К книге
Багряный рассветГлава 2. Прорастет. 1. Весна
22%
Глава 2. Прорастет. 1. Весна
6

Весна 1628 года оказалась ранней и дружной. На Павла Капельника[26] начал темнеть снег. По людным улицам, на Базарной площади, близ кузниц он вытаял быстро, словно корова языком слизнула. А в тенистых переулках, распадках, по берегам Иртыша и речушек обещал лежать долго – на радость детишкам, что устраивали там забавы: рыли городки из мягкого, ноздреватого снега, кувыркались, бросались снежками, внутри коих можно было отыскать и конский навоз.

На крыше подворья – избы, сараев, сенника да гумна – росли сосульки. Капали днем, нарастали ночью. А когда одна из них чуть не упала на макушку сынку, Сусанна пошла с поклоном к старосте Казачьей слободы – полуглухому Оксентию Шило. Он выслушал безо всякого внимания, сказал, что отправит отроков на подмогу.

Дни шли, сосульки все росли. С крыши стекали ручьи – один из них пробил дорогу в избу и с шипением ронял водицу на печь.

Домна, увидав такие пакости, отматерила подругу, не жалеючи слов. И в тот же полдень к ней явились Богдашка, лысый Харитон и Лавр, сын купца Никифора. Они ловко, словно коты, забрались на крышу, расчистили кровлю, сбили сосульки. Сусанна хвалила парней, звала лучшими помощниками да богатырями.

Евся накрывала на стол, разрумянившись у печи, кормила парней пряниками – козулями и горячей похлебкой. Те улыбались, дразнили остячку, Харитон пел какие-то прибаутки и гладил лысину, купеческий сын Лавр говорил неохотно, все косил черным глазом на Евсю. С любопытством или чем иным, Сусанна не уразумела.

Да и не до того ей было.

Тимоха с Фомушкой – как умудрились, неведомо, погрызли от души сосулек, сбитых парнями. Сусанна подняла крик, забрала ледышки. А толку-то? Тимоха к вечеру и забыл про забаву. Фомушка принялся ныть, что горло болит, а ночью и вовсе поднялся жар.

Сусанна поила его барсучьим жиром, обтирала холодной водицей, давала горькое снадобье, сготовленное молодым характерником Богдашкой, и вздыхала: ой да непросто будет житься ее старшему сыночку.

* * *

На сорок сороков[27] Сусанна пекла жаворонков. Фомка и Полюшка ей помогали, только пташки выходили у них кособокими. Бойкая дочка быстро приноровилась, скоро жаворонки, вылепленные ее ручонками, норовили взлететь. А Фомка – будущий мужчина, чего ж тут – не мог справиться с тестом, ныл и скоро, закутанный, круглый, словно медвежонок, убежал во двор, к Тимохе.

– Колошие, – пролепетала дочка, глядючи на противень, заполненный пташками.

День обещал быть ясным. Солнце светило, будто летнее, да только не разгоняло морозец – оттепель вновь сменилась холодом. Сусанна любила такие дни: хлопоты сменялись ощущением праздника, дети здоровы, Фомушка уже не кашлял, на радость матери.

Жаворонки залетели в печь. Она принялась убирать мучицу со стола и готовить новое – толокно на молоке.

– Что за шум? – Оторвавшись от дела, она внезапно услышала какие-то разговоры во дворе. И тут же кольнуло сердце: не с сынками ли чего случилось.

– Рожает! Рожает! – донеслось до нее.

Когда Сусанна выскочила во двор, двое парнишек – темненькие, сразу видно, из крещеных татар, сказали и так понятное: Гульшат-Елена с утра рожает дитя. Зовет ее на подмогу.

И дальше все закрутилось колесом: допечь жаворонков, созвать да одеть детишек, увести их к Домне, послушать ее беззлобные ворчания в духе: «Ежели Гульки всякие рожают, ты при чем? Пусть своих, татарских макитр, зовет», и помчаться на другой конец Казачьей слободы, к подруге.

* * *

Ей там были не рады.

Старшая сестрица бегала из сеней в дом, что-то недовольно бурчала, словно собака, коей наступили на хвост. В руках ее был медный котел с водой и тряпицы.

