Очередной в моей жизни погребальный костер догорал. Я стоял перед танцующими в темноте оранжевыми языками огня уже несколько часов и не мог сдвинуться с места. На казарменной площади не осталось никого, кроме меня, но мне было плевать.
Я вспоминал. Вспоминал всех тех, кто сгорел из-за меня в очищающем пламени, и в очередной раз размышлял о том, что так быть не должно. Александр, Свят, Юрий, Всеслав и Веслава уже пировали в чертогах Единого, а Алексея пока ожидала колесница, которая вскоре отправиться по Млечному Пути.
К Волховскому я привязался так, как ни к кому, если не считать Свята и Юрия. Он был шутом и балагуром, наглецом и ходоком — олицетворял в себе те качества, которых не достает мне. Алексей должен был жить — долго, дерзко и по-волховски весело, а вместо этого тлел в погребальном костре, и его плоть поднималась дымом в черное мартовское небо.
Я смотрел в огонь и не мог отвести глаз. Языки пламени плясали — то жадно, то лениво, и в их движении мне чудилась жизнь. Будто пламя пыталось рассказать мне историю, которую я не хотел слышать. Будто оно звало меня к себе, а я сопротивлялся изо все сил и оставался вне его горячих ласк.
Вместе с Алексеем горели девять моих дружинников.
Так быть не должно. Я повторял эти слова про себя, как молитву, как заклинание, как старую детскую считалку, которой пытался заглушить боль. Так быть не должно. Так быть не должно.
Дети не должны умирать раньше отцов. Молодые девушки и парни не должны выходить против Тварей на погибель, потому что у престарелых членов Имперского Совета по двадцать рун на запястьях, и если ничего не изменить, следующая дюжина претендентов на членство в Имперском Совете банально не доживет до срока.
Воздух над костром дрожал, и в этом мареве я видел улыбающиеся лица тех, кто был мне дорог, тех, кого я потерял. Дым пах березовой смолой, маслом и тошнотворно-сладковатым запахом горящей плоти, к которому невозможно привыкнуть, сколько бы погребальных костров ты ни видел.
Я стоял неподвижно и не отрывал взгляд от костра. На казарменной площади не осталось никого. Дружинники ушли еще час назад — они стояли у костра до тех пор, пока я не отпустил их кивком головы, не в заботе о них, а потому, что хотел остаться в одиночестве.
Гдовский ушел последним. Бывший наставник не стал ничего говорить — просто положил мне ладонь на плечо, постоял рядом несколько долгих минут, а потом, вздохнув, развернулся и зашагал в сторону казармы.
Клирики тоже ушли. Они отчитали все, что положено отчитать, окропили костер священным маслом, спели протяжные погребальные оды предков, от которых сжималось сердце, и удалились в храм, чтобы утром вернуться с черными ладьями в руках.
Когда костер догорит, клирики наполнят черные погребальные ладьи пеплом и передадут их родственникам, которые быстро забудут об ушедших в чертоги Единого и с большой вероятностью довольно скоро окажутся там же. Так уж заведено в нашем удовом мире.
Я был один. Один на пустом плацу, перед догорающим костром, под низким черным небом. Я стоял и не мог сделать ни шагу. Не мог уйти, потому что уйти — означало признать, что Алексея больше нет. А я не был не готов к этому признанию.
Память о днях, проведенных вместе, была слишком жива — нас еще связывала тонкая, сотканная из дыма нить памяти. Памяти о днях и ночах, когда мы спорили, фехтовали, пили медовуху и строили наш дерзкий, безрассудный, юношеский план переустройства Империи. Казалось, что стоит уйти — и нить порвется, а мечты превратятся в прах.
На мое плечо легла узкая, жилистая ладонь. Я не повернулся к подошедшему сзади Волховскому и продолжал смотреть на огонь. Теперь не обязательно добавлять «старший» к его фамилии, потому что младший догорал в алых языках пламени.
— Олег, пойдем, — мягко произнес Волховский и развернул меня к себе.
Я покорно повернулся, потому что у меня не было сил сопротивляться. Просто переставил ноги, как переставляет их марионетка под рукой кукловода, и оказался лицом к лицу со стариком.
И тут же пожалел.
Передо мной стоял не тот Волховский, к которому я успел привыкнуть за последние месяцы. Не тот ироничный, всезнающий, хладнокровный интриган, чьи льдистые глаза всегда смотрели на меня с ироничным прищуром. Передо мной стоял не арий-двадцатирунник, а глубокий старик.
