, гарантией которого служит его прежнее поведение.

Посланники сената вернулись с этим ответом; а Клавдий вступил во власть империей, приняв присягу от солдат. Он пообещал каждому из них по пятнадцать тысяч сестерциев [15], а офицерам – пропорционально больше. Таким образом, он стал первым из Цезарей, кто, так сказать, купил империю; этот пагубный пример стал необходимостью для его преемников и впоследствии привёл к самым скандальным и гибельным злоупотреблениям.

Мужество покинуло сенаторов так же, как и их сторонники; и когда консулы созвали собрание в храме Юпитера Победителя, в нём едва набралось сто человек. Пока они совещались, или, вернее, не знали, на что решиться, городские когорты, до сих пор поддерживавшие сенат, вдруг закричали, что хотят императора; и, чтобы не выглядеть откровенными предателями своего прежнего выбора, они оставили сенату право назначения. В собрании не было недостатка в людях, более достойных империи, чем Клавдий, и даже стремившихся к ней. Винициан и Валерий Азиатик были в их числе. Но Херея и заговорщики, ревностные защитники свободы, изо всех сил противились избранию императора; так что сенат оказался в странном затруднении: он не мог ни последовать своему желанию, потому что солдаты этому препятствовали, ни угодить солдатам, потому что Херея им сопротивлялся.

Гордый трибун предпринял последнюю попытку вернуть отколовшиеся когорты на сторону свободы. Он попытался обратиться к ним с речью, но они отказались его слушать. «Что ж! – сказал он им. – Раз вы хотите императора, идите и спросите совета у возничего Эвтика». Этот Эвтик, возница «зелёных», пользовался огромным влиянием при Гае; и Херея хотел уязвить солдат, напомнив им об их прежнем рабстве у людей столь презренного рода. Он даже заявил, что принесёт им голову Клавдия, и что, свергнув безумие, он ни за что не допустит, чтобы его заменила глупость. Всё было напрасно. Один солдат, более дерзкий, чем остальные, воскликнул: «Друзья, разве не безумием было бы с нашей стороны обнажить мечи против своих же товарищей и перерезать друг друга, когда у нас есть император, связанный со всем домом Цезарей и не заслуживающий никакого упрёка?» Эта краткая речь окончательно убедила всех; и, подняв знамёна, они бросились в лагерь преторианцев, чтобы признать Клавдия своим императором.

То же самое пришлось сделать и сенаторам. Они издали декрет о присвоении Клавдию всех титулов властителя и отправились с консулами во главе, чтобы выразить ему запоздалое и вынужденное почтение. Он не преминул принять их любезно и не без труда защитил их от оскорблений и насилия солдат.

Затем он отправился во дворец, где собрал своих друзей, чтобы обсудить, как поступить с Хереей. Все единодушно восхваляли его действия. Кая так ненавидели, что все считали, что его убийство – это большая услуга, оказанная республике; и во время движения, последовавшего за его смертью, никто, ни великий, ни малый, ни солдат, ни гражданин, не думал отомстить за него. Но убийство принца – это преступление, за которое его преемник не преминет наказать ради собственной безопасности. Мы только что видели, что Херея угрожал самому Клавдию, и это, по словам Диона, послужило предлогом для приказа о его смерти, как будто в том случае, в котором он оказался, предлог был необходим. Вместе с ним был осужден Лупус, убивший Цезонию и ее дочь.

Корнелий Сабин, видя, что все безнадежно, убеждал Херею предотвратить пытки добровольной смертью, и этот образ действий, столь соответствующий нормам языческого великодушия, казался необычайно подходящим для характера Хереи. По каким-то причинам он не захотел этого и ответил Сабину, что вполне счастлив подвергнуть Клавдия испытанию. Но когда ему была уготована смерть, он стойко перенес ее и снес себе голову одним ударом. Лупус же, робкий и нерешительный, так хорошо справлялся со своими неуверенными движениями, что его приходилось несколько раз останавливать; так и не сумев избежать смерти, которой он боялся, он продлевал и умножал свои мучения. Сабин, которому предложили помилование, покончил с собой.