Сусанна решила не спрашивать дозволения – ежели подруга звала ее, значит, можно, – и пошла следом.

Гуля сидела прямо на полу, на широком соломенном тюфяке. В лице молодой татарки было что-то беззащитное, трогательное, и Сусанна опустилась на колени рядом с ней, ободряюще обняла за плечи и сжала руку. Гуля замычала тихонько, видно, схватки были сильны, но не издала ни единого стона. Она только сжимала веревку, что привязана была к венцам избы, и пальцы ее были белы от напряжения. Сусанна вспомнила, как рожала первенца – кричала, ругалась, стонала на весь белый свет. Ей бы терпеливость Гули…

– Мертэт[28].

Старшая сестра опять что-то бормотала сквозь зубы, по-своему, Сусанна не могла уразуметь что. Кажется, ворчала – на Гульшат, на русскую гостью, на то, что оторваны они были от родни, от привычного уклада.

Сусанна огляделась – дом походил на русскую избу, но чем-то неуловимо отличался. Широкие лавки опоясывали истобку, на них стелен был войлок и тканые налавочники, кое-где стояли сундуки, лежало какое-то рукоделие. Стол казался ниже русского, в красном углу висела лишь одна икона, лик Спасителя был полуприкрыт льняной, искусно вышитой занавесью.

– Ты не ругайся, я помочь пришла, – с поклоном молвила Сусанна. Хотя, справедливости ради, не могла она считать себя повитухой. Вот ежели бы матушка…

Гуля, только что мычавшая от боли, посветлела ликом. Она отпустила веревку и сжала пальцы подруги, ища в том утешение. Словно забывши про ту великую работу, что была впереди, она болтала обо всем на свете: о муже, по коему соскучилась, о сыне, который то спешил выйти на белый свет, то будто останавливался и засыпал, уставши.

Старшая Гулина сестра, кажется, смягчилась. Она, не спрашивая, принесла в глиняной кружке какое-то питье, Сусанна хлебнула – и чуть не скривилась от кислоты да терпкости. Щипало язык, на нем остался привкус кислого молока.

– Айран, – подмигнула Гуля. – Пристрастишься еще. Айран… А-а-ай, – тут же завопила она, наконец забыв про сдержанность.

И всем стало не до питья.

Сын Якима и Гули, крещеных татар, явился на свет в самый темный час ночи. Был он крупным, крикливым, с пучком темных волос на макушке.

– Настоящий казак, – хохотнула Сусанна. И невольно погладила свой живот.

– Татарский казак! – довольно, хоть и тихонько молвила молодая мать. Она улыбалась, глядючи на сынка, принялась мечтать, как увидит его отец. Но скоро уснула.

В четыре руки Сусанна и старшая сестрица Гули навели порядок. Обмыли дитя в берестяной лохани, в соленой воде. Убрали пропитанные кровью да водой тряпицы, все помыли да почистили.

Старшая сестра Гули обрезала острым ножом пуповину и положила ее на монету, та тускло блеснула старым серебром. Мальчонка завозился, что-то пискнул, тетка принялась его успокаивать, ласково шепча. Потом завернула в мужскую рубаху, запеленала туго. Вдруг охнула, отдала дитя гостье и принялась будить Гулю.

– Суны! Суны! – повторяла она, а Сусанна ощущала на своих руках приятную тяжесть каганьки, тихонько пела «Не ложися на краю» и пыталась прогнать страх: отчего же не чует свое дитя.

Тем временем старшая сестра заставила младшую дуть в кувшин, гладила ее живот, повторяла все то же загадочное «Суны!». Когда Гуля вновь тихонько замычала, недовольно глядючи на сестрицу, та скривилась – наверное, это была улыбка.

Скоро вышел послед, видно, его так настойчиво выгоняла заботливая старшая сестра. Гуля вновь заснула, как и ее сынок, пригревшийся на руках Сусанны.

– Рэхмэт[29], – молвила ей хозяйка и даже едва заметно поклонилась, а потом забрала младенца.