Его лицо осунулось, и скулы выдавались так, что в свете костра отбрасывали короткие резкие тени. Кожа туго обтянула череп, словно старый пергамент, обозначив на висках сетку синеватых вен, которых я раньше не замечал. Светло-голубые глаза провалились в темные глазницы, и блики пламени не отражались в них, как обычно, а словно тонули, исчезая в бездонной глубине.
Я смотрел в эти глаза и впервые за все наше с ним знакомство видел не члена Имперского Совета. Не двадцатирунника. Не одного из двенадцати серых клириков Империи. Не седовласого ария, пережившего трех Императоров. Я видел прадеда, у которого сгорел правнук в погребальном костре.
Я хотел было отмахнуться от старика, но вовремя спохватился. Ему было ничуть не легче, чем мне — в огне догорали останки правнука, который был ему дороже всех остальных. Именно его старый князь привез в Псков и пристроил мне адъютантом. Привез, чтобы спасти, но ошибся, несмотря на свою столетнюю мудрость — Алексей погиб.
Мне захотелось утешить старика. Захотелось остро и неуместно, как бывает, когда видишь человека, согнувшегося под тяжестью, которую ты сам не в силах поднять. Захотелось положить ему руку на плечо и сказать что-нибудь, но я не решился.
Я не стал подчеркивать временную слабость всесильного члена Имперского Совета, который прекрасно понимал, что мог в одиночку закрыть Прорыв, играючи уничтожить всех Тварей до единой и спасти нескольких псковских парней и одного правнука. Понимал, но остался стоять снаружи мерцающего полога, опираясь на трость и глядя в синеватое марево, как статуя, потому что члену Имперского Совета сражаться в Прорыве категорически запрещено.
И в этот момент сквозь скорбь и усталость во мне поднялась горячая, темная, неуправляемая волна. Поднялась тошнотворной, удушающей злобой, и я не сдержал ее, потому что больше не было ни сил, ни желания ее сдерживать.
— Каково это — наблюдать за тем, как умирают ни в чем не повинные люди? — спросил я вместо слов утешения, и на пустом плацу мой голос прозвучал слишком громко. — Наблюдать и не вмешиваться? Хотя нет — вы не наблюдаете! Вы предпочитаете отгораживаться от реальности, прикрываясь древними правилами и табу!
Слова вылетели быстрее, чем я успел их обдумать, и каждое из них ударило старика — я видел это, видел совершенно отчетливо, потому что мир вдруг стал острым и медленным, а руны на моем запястье вспыхнули, предупреждая об опасности.
Пергаментные веки дрогнули. Седая бровь чуть приподнялась и тут же опустилась. На вспухли желваки и разгладились через мгновение. А потом на запястье левой руки, которой он опирался на трость, вспыхнули руны. Все двадцать.
Они вспыхнули так ярко, что свет их пробил несколько слоев плотной шерстяной ткани мундира и просочился наружу горячим, золотым, нестерпимо-чистым сиянием.
Его рунная мощь ударила меня густой, плотной волной, какую я ощущал лишь единожды в жизни — когда князь Псковский, убив моего отца, обрел очередную руну. Она давила на грудь, звенела в висках и заставила сжать челюсти до зубовного скрежета. Я почувствовал, как медленно подгибаются колени, но устоял на ногах, продолжая смотреть в глаза старику.
Я совершенно не к месту вспомнил, как умирали мой отец, братья и сестра, а Волховский стоял у окна и вглядывался во тьму. Я знал ответ на свой вопрос. Да и не вопрос это был, а выплеск эмоций, которые я всегда тщательно контролировал.
— Если бы ты не был другом моего правнука… — начал старик, но не договорил, мгновенно взяв себя в руки.
Он мог бы стереть меня в пыль, просто щелкнув пальцами, но сдержался, и давление его Ауры схлынуло. Разъяренный, раздавленный горем старик исчез, и передо мной возник прежний князь Волховский — двадцатирунник, член Имперского Совета, в ироничной маске вежливого, отстраненного собеседника, с привычной полуулыбкой на устах.
Только глаза остались прежними. Глаза — две темные, обугленные ямы, в которых тонули оранжевые отблески.
— Я и за меньшие дерзости убивал, — сухо сказал он, и убрал руку с моего плеча.