Херея оставил после себя великое имя: о нем все сожалели, и когда в феврале следующего года отмечались праздники, учрежденные для умиротворения мин умерших, народ почтительно упоминал его и просил простить неблагодарность, с которой было оплачено его благодеяние.

С другой стороны, после смерти Каюс был так же ненавистен, как и при жизни. Он не удостоился чести публичных похорон. Заговорщики оставили его тело на том месте, где убили его, и оно оставалось там, не привлекая к себе внимания, пока один иностранец, царь Агриппа, не позаботился о том, чтобы его вынесли и положили на кровать. Оттуда его незаметно перенесли в сад одного из его увеселительных домов, где поспешно соорудили костер и бросили полусгоревшие останки в яму, которая была едва прикрыта. Однако когда его сестры Агриппина и Юлия вернулись из изгнания, они решили, что окажут честь своему брату, позаботившись о том, чтобы он был похоронен более достойно. По их приказу он был эксгумирован, сожжен дотла и снова похоронен с некоторой церемонией.

Сенат презирал бы его память, если бы не Клавдий: по крайней мере, его имя, как и имя Тиберия, было удалено из торжественных клятв, которые обновлялись каждый год. Было бы желательно полностью уничтожить память об этом насильственном принце, и сенат приказал переплавить медную монету с его изображением и именем.

Примечания:

[1] SUETONE, Caligula, 43.

[2] Описание этого источника и реки, которая до сих пор сохранила свое название Клитумно, см. у Плиния Младшего, l. VIII, ep. 8.

[3] Энеида, I, 211.

[4] Пятьдесят франков.

[5] Suetonius, Caligula, 46.

[6] Тацит, Анналы, XIV, 2.

[7] Дион говорит, что сенат послал Каю вторую, более многочисленную депутацию, которая была принята лучше. Я опустил этот факт, поскольку не вижу возможности согласовать его с Суетонием и последовательностью событий.

[8] Suetonius, Caligula, 8.

[9] М. де Тиллемон считает, что синагоги были лишь самыми большими и красивыми из этих ораторий. (Ruine des Juifs, art. 13).

[10] Иосиф, также приписывая Агриппе обнародование приказа о статуе, изменяет некоторые обстоятельства. По его словам, Агриппа был проинформирован об этом деле еще до того, как Камю узнал от Петрония о движении, которое оно вызвало в Иудее. У устроил великолепный пир для императора, который был так доволен, что убеждал его просить обо всем, что он пожелает, обещая ни в чем ему не отказывать. Агриппа попросил не исполнять приказ, посланный Петронию, и Каий согласился. Но когда он получил письмо от правителя Сирии о восстании иудеев, он посчитал, что права суверена были нарушены сопротивлением этого народа, и выступил против Петрония. Этот рассказ не кажется мне совместимым с рассказом Филона, которому я отдаю предпочтение как современному автору.

[11] Иосиф называет его Минуцианом. Но, похоже, это тот самый Виниций, который был обвинен при Тиберии вместе со своим отцом Аннием Поллио и который позже участвовал в заговоре против Клавдия вместе с Камиллом Сцибонианом (см. Тацит, Анналы, VI, 95 и Дион Кассиус, lib. LX).

[12] Этот факт очень похож на тот, о котором Суетоний рассказывает в гл. 16, не уточняя его, и который я вставил, согласно ему, среди черт, которые можно похвалить в Калигуле.

[13] Суетоний и Иосиф говорят только об одной депутации, но с такими разными обстоятельствами, что я счел себя вправе предположить две.

[14] Я выражаюсь таким образом, потому что боюсь, что национальная любовь увлекла Иосифа за пределы истины в том, что он говорит здесь об Агриппе. Например, он говорит, что этот царь иудеев был приглашен сенатом на собрание, что у него спросили мнения и совета, и что он был послан к Клавдию. Римский сенат вряд ли привык так почетно обращаться с царями.

[15] Восемнадцать сотен семьдесят пять фунтов.

Предыдущая главаГлава 10 из 11Следующая глава