– Пожалуйста, – ответила Сусанна и тут же засобиралась домой, ощущая, как ноет поясница. Тяжко ей, не спавшей всю ночь, будет идти по ночной слободе.

– Тэннэ ялгыз йэрмэ[30]. – Хозяйка тронула Сусанну за руку и кивнула на широкую, застеленную войлоком лавку, что шла вдоль стены.

Сусанна и не стала спорить. Выпила кружку того кислого молока, что звалось айраном, съела большой пирог с чем-то непонятным да сытным, легла на лавку, закрывшись пестрым лоскутным одеялом, и быстро заснула, слушая ласковое:

– Олли-болли[31].

* * *

– Чего у тына стоять да вдаль глядеть? Не появится там никого. Скоро распутица, Кучумовы псы не полезут к нам в такую грязь.

– Много ты, Свиное Рыло, знаешь, да под куст не просишься, – хохотнул Афоня. – Они ведь могут и полезть с таким расчетом.

– Положено дозорного держать, так заведено. Не тебе, Егорка, с дедовым укладом спорить, – спокойно молвил Петр. Ежели поддержать Афонино ехидство, будет очередная ссора.

И так устали друг от друга за столько маетных дней.

Молодые – Егорка, Пахом, татарин Якимка – повторяли раз за разом: воевода отправил их с пустым поручением. Ясак с местных татар собрали по осени. Все, что можно было вызнать у местных, давно было отправлено в грамотке. Острожек подновили, тын соорудили высокий да крепкий. Двоих оставить – да пусть сидят, тетеревов ловят, медведя из берлоги ждут.

Петр Страхолюд судил-рядил и так и так, но верил: князь Хованский глупостей делать не станет, мудростью наделен сверх меры.

Он ударил ладонью по тыну – добро вкопанные колья даже не качнулись.

– Вот и я говорю, – вновь запел песню Егорка, будто читал мысли. – Пиши в Тобольск, пусть дело стоящее нам отыщут. Отправят объясачивать иль в степь, Кучумовым отродьям хвосты крутить. Мочи нет.

– Ежели велено сидеть, так и будем. С Пахомкой и Волешкой в лес идите. Велено ладейный лес[32] присматривать на будущее. И стволы поваленные рубить да сюда сносить.

– С Волешкой идти боязно. – Свиное Рыло побоялся сказать еще что, только почавкал, будто голодный пес.

Петр поглядел на него и нахмурил брови. Бывают же такие несносные, а он отчего-то терпеть должен!

Волешка вернулся в острожек, прошатавшись неведомо где до самого Крещения. Вид он имел спокойный и сытый, принес с собой три связки соболей – Егорка аж присвистнул. Да еще дичи, копченной на костре.

Толком ничего не говорил, но казаки решили, что он приблудился к местным татарам или нашел теплое зимовье. Волешка на расспросы ничего не отвечал, только улыбался виновато – знал, что за побег десятник должен бить его плетьми. А Петр, жалея молодого казака, только покричал для острастки.

Вечером все собрались в землянке, ели досыта, кипятили в водице сосновые шишки и пили отвар.

То был последний спокойный день. После началась такая суета, что жалобы Свиного Рыла казались детским лепетом – лепетом того, кто не ценит Божьего благоволения.

* * *

Перед острожком расстилалась гладь Иртыша, подъеденная ярким солнцем. Здесь еще виднелись хвойные распадки, перелески, набиравшие соки в ожидании весны, а дальше, в низовьях Иртыша, начиналась дикая степь. Там кочевали калмыки, киргизы, татары, там прятались Кучумовы потомки, несшие в своих жилах непокорство сибирского хана, что был низвергнут достойным Ермаком.

Было сраженье великое,

И шли татары с крутой горы,

И стрелы летели как частый дождь.

Татары тому дивилися,

Каковы люди русские —

Крепки да сильны, словно меч,

Под грозою скованный.

Каленых стрел на каждом налеплено,

А стоят казаки невредимые,

Будто все нипочем…

Много сказывали о том походе старики, былины пели. А иные речи были далеки от песен, густо перемежались матерщинным. Татары уже стали не ворогами, а своими, пели те же песни, только иногда ругали Кучума, постылого хана, причинившего им много бед.

