К книге
Рильке жив. Воспоминания. Книга 1РИЛЬКЕ ЖИВ Книга первая. О «Записках Мальте Лауридса Бригге» (I)
36%
РИЛЬКЕ ЖИВ Книга первая. О «Записках Мальте Лауридса Бригге» (I)
9

Во время одной из следующих встреч, которая почти слилась в моей памяти с тем первым визитом, мы говорили о моем переводе только что законченных «Заметок». Я предложил Рильке просмотреть их. Затем он спросил меня, готов ли я посвятить ему несколько утренних часов и сам прочитать ему свою рукопись, поскольку это был бы лучший способ закончить ее и извлечь пользу из нашего очень близкого соседства без спешки и усилий. Предложение было слишком заманчивым, чтобы я не поспешил его принять.

В Мюзот Рильке имел привычку, как он мне рассказывал, посвящать утро переписке, чтению или непродолжительным прогулкам. Только после обеда он приступал к более важной работе:

Утро – это замкнутое пространство, ограниченное пробуждением и временем приема пищи. Утренняя свежесть может послужить полезным стимулом, но утро вряд ли подходит для более масштабных начинаний. С другой стороны, вторая половина дня позволяет мне следовать за мыслью или вдохновением, насколько это возможно. Я могу использовать вечер и, при необходимости, даже всю ночь, если внутренний настрой окажется более продолжительным. Полдень отрезан трапезой, которая всегда граничит с ним; но вторая половина дня – особенно в моем уединении в Мюзот – течет в бесконечность ночи, естественное царство плодотворных снов.

Выбрав утренние часы для наших ежедневных встреч, Рильке дал понять, что рассматривает их, скорее, как отдых, чем как обязанность – как перерыв, проведённый в дружеской беседе. В чересчур насыщенной программе его парижских дней они были также возможностью убежать в прошлое, своеобразным алиби, часом тихого уединения, которое он посвящал книге, остающейся для него дороже всего на свете.

Рильке обычно приходил ко мне чуть позже десяти часов, иногда и позднее. Если он не звонил в колокольчик до одиннадцати, это означало, что он воспользовался хорошей погодой и совершил прогулку по Люксембургскому саду; открытые ворота парка находились почти напротив его отеля и каждый день по новому раскрывали красоту тех мест. Из такой короткой прогулки он иногда возвращался со свежими впечатлениями о неисчерпаемом очаровании сада или с каким-нибудь веселым и проницательным наблюдением о случайно встреченной им персоне. Он никогда не пропускал наши встречи без короткого письма утром или вечером накануне, в котором сообщал мне, что какое-то событие или недомогание заставило его отложить «наш час чтения, которого, уверяю вас, мне будет не хватать».

Иногда это было связано с многочисленными обязательствами его парижской жизни, которые, как он жаловался, ему не удавалось «организовать и укротить». В конце апреля он заболел гриппом, который продержал его в постели всего восемь дней, но лихорадка вызвала у него усталость, которая не проходила до середины мая. Так, за исключением нескольких перерывов, мы проработали вместе несколько месяцев. Я уверен, что не сделал ничего, чтобы сократить этот срок. Но мне хотелось бы предположить, что и Рильке втайне наслаждался продлением этих бесед, в которые он со временем привносил все большую степень свободы и непринужденности.

Этот ежедневный визит проходил примерно так: я принимал его в просторной комнате с двумя французскими окнами, выходящими на балкон нашего пятого этажа. Мы садились друг напротив друга, по обе стороны небольшого игрового стола, покрытого зеленым сукном. С того места, где мы находились, у окна, нам обоим открывался вид на верхушки деревьев Люксембургского сада, а если немного наклониться, то и на сверкающий фонтан в центре сада. Рильке доставал из небольшого коричневого кожаного портфеля, который всегда был при нем, экземпляр немецкого издания «Записок» в сером переплете. Я открывал рукопись своего перевода на той странице, где мы остановились накануне и читал французский текст вслух. Рильке следовал за мной, читая немецкий текст. Время от времени он прерывал меня, чтобы сделать замечание, дать объяснение или попросить повторить отрывок.