Это не было угрозой. Это была горькая правда, произнесенная человеком, который убивал так часто и так много, что наверняка не считал нужным запоминать тех, кто пал от его руки.
— Дай тебе Единый не пережить все то, что пережил я, — тихо произнес он, и его голос неожиданно дрогнул.
Я смотрел ему в лицо и чувствовал тяжесть, которую даже представить себе не мог. Двадцать рун. Сто с лишним лет. Двое жен, обе давно ушли. Дюжина детей, почти все из которых уже мертвы. Внуки, правнуки, праправнуки. Огромная семья, разраставшаяся вширь и в глубь годами, и почти каждый ее побег рано или поздно кто-то срезал — чужой клинок, междоусобица или очередной Прорыв.
Я представил эту череду погребальных костров, растянувшуюся на век, и мне стало по-настоящему страшно. Я не сводил взгляда с лица Волховского и думал о своем будущем, и в какой-то момент что-то внутри меня щелкнуло. И за этим щелчком пришло холодное и ясное понимание, что я больше не могу ждать. Что время кончилось, и нужно либо действовать уже сейчас, либо снова прятаться от жизни и себя самого.
— Я не буду следовать путем, который вы предложили, — сказал я и перевел взгляд на догорающий костер.
Я озвучил то, о чем думал, стоя перед огнем. О чем думал все время, начиная с того самого дня, когда вернулся с Полигона.
— Сидеть и ждать, какая из двух группировок окажется сильнее, я не буду, — твердо заявил я. — Не буду отсиживаться в стороне и наблюдать, как Империя расползается по швам. Не буду умильно улыбаться Апостольным князьям, княгиням и девкам, которых они мне сватают. Не буду кивать в нужных местах и делать вид, что поверил в их сказки. Не буду расшаркиваться перед Императором, который дергает меня за веревочки, а после того, как его дочь станет княгиней Псковской и нарожает от меня кучу наследников, пустит на корм Тварям. Не буду всю свою жизнь играть в чужие игры по чужим правилам. Не буду держать лицо и активно подмахивать тем, кто будет иметь меня во все дыры!
Голос дрожал — я уже не контролировал себя и высказывал все, что носил в себе все последние месяцы.
— Я понимаю, что это путь к смерти, — добавил я тише. — Но любой другой вариант действий из тех, что есть в запасе тоже гарантированно ведет к смерти. Так пусть это будет смерть на моих условиях!
Волховский молчал. Долго. Так долго, что я успел подумать, что он не ответит совсем — развернется и уйдет, снова оставив меня у костра в одиночестве.
— Слова не юноши, но мужа, — наконец прокомментировал он, горько усмехнувшись. — Если я правильно понял, теперь крутить всех на елде собираешься ты?
В его голосе не было ни злобы, ни презрения — была лишь привычная мне сухая ирония. Он говорил так с того самого момента, когда впервые переступил порог Псковского Кремля.
— Цель не в этом… — попытался возразить я.
— Или собираешься снова сбежать наставником на Игры Ариев? — перебил меня старик, и в его глазах сверкнули знакомые искры. — В Полигон, к твоим сверстникам с горящими глазами и пустыми головами, которым ты будешь шептать на ушко великие истины и учить их, как правильно умирать?
Его слова ударили метко и очень больно, потому что безжалостно обнажали то, что я ненавидел в себе больше всего.
— Я хочу спасти эту удову Империю от краха, а людей — от гибели! — начал заводиться я, и слова посыпались наружу одно за другим, опережая мысли. — Но у меня всего одиннадцать рун на запястье! Я не герой древних саг, я не могу пройти огнем и мечом по стране, снести головы потенциальным мятежникам, а затем занять трон, победив Императора в зрелищной битве, описанной на двенадцати страницах! И ждать десятилетия, пока дойду до двадцатого ранга, как вы, я тоже не могу! Мы все сдохнем, пока это произойдет! И арии, и безруни! Прорывы открываются все чаще! Тварей становится больше! А мы все играем в Игры Ариев, как будто у нас в запасе еще тысяча лет!
Я задохнулся. В горле першило от дыма и от соли, которую я почему-то ощущал на языке.
Старик слушал спокойно, не перебивая. Только желваки на скулах вспухли еще раз — он уловил то, что я не сказал, между строк.
— У тебя есть конкретные соображения, или только эмоции, вызванные неподдельным горем? — спросил он негромко.