Петр сызмальства слушал песни да былины, запоминал, спрашивал, как бились, как ворогов одолели. Иногда представлял времена Ермаковы, дремучие леса необжитые, походы на коломенках, стругах и набойницах[33], боевые кличи да блеск зерцал[34]. Порывался кланяться воеводе и проситься туда, встречь солнца, на бурные реки, где кипела настоящая жизнь.

Закрывал себе уста, сцеплял их пальцами и отказывался от своего намеренья.

Конечно, всякий скажет, не мужское дело – за женку и детей держаться. Оставить где придется на милость товарищей и Богородицы, как делали иные казаки. Они уходили на год, два, порой на дюжину лет. Стяжали славу и соболей, серебро или… смерть.

Только он, Петр Страхолюд, видавший в детстве порубленных бабку, мать да прислужниц, знал, что далече не уйдет, не оставит семью. Пленник своего нрава и чести.

– Петр, видали всадников в двух верстах! – Яким, не снимая лыжи, подбежал и, чуть задыхаясь, проговорил быстро, глотая терпкие слова. – Не наши. Не русские, не татары. Подъезжать не стали. Юлбасары![35] Кучумовы люди.

– Сколько кучумовцев было?

– Шайтан… черт их разбери! Снег от копыт их жеребцов взметнулся так, что свет Ахату закрыл. Значит, много.

– А ежели к нам пойдут? – нахмурил брови Афоня.

Все казаки, что были в острожке, собрались в круг. Сбивчивые речи Якима взбудоражили уставших от тягомотного сидения.

– Не полезут! – молвил Свиное Рыло. А сам так щипал бороденку, что всякому было понятно: не верит в то, что говорит.

– Полезут – не полезут? Кто ж их знает. Скоро начнется распутица, значит, отправляли ертаульщиков поглядеть, кто да где есть. А ты Ахату тому веришь? – Петр взял за плечи молодого татарина. Знал, его взгляд сложно выдержать.

– Верю, мы с таких лет дружим. – Он потянулся рукой вниз. – Мне врать не будет!

Яким до самого вечера сказывал про тех кучумовцев, про своего друга Ахата. Его то слушали, то предлагали закрыть хлебало. Утомил больно.

Остаток дня защитники острожка нешуточно готовились к осаде: укрепляли колья, проверяли порох и пищали, что имели обыкновение отсыревать в самое неподходящее время. Петр всем раздал указания, в каждое дело вник, успел ободрить Волешку и одернуть ленивого Егорку.

– Пнем под зад Кучумовичей, – усмехаясь, говорил он. Так, чтобы казаки были уверены: бояться ворога нечего.

А сам прикидывал: ежели явится к тыну дюжина всадников да пустят огненные стрелы, придется казакам несладко. Останется только просить Николая Чудотворца, чтобы оделил храбростью и находчивостью.

Петр всю ночь сидел у ворот, велев остальным спать да набираться сил. Он то и дело вставал на чурбан, вглядывался в тьму – не покажется ли кто чужой. Вслушивался в тихий шепот леса и дремлющей подо льдом реки – не заговорит ли кто, не раздастся ли тихое ржание.

– Десятник, я пришел заместо тебя, – молвил Волешка.

Но Петр отправил молодого вогула досыпать.

– Завтра пойду к Ахату да скажу ему… – Якимка и средь ночи маялся всякой околесицей. Петр велел ему выкинуть всякое из головы и возвращаться в землянку.

– Друг, тебе надобна будет светлая голова, ежели чего…

Афоню, явившегося перед рассветом, Петр послушал. Зашел в землянку, лег да заснул тотчас.

* * *

Сусанна не могла нарадоваться на сынков.

Тимоха и Фомка потихоньку становились помощниками: носили корове и телке питье, собирали яйца, чистили крыльцо да доски, устилавшие двор. Сусанна их хвалила, целовала в разгоряченные лбы и позволяла вдоволь тешиться, носиться по улице под приглядом ребят постарше.