Наиболее отчётливые воспоминания об этих утренних беседах у меня остались не столько от торопливых заметок, которые я делал, сколько от текста самих «Записок», на полях которых слова Рильке снова и снова воскресают перед моими глазами. Некоторые из заметок настолько слились с исходным текстом, который мы читали вместе, что я часто сомневаюсь, действительно ли та или иная подробность присутствует в «Записках», или Рильке только рассказал мне о ней. А иногда мне приходилось перелистывать книгу, чтобы убедить себя в том, что я не единственный, кому доверили ту или иную историю или сцену, которая уже была написана до того, как он наполнил ее еще более ярким жизненным содержанием с помощью своего голоса и жестов.

Когда я открываю «Записки», со страниц сразу же начинает доноситься атмосфера Парижа: улицы вдоль Сены и в районе старого театра «Комеди Франсез» c домами под снос, улица Сен-Жак [Rue Saint-Jacques] с ее фруктовыми лавками, креманками, угольными погребами и винными барами, вплоть до более зеленого и просторного квартала больниц и родильных домов в районе Валь-де-Грасе [Val-de-Gräce] и госпиталя Кошен [Hôpital Cochin]. Молодой Рильке, поселившись в своей комнате на улице Тулье, изначально путешествовал в этих двух направлениях, и эти первые впечатления доминируют во всей книге. Поначалу он страдал от такого Парижа, как от недуга, в его самых болезненных проявлениях, в самые по-человечески печальные часы.

«Город был густой, как непролазная чаща», – сказал мне Рильке:

Мальте, конечно, не знал этого. Иначе как бы он решился подвергнуть себя подобным переживаниям, как бы он с ними справился? Но, возможно, все это уже было в нем: его детство, та встреча с незнакомцем на улице однажды вечером, его страхи, его ужасы… Вот почему, несомненно, он раньше других обнаружил этих странных закоснелых существ. этот мусор, смытый неудержимым потоком большого города. Потому-то он и чувствует влечение к ним, как к видениям своих собственных внутренних искушений. Загадочный знак той женщины словно взывает к нему, а молитва, которую он бормочет, не имеет больше никакого смысла. Поскольку он понимает, что в чем-то похож на них, эти встречи приводят его в ужас. Но он знает, что это его реальность, и что он должен покориться ей, чтобы осознать ее, даже если она окажется ужаснее всего, о чем он мог бы только догадываться и чего мог бояться…

Я медленно прочитал Рильке первые несколько страниц – не пропуская начала, которое он уже знал, – а он слушал меня, склонившись над книгой, внутренне отдаваясь стремлению заново открыть для себя видения прошлого. «Я был там. Я видел». «Видел», – убеждённо сказал Рильке, невольно подчеркивая настойчивое повторение, присущее первым открытиям Мальте.

Вещи, – объяснял он, – проникают в него через все органы чувств: сначала через глаза, потом через уши, он просто учится ими пользоваться. Он учится видеть, он учится также и слышать: то, что есть, и, прежде всего, то, чего нет: отсутствие звуков, образов, людей..… Иногда именно это отсутствие дает ему ключ к разгадке.

Я заметил, что слова «жить», «звуки», «видеть» и «страх» находятся в начале каждой из первых частей и тем самым в некотором смысле определяют ключевую тональность этих первых фрагментов. Рильке согласился:

Жить, видеть, бояться – таковы темы этих первых вариаций на тему опыта Мальте. И каждая из них требует своего антитезиса, который только и раскрывает ее истинный смысл: «Итак, это место, куда люди приходят жить, я бы предпочел думать, что здесь умирают». «Это звуки. Но есть здесь и нечто более страшное: тишина. Я учусь видеть. Я не знаю, что это, это все уходит вглубь меня…» Контраст – и в то же время тайная связь – между видимостью и глубокой реальностью, между повседневным и невыразимым. Контраст, который резюмируется в последнем, почти ироничном предложении, где речь идет о пролётках, доставляющих умирающих в больницу: «Почасовые пролётки с поднятым верхом, ездят по обычному тарифу: два франка за смертный час».