— Вы знаете, о чем я говорю…
— Да, ваши с Алексеем юношеские фантазии мне известны… — старик запнулся, и на его лицо набежала тень. — Лучше бы по девкам бегали или рукоблудили по углам, чем строили политические прожекты!
Он сказал это нарочито грубо, наверняка для того, чтобы разозлить меня посильнее, чтобы я выложил все, что у меня на уме. Это была старая, проверенная десятилетиями тактика — провоцировать собеседника на откровенность через его же злость. И она работала.
— Эти политические прожекты могут спасти Империю! — возразил я, повышая голос.
— Или погубить! — парировал старик, и в его голосе зазвенела сталь. — Что там у тебя в списке, напомни-ка: республика вместо Империи, Апостольные Роды правят по очереди — по году, за всем надзирает Имперский Совет, формирование Парламента из безруней, создание армии из них же и возобновление производства огнестрельного оружия, которое сейчас в Империи запрещено⁈
Старик криво усмехнулся.
— Я ничего не забыл⁈
Я смотрел на него и не мог поверить. Я никогда ничего не говорил ему. Все это я обсуждал только с Алексеем — поздними ночами, в моем кабинете. Мы спорили о плане до хрипоты, дополняли, вычеркивали, рисовали на бумаге какие-то корявые схемы и сжигали их в камине, чтобы не оставлять следов.
— Вы что, подслушивали нас⁈ — глухо спросил я.
— Я — двадцатирунный член Имперского Совета, Олег, — старик пожал плечами, и в этом жесте проявилась вся его столетняя усталость. — Двадцатирунные арии слышат через стены, если очень постараются. А я очень старался — Алексей был моим правнуком. А ты — Апостольный князь, которого я опекаю!
— И вы… — я задохнулся от гнева. — Вы знали все это и молчали⁈
— А что я должен был сказать? — Волховский прокрутил в руках трость и ударил ею о гранит. — Что надежды юношей питают? Что сто лет назад мне хотелось ровно того же, и я даже манифест написал? Что сорок лет назад меня вместе с другими членами Совета чуть не отправили на эшафот, когда об этом узнал прежний Император? Что я сжег свой манифест, который хранил как память, и поклялся на крови сыновей не возвращаться к этим мыслям до конца дней?
Я молчал, потому что не находил слов.
— Всему свое время, мальчик, — продолжил старик уже мягче. — Я не торопил тебя с разговором. Хотел, чтобы ты сам дозрел. Чтобы это было твое решение, а не мое.
Он поправил трость в руке.
— Только дозрел ты раньше времени — в самое худшее для этого разговора время…
— Времена не выбирают, — беззлобно заметил я.
— Ты весь список реформ перечислил, ничего не забыл? — спросил Волховский с обычной иронией, и вскину брови в ожидании ответа.
— В Играх Ариев будут участвовать только парни, а родами править — только мужчины, — добавил я с мрачной педантичностью. — Чтобы поддерживать баланс и рождаемость, они смогут иметь по четыре жены — нам нужно много ариев…
— А почему жен четверо? — язвительно поинтересовался Волховский и начал загибать пальцы свободной от трости руки. — Лада — первая, Забава — вторая, Ведана — третья…
Он сделал театральную паузу и поднял на меня взгляд. В нем было столько колючего, сухого яда, что я оцепенел.
— Ты забыл, что Веславы уже нет в живых?
Воздух застыл.
Мне хотелось с размаха врезать по этой улыбающейся роже, чтобы стереть ироничную маску навсегда, врезать так, чтобы зубы по граниту разлетелись, а трость упокоилась в огне и сгорела вместе с ребятами. Руны на моем запястье снова отозвались горячей пульсацией, готовые подхватить мою ярость и обратить ее в действие.
Я сдержался. Сжал кулаки так, что ногти вонзились в кожу, и по пальцам потекли горячие струйки крови. Мелкая, ничтожная боль помогла мне зацепиться за реальность.
— Заговорщиков нужно остановить — это основная цель, — сказал я наконец, изо всех сил сдерживая ярость и боль, рвущиеся изнутри. — Устройте мне встречу с Имперским Советом!
Старик посмотрел на меня долгим, изучающим взглядом, и впервые за весь разговор в его глазах мелькнуло что-то похожее на удивление — настоящее и ненаигранное.