Те научили их новой забаве. Тимоха и Фомка чесали коровенок да складывали клоки шерсти в туес. Потом катали по насту, да так, чтобы получились тугие шары. Евся, отвесив пару подзатыльников, наливала им горячей водицы, помогала окунуть те шары, чтобы сорванцы не ошпарились. Оставалось высушить, вновь покатать по насту – и мячи готовы. Они выходили увесистыми, прыгучими. Детвора носилась с ними, позабывши про все. А Сусаннины сынки и подавно.

– Словно ополоумели, – ворчала для вида Домна. А сама, улыбаясь, глядела, как Богдан пинал мяч, учил младших затейливым ударам ногой, смеялся и валялся в снегу вместе с Фомушкой и Тимошкой.

– Уж девок щупает, а все с детворой резвится.

– Щупает?

– Так поди ж… Гляди, какой жеребый. Скоро обженить надобно. Пусть при бабе будет, спокойней.

Полюшка и Катерина в забавы мальчишек не лезли, возились тихонько. Строили острог с башнями да тыном из снега, садили туда тряпичниц и деревянных коней, о чем-то хихикали – так похожи были на своих матерей, что щипало в глазах. Рядом крутился щенок, ластился к Полюшке – девчушка увидала его возле ворот и упросила взять в дом.

– А ежели Богдашка не захочет?

– Чего не захочет? Да кто его спрашивать будет, – отрезала Домна.

Сусанне стало грустно: вот и Богдан из мальчонки превращается в мужчину, а она становится все старше и старше. Не успеет оглянуться – проснется дряхлой, бессильной старухой. И нельзя остановить время.

Она привалилась к завалинке, ноги держали плохо. На глаза навернулись слезы, рука погладила живот – он выпирал из любой одежи и заходил всюду впереди Сусанны.

С каждым днем становилось все тяжелее. Сын и дочка дались ей легко. Тогда не ходила – бегала. Смеялась, с надеждой смотрела в даль, подернутую светлой дымкой.

– Да ты чего, подруга? – Домна обняла ее за плечи, даже вытерла теплой рукой слезы, что одна за другой катились по лицу Сусанны.

– Сама знаешь чего.

– Ужели так и не чуешь, кто там.

– Не чую. И не брыкается он, Домна. Раньше брыкался, а теперь… Так, шевельнется сонно, еле-еле… А вроде и нет.

Сусанна так устала за эти месяцы молчать, смирять тревогу свою повседневными хлопотами, заботой о детях, молиться и повторять себе: «Все обойдется, Богородица защитит, не оставит в беде», что теперь она, словно мусор из старого, захламленного чулана, вытащила все да кинула в лицо встревоженной подруге.

– Худо мне. Как накатит в ночи, так хоть волчицей вой. И приметы вокруг худые. Вороны постоянно вьются над домом, собаки воют. Белонос – особенно, да еще жалостно так на меня смотрит. Вот! – Сусанна кивнула на пса. Он крутился, поскуливал, вилял хвостом, лез к своей хозяйке. – И знаешь что…

– Разбаловала ты пса, вот и лезет, – отрезала Домна. – Оставь ты эти приметы да жалобы. Все у тебя добром обойдется. Родишь крепкого сынка или дочку. Когда баба на сносях, всякая муть ей в голову лезет. Вспомни меня – как Катюху носила, чуть Афоню до белого каления не довела… А поплакать надобно, пойдем в избу.

– Богдашка, Евся, приглядите за детками! – гаркнула Домна.

Богдан ответил ей радостным «угу» и сыпанул снега за шиворот младшим мальчонкам. Остячка только что-то пробурчала, она недолюбливала шумную и острую на язык Домну.

В избе Сусанна налила отвара шиповника, поставила перед подругой пироги с черникой да квашеной капустки. И, пригорюнившись, села рядом, оглаживая руками полотняную скатерку.

Иссякший было разговор полился вновь. Сусанна жаловалась, сказывала про худые сны и предчувствия, Домна утешала. В том и есть соль настоящей бабьей дружбы – отыскать нужное слово, поверить в него и решить, что отныне все будет ладом.

– От ссоры-ругани с Петяней у тебя, макитрушка, кручина-то идет. Ежели бы ты сказала, что стряслось… Ужели правда Ромаха помял тебя?..