Ранее мы на мгновение задержались над переводом слова «Bekanntschaften». Я перечислял наугад: «Connaissances, relations, camarades…». Рильке почти жестко прервал меня: «Давайте избегать «camarades» любой ценой. У Мальте никогда не было товарищей!».

Судя по пометке в моей рукописи, в тот день мы не продолжили чтение. После того как Рильке вспомнил свои первые впечатления от Парижа, он заговорил о другом двойнике своего героя, норвежском писателе Сигбьёрне Обстфеллере. Перед раскрытой на столе книгой Рильке сказал: Обстфеллер – норвежский писатель, которого он случайно открыл для себя во время его прочтения. Его поэзия отличалась художественным импрессионизмом и чрезвычайно обостренной чувствительностью. Его «Дневник священника» – это история души, которая, несмотря на свои сомнительные попытки приблизиться к Богу, все больше отдаляется от него и в конце концов погибает в результате жестокого душевного расстройства. Хотя Рильке был знаком лишь с несколькими стихотворениями Обстфеллера, два обстоятельства из жизни норвежца произвели на него особое впечатление: то, что Обстфеллер жил в Париже, и то, что он умер в возрасте тридцати двух лет и, вероятно, не успел выразить в своем творчестве все величие своей благородной, беспокойной души. Эти два обстоятельства все настойчивее рисовали фигуру молодого Обстфеллера в сознании Рильке с того момента, когда он начал запечатлевать свои странные парижские впечатления и мечтал воплотить их в воображаемом герое. К тому времени Рильке уже восхищался Якобсеном и с нетерпением ждал открытия Кьеркегора; он выучил датский язык, чтобы получить более непосредственный доступ к их произведениям. Несмотря на все, что привлекало Рильке в Париже, он чувствовал себя чужим в этом городе и осознавал свое североевропейское происхождение. Когда его парижские заметки начали обретать форму, он понял, что его герой должен быть соотечественником Якобсена; память о датских мотивах дала ему имя Мальте.

С первой попытки Рильке набросал «Заметки», но не в том виде, в каком мы знаем их сегодня:

Образ Мальте преследовал меня, – говорил он мне, – но я понимал, что знаю его лишь отчасти и по некоторым очень внешним признакам. Поэтому, когда я начал писать книгу, которая поначалу показалась мне своего рода аналогом «Историй о Господе Боге», я прибег к форме диалога, которую использовал, чтобы вернуть к жизни Эвальда и его друга. В тот момент я был далек от мысли о том, как будет развиваться произведение и какие следы оставят в нем мои парижские впечатления.

Тогда я находился в Риме. Несколько месяцев я жил в маленькой студии, которую мне предоставили в парке виллы Штроль-Ферн. Если итальянская весна разочаровала меня своей чрезмерной поспешностью, то чтение Якобсена пробудило во мне тоску по северной стране, где на тот момент я знал только добросердечную Эллен Ки[25], которой я посвятил «Истории о Господе Боге». Я написал серию диалогов между юношей и девушкой, которые делились друг с другом своими маленькими секретами. Случилось так, что молодой человек долго рассказывал девушке о датском поэте, неком Мальте, которого он знал и который умер совсем молодым в Париже. Девушка захотела узнать о нем побольше, и молодой человек имел неосторожность сказать ей, что его друг оставил дневник, в который, по его словам, он никогда не заглядывал. Девушка умоляла его показать ей его.

В течение нескольких дней, – продолжал Рильке, – мне удавалось под разными предлогами убедить девушку проявить терпение. Но её любопытство становилось все более и более оживленным, и она принялась по-своему представлять себя Мальте. Я понял, что больше не могу противиться. Я прервал диалог и начал писать дневник самого Мальте, не обращая больше внимания на второстепенных персонажей, которые привели меня к нему почти против моей воли.