— Ты всерьез считаешь, что сможешь переубедить столетних старцев, которыми правят столетние же привычки и правила? — спросил он, удивленно вскинув брови. — Старцев, которые помнят деда нынешнего Императора лично? Помнят, как он учился ездить верхом, как впервые стал отцом и как впервые отдал приказ на массовую казнь? Олег, для нас столетие Имперской истории — просто длинный коридор, по которому мы иногда прогуливаемся в своих воспоминаниях!
Он сокрушенно покачал головой.
— Ты только что заявил, что не герой древней саги, а ведешь себя именно так! Даже хуже — герой саги хотя бы не отдает себе отчета в том, что идет на смерть. А ты отдаешь, и все равно идешь. В чем смысл?
— Я хотя бы попытаюсь, — тихо ответил я и снова отвернулся к костру.
Мне было плохо от осознания собственного бессилия. Плохо от того, что я понимал умом — старик прав. Что дюжина столетних старцев в черных мундирах, не оценят слова восемнадцатилетнего щенка с одиннадцатью рунами на запястье и парой удачных боев за плечами.
Послушают — для приличия. Покивают. Обменяются ироничными взглядами. И отправят обратно в Псков, а затем устранят как будущего смутьяна, несущего явную угрозу вековым Имперским порядкам. Я перестал бояться смерти на Играх — на Полигоне, где ее раздавали щедро и буднично, как утреннюю кашу. Страшно было то, что я не был уверен, что моя смерть оправдана.
Старик стоял долго, молча и задумчиво глядя сне в глаза. А я избегал его взгляда, вперив свой в пляску догорающего огня. Языки пламени уже оплывали и бессильно жались к углям, превращались в низкие плоские всполохи.
Дым стелился над площадью и щипал глаза. Я смотрел на редкие искры и думал о том, что мы, арии, очень на них похожи: выгораем в одно мгновение, уносимся прочь в небесные чертоги, и еще через несколько мгновений никто и не вспомнит о нашем существовании.
Если я не сгорю в надвигающемся пламени междоусобицы, друзей у меня больше не будет никогда. Друзей не будет. Любви не будет. Будут долг, обязанности, растущее число рун на запястье и однажды — погребальный костер, в котором я сгорю, и перед которым некому будет постоять три или четыре часа в полном молчании.
— Почему вы не пришли на помощь и не спасли Алексея, ведь вы могли в одиночку закрыть этот Прорыв⁈ — спросил я, когда старик повернулся, чтобы уйти. — Вы же любили его?
Я задал этот вопрос не потому, что хотел ответа. Ответ я знал и сам, и старик это тоже понимал. Я задал его потому, что больше не мог носить в себе. Потому что невысказанные слова жгли душу сильнее, чем дым от костра — глаза. Потому что я хотел причинить старику ту же боль, какую сейчас испытывал сам.
Он обернулся, снова задумчиво посмотрел на меня, а затем медленно подошел ближе и остановился.
— Ты же знаешь ответ лучше меня, — сказал Волховский, сделал шаг вперед, обнял меня и прижал к себе.
Его руки оказались сильными. Не такими, как казались. Он прижал меня к груди не по-отечески мягко, а крепко, по-арийски, как командир обнимает своего бойца после первой настоящей битвы, и я уткнулся лицом в грубую шерсть его черного мундира.
Меня душили рыдания. Я чувствовал их в горле — горячий, плотный ком, который рвался наружу, и я с ним боролся, потому что настоящему арию нельзя было плакать сейчас, нельзя было плакать никогда. Арии не плачут. Я столько раз повторял эту фразу вслух и про себя, что она стала моим кредо. Арии не плачут.
Дым стал таким густым и плотным, что я больше не мог сдерживать слезы. Они потекли сами. А затем я наконец позволил себе расслабиться и разрыдался.
Старик молча гладил меня по затылку. Его узкая ладонь мягко скользила по моим волосам, и каждое ее движение освобождало меня от части накопленной за полгода боли.
— Арии не плачут, — раз за разом повторял старик и похлопывал меня по спине. — Арии не плачут. Арии не плачут.
Я почувствовал, что мне на затылок упала слезинка, но сделал вид, что ничего не заметил.
— Арии не плачут, — повторил Волховский еще раз, утерев тыльной стороной ладони слезы с лица. — Будет тебе встреча с Имперскои Советом, обещаю, но давай завтра обсудим все еще раз. А сейчас пойдем спать.