Домна не первый раз пыталась выведать, что же случилось в их семье тогда, еще на верхотурском подворье. Поджимала губы, обижалась, что ей не доверяют. А дело не в том – невозможно, нельзя такое молвить.

А вдруг легче станет? Сколько срамного вывалила Домна на нее, вспомнишь – дрожь по спине. И ничего, встряхнулась, посмеялась и дальше пошла.

Сусанна уже открыла рот, чтобы поведать подруге свою горемычную тайну.

– А-а-а!

Звонкий девчоночий визг ударил обеих по ушам.

– Господи помоги!

– Полюшка!

– Катюха!

И обе, подобрав подолы, побежали во двор.

* * *

– Ты погляди на них! – Афоня покрутил головой и нахлобучил колпак на лоб.

В версте от их острожца кучумовцы – а кто ж еще вел себя так тихо, озирался да перевязывал коням морды? – расположились под заснеженной грядой.

– Чего им надобно-то? – не успокаивался он.

Ишим, второй сын хана Кучума, назвал себя повелителем Сибирского ханства, хоть его земли давно отошли России. Он дружил с калмыцкими тайшами (ханами). Женился на дочке одного из них, кочевал по степям в среднем течении Иртыша – да недалече от Тобольска – и оттуда посылал татей на русские остроги да деревни. Ишим помер несколько лет назад, осталось после него трое сыновей. Самый старший из них – царевич Азим, следом подрастал Аблайкерим.

– От же нечисть степная, все неймется. Гляди, калмыки – ишь морды широкие какие! – Афоня плюнул на снег. Слюна повисла на бурьяне желтой пеной.

– Взять бы одного из них, – таким же шепотом ответил Петр. – Они сейчас пугливые, ишь как жмутся. И понять ничего не успеют.

Они следили за кучумовцами. Те располагались надолго: то ли отдохнуть, то ли на ночевку. Двое ставили шатер – низкий, крытый светлым войлоком, он сливался с весенним, грязным снегом. Третий разводил костер – кидал хворост, что-то говорил – ветер уносил слова прочь, а потом вытащил заседельную суму и кинул что-то в заплясавший огонек.

– Даже костер разжигать не боятся, черти!

Незваных гостей было пятеро: четверо матерых воинов в легких доспехах поверх теплых халатов, в высоких монгольских шлемах и один отрок в нарядном, даже издали видном кафтане, узкий в плечах. Воины кланялись ему, оберегали от хлопот, связанных с обустройством стоянки, а он все лез – то к костру, то под руку воину, что осматривал луки и сабли.

– Царевич али сын тайши, – шептал Афоня. – Гляди, как обряжен. Возьмем его – воевода наш порадуется.

– А ежели сами в плен попадем?

От холода немели руки да ноги, по спине ползли ледяные змеи. Снег, подтаявший за день, теперь обращался в корку, и к нему примерзали теплые кафтаны. Толстая шерсть не пропускала водицу, в том было их спасение.

Петр Страхолюд и Афоня шевелили пальцами, чуток перекатывались по насту, отлепляясь от него с тихим-тихим треском, но больше позволить себе не могли. Ежели услышат шум, им несдобровать.

* * *

– Да как же так, доченька! Худо? Погляди на меня! – Сусанна будто лишилась разума и повторяла что-то бессвязное, обнимала дочку.

Какая махонькая, совсем кроха. Будто бы и не человек еще, а существо неземное, не готовое к такому. «Доченька, доченька», – говорила она вновь и вновь, а глаза Полюшки были закрыты. Кожа синеватая, ресницы черные, материны…

– Уснула, милая, что же ты? Погляди на меня, погляди.

– Отпусти ее, – велел кто-то рядом.

Приказывать матери… Матери, что держит на руках нежданно уснувшую дочку.

Совсем ополоумели!

Надобно покачать дочку, потом разбудить, прижать к сердцу, пирогами накормить, потешку новую дать.

– Доченька, Поля, ты чего же?

Где-то вдалеке что-то взволнованно говорили, кто-то плакал – мальчонка плакал. Тимоха иль Фомка, а то и оба, не разобрать.