Даже если Рильке был полон решимости вырвать фигуру Мальте из незримого пространства, он понимал, что ему все еще нужен был ряд образов, воспоминаний и душевных черт из той воображаемой жизни. Ему казалось, что он знает молодость Мальте, но не должен ли он как-то проверить это знание на месте, в датской деревне, где поблизости были такие характерные замки, пруды, парки и деревья, создававшие странную, притягательную атмосферу? Рильке подумал о Копенгагене, о зеленом Фюнене[26], о Тистедте[27], где жил Якобсен. Он уже окончательно убедил себя в том, что должен познакомиться с Данией, когда пришло приглашение из Швеции, где Эллен Ки читала лекции о его творчестве, и неожиданно предложило ему совершить такое путешествие. Не теряя ни дня, он сел на поезд.

Хотя эти «Записки» были навеяны глубокой потребностью, которую можно было выразить только таким окольным путем, они все еще были далеки от того, чтобы обрести свою окончательную форму.

Я всегда писал очень быстро, – говорил мне Рильке, – импровизируя, я чувствовал ритм, который стремился обрести через меня живую форму. Коль скоро это движение заложено в нас, то его изображение – лишь вопрос послушания. Поэтому я создал «Корнета» за одну ночь, повинуясь непреодолимому желанию воспроизвести образы, созданные отблесками заходящего солнца в облаках, проплывавших мимо моего открытого окна. Многие из моих «Новых стихотворений», в некотором смысле, были написаны сами собой, в своей окончательной форме, часто по нескольку за день, и когда я сочинял «Часослов», я чувствовал, что освобождение пришло так легко, что я не мог перестать писать. Кстати, «Часослов» – это не сборник, из которого можно выхватить страницу или стихотворение, как вы выбираете цветок. Как никакая другая из моих книг, это – песня, единое стихотворение, в котором ни один стих не может быть смещен со своего места, подобно прожилкам листа или голосам хора.

Я помню, – говорил мне Рильке, – что после «Часослова» я был уверен, что смогу писать только такие стихи, которые обладают столь же сильным единством. (На самом деле я пытался придать такое же единство «Дуинским элегиям» и «Сонетам к Орфею», и, несомненно, отчасти именно эта потребность в единстве так сильно задержала завершение «Элегий»). Но когда я начал писать «Записки Мальте Лауридса Бригге», я поначалу чувствовал себя совсем иначе. Необходимое единство уже не было единством поэмы, а единством личности, которая должна была ожить в своем бесконечном многообразии от начала до конца. Это был рваный, ломаный ритм, который навязывал мне себя, и потянул меня в самых неожиданных направлениях. Иногда это были воспоминания о моей юности, иногда Париж, иногда атмосфера Дании, иногда образы, которые, казалось, не имели никакой связи с моим собственным «я». То я почти сливался с Мальте, то снова терял его из виду: казалось, путешествие уносило его из моей жизни, а вернувшись в Париж, я снова находил его, присутствуя в нем как никогда раньше. Я исписал множество страниц наугад. Некоторые из них были письмами, другие – заметками, фрагментами дневника, стихами в прозе. Несмотря на плотность ткани такой прозы, которая была для меня совершенно новой, это было непрерывное блуждание, поход в темноту, который, казалось, никогда не закончится. Но в конце концов оказалось, что он все-таки был там, спутник стольких ночей, мой друг и доверенное лицо. Он сопровождал меня в Венецию, он, как и я, бродил по улицам Парижа, он останавливался со мной в тени Алискампа[28], мы вместе встречались с пастухами в Бо. В Копенгагене, в Лангелинии[29], я видел его, мы встречались на тисовых аллеях Фреденсборга, он все еще помнил приторный аромат флокса летом, его молодость была моей, он был моим «я» и был другим. Я медленно и кропотливо перекладывал на него все те страдания, которые мы пережили вместе. Но это отдалило меня от него, и какое-то время я думал, что в конце концов позабуду его. Но мы оставались связаны друг с другом, словно общей тайной, сквозь изнывающие покровы еще не до конца затянувшейся раны.

Предыдущая главаГлава 9 из 25Следующая глава