Кидали.

Мяч.

Полетел.

Не виноваты.

Боженька!

Какие-то слова да обрывки их облетали Сусанну, кружили над ней, пытались сесть на щеки, а она отгоняла их. Даже крикнула что-то гневное, мол, не мешайте дочке спать.

– Нюта, Нютонька, макитрушка ты моя. Поди в избу, Богдашка принесет дочку. Принесет, ты не бойся.

Ласковый женский голос обволакивал ее, согревал, баюкал. Ее взяли под белы рученьки, повели по высокому крыльцу, а Сусанна все оборачивалась – несут ли дочку, все ли с ней ладно, не уронят ли в сугроб…

Оказавшись в избе, словно сбросила с себя морок. Велела выбрать лавку пошире да застелить мягким и белым. Принести водицы и соли, красного, непостного мяса и духмяных трав.

Рядом суетились Домна и Евся, они гладили Сусанну по плечам, успокаивали словами добрыми:

– Все обойдется, макитрушка.

– Полюшка сильная.

А Сусанна сползла на пол прямо посреди избы и сказала:

– Ежели дочка помрет, так я следом.

* * *

Сумерки опустились на землю, калмыки скрылись в невысоком шатре. У костра остались двое – воин и тощий отрок.

Взять бы их двоих! Воина – вызнать чего путного. И отрока – как аманата[36], пленника, для сговорчивости калмыцких ханов, что не ведали покоя.

Петр показал рукой вперед: мол, пора. Афоня кивнул, и оба поползли, стараясь быть бесшумными и проворными, движение в движение, точно плясуны. Ружья мешали, закинули их за спины.

Двое у костра о чем-то тихо говорили. «Понимаешь?» – одними губами спросил Петр. Они с Афоней калмыцкого языка не разумели, но всем ведомо, там полно татарских словес.

Оба вжались в снег и следили за ворогами – чуткие псы на службе государевой.

– Будто слышу чего-то про Азима да Иртыш. По-татарски бормочут!

Афоней овладел азарт. Он толмачил:

– Вродь за русью[37] следить хотят. Дальше непонятно. Вдруг кто важный. А, Петр? Схватим да приведем.

Звезды, редкие гостьи мартовской ночи, усыпали небо. Оба промерзших до самых костей казака невольно поднимали глаза. И глядели на Гвоздь, вокруг коего вращался весь небосвод[38]. Калмыкам у костра было тепло да вольготно. Один из них вставал, обходил стоянку со светочем, проверял коней, шатер, выглядывал, не прячется ли кто во тьме.

– Осторожные, черти.

Отрок все сидел у пылающего костра, подкидывал хворост. Воин, кажись, уговаривал его пойти в шатер, там выспаться на войлочных лежанках, но тот был упрям, как всякий недоросль.

Наконец воин, уставши обходить раз за разом стоянку, решил перекусить. Он поставил треногу над костром, подвесил казан, и скоро над окрестностями запахло съестным. Петр и Афоня наблюдали за трапезой, глотали обильную слюну.

– Гляди! – Афоня, не дожидаясь Петрова веления, пополз вперед. Тому лишь оставалось последовать за ним.

Две бесшумные тени вцепились в мальчонку, что спустил штаны под раскидистой сосной.

Афоня зажал ему рот рукою, чертыхнулся – тот успел укусить, Петр быстро связал руки и воткнул пленнику кляп. Отрок – вблизи он оказался еще моложе, лет двенадцати, не боле – брыкался, извивался всем телом, мычал.

– Малец, кукэй тунды[39], ежели цолбар[40] не натянем, – шикнул Афоня.

Отрок угомонился. Он боле не брыкался, позволил натянуть на себя одежку и пошел вслед за Афоней.

Петр уже крался к замершему у костра калмыцкому воину. Ежели рука дрогнет, их ждут большие неприятности. Нож, особый, охотничий, полетел куда надобно – прямо в горло. Калмык что-то услышал, крутанул головой – да не успел встать. И упал беззвучно – как и было надобно.

Петр почувствовал мимолетное сожаление, как и всегда, когда приходилось убивать не в сражении. Но ежели бы на его месте был враг, тот бы не колебался. Сердечная мягкость – роскошь, что доступна лишь женкам и священникам. Петр тихо помолился за язычника, чтобы Господь был к нему милостив.

Они шли вперед тихо, крадучись, как осторожные звери. Афоня закинул за спину пленника, благо тот был тощим. Под ногами чуть хрустел льдистый наст, звезды сияли в вышине, будто подбадривали их, уставших, стылых да голодных.

– Слышишь? – спросил Петр. Обоим было понятно, о чем он.

– Дрыхнут, поди. Погони нет. Эх, сейчас бы похлебки горячей иль мясца!

Афоня с усталым вздохом наклонился, скинул с себя тяжелую ношу, повел плечами. Тощий – не тощий, а волочь такого версту да по весеннему снегу – то еще удовольствие. Отрок упал, ударившись спиной о кочку, не сдержал стон.

– Ты с ним полегче! – велел Петр.

А друг лишь ухмыльнулся.

– Кучумовой крови али как? – обратился он к пленнику.

Тот молчал. Шапка свалилась с его головы во время яростного перехода. Стало видно, что волосы его по калмыцкому обычаю убраны в косицу. Но по лицу с узкими скулами, по зеленым глазам видно было: татарин. И ежели не потомок Кучума, то все ж кто-то непростой.

* * *

Татарчонок закрыл глаза, будто не хотел боле ничего видеть. Да и правда, чего хорошего: темнота, разрываемая светочами, пятеро злых мужиков, запах жженого мяса.

Петр и сам бы сейчас оказался за много верст и много месяцев отсюда: там, где было ему хорошо, привольно, там, где синеглазая…

– Быел яз хэжум итэсезме?[41]

Опять запахло паленым, и раздался нечеловечий стон. Да сколько ж можно мучить, тьфу!

– Безнен жирлэргэ койчан барачаклар?[42]

Афоня ворочал русским своим языком, будто басурманским, допрос вел он по велению своего десятника. Вызнал мало путного: зовут отрока Ульмас, отец его – один из батыров царевича Азима; знать он ничего не знает, ведать не ведает.

Петр потерял уже нить разговора. Разочарование затопило его до самого горла – как, впрочем, и остальных казаков. Какой толк от татарчонка? Выкинуть его близ того места, где подобрали. Пусть свои заберут.

– Гляди, и с тобой так! – Егорка Свиное Рыло в татарском был не силен, зато с устрашением пленника справлялся.

Несчастная животина заблеяла совсем жалобно. Это ж надо было учудить! Подобрать ягненка, видно, отбившегося от стада кого-то из окрестных ясачных, накормить соломой, а теперь жечь его с остервенением – чтобы без насилия вразумить татарчонка.

– Егорка, поди к воротам! – наконец гаркнул Петр, и тот неохотно оставил светоч и замученного ягненка.

Пленника накормили кашей – он сначала воротил нос, а потом, услыхав Афонькино: «Жри, а не то помрешь. Зря, что ль, тебя батька так назвал?»[43], принялся хлебать.

Связали его крепко, особым казачьим узлом, да так, чтобы и двинуться не мог. Посадили в самый светлый угол землянки – возле очага.

– А ежели врет? – чесал затылок Афоня и вздыхал.

Ночью пленник ворочался, покрикивал – негромко, а все ж раздражающе, потом захныкал. И к его скулежу примешался другой. Петр спросонья не понял, а потом оказалось, Егорка пустил в землянку того самого тощего ягненка, и тот, будто почуяв общее, прижался к пленному мальчишке.

Утром они увидали: татарчонок в бархатном халате валяется на соломе, косица его извивается черным полозом; а рядом, прижавши обожженную морду к его плечу, спит тощий ягненок. Можно было назвать их невинными агнцами, попавшими в зубы волчьей стае.

Да кто ж тут волк, это еще как посмотреть.

Татарчонок заворочался, из-за ворота халата вылезла цепь. Петр подошел ближе и, углядевши, что висело на тускло блеснувшей цепи, присвистнул. Видно, Господь послал им нужного пленника.

Предыдущая главаГлава 6 из 27Следующая глава