Улица Глинки. В городе ее звали иначе – «улица Муз». Это прозвище родилось неофициально, стихийно, десятилетия назад и прижилось намертво. Почему? Ответ витал в самом воздухе, оседал на старинной лепнине домов, звучал в тишине ее тротуаров. Здесь жила и дышала Музыка. Не попса, не шлягеры, а классика, академизм, сама душа искусства. Буквально в нескольких шагах высилось монументальное здание Государственной консерватории имени Римского-Корсакова, ее строгие колонны и окна с акустическими решетками были бессменной визитной карточкой квартала. Отсюда, из открытых окон классов и концертных залов, а также из множества частных студий, прячущихся в особняках, постоянно лились звуки: виртуозные пассажи скрипок, мощные аккорды роялей, вокальные распевки, доносящиеся порой даже на улицу. Воздух вибрировал от незримых нот. Рядом, в уютном скверике с бюстом самого Михаила Глинки, чье имя носит улица, летними вечерами студенты устраивали импровизированные концерты. Первые этажи старинных зданий занимали храмы для посвященных: узкоспециализированные магазинчики нот и струн, мастерские по ремонту капризных скрипок и массивных роялей, антикварные лавки, где среди пыльных фолиантов можно было отыскать раритетную партитуру или портрет забытого композитора. Даже немногочисленные кафе здесь старались не нарушать акустическую идиллию – интерьеры в темном дереве, приглушенный свет и непременная классическая музыка вместо поп-хитов. «Улица Муз» была оазисом, святилищем, где время текло в такт метроному, а главной валютой были талант и преданность искусству.
Дорога была застроена старинными особняками и достойными доходными домами конца XIX – начала XX века. Никаких высоток – лишь два-три этажа подчеркнутой солидности. Каждый фасад был уникальным холстом: потрескавшаяся, но все еще изящная лепнина, кованые балкончики, похожие на кружево, высокие окна в резных наличниках. Каждый дом имел свое лицо, свою историю, запечатленную в кирпиче, штукатурке и времени. Несмотря на близость к шумному центру, здесь царила поразительная, почти звенящая тишина и спокойствие. По тротуарам, усыпанным ковром пожелтевших листьев вековых лип, размеренно прогуливались пожилые дамы с изящными тростями, студенты с громоздкими футлярами контрабасов или виолончелей за спиной, профессура в безупречно строгих костюмах. Все дышало академичностью, достоинством и легкой благородной отстраненностью от суеты города. Все, кроме моих нервов, натянутых, как струны контрабаса.
Такси остановилось у дома номер семнадцать. Особняк Станислава Борисова идеально вписывался в ансамбль «улицы Муз». Не самый большой, но исключительно представительный. Сложенный из темно-красного, словно спеченного временем кирпича, он эффектно контрастировал с белоснежными деталями: наличниками, карнизом сложного профиля и угловыми рустами. Высокие окна второго этажа завершались изящными арками. Особенно выделялось одно – витражное, с абстрактным узором из цветного стекла, игравшее в лучах осеннего солнца. Перед домом, отгороженный кованой оградой с тонким узором, располагался небольшой, но безупречно ухоженный палисадник. Сейчас, поздней осенью, в нем еще держались пышные кусты темно-бордовых и бронзовых хризантем и вечнозеленые шары самшита. Массивная дубовая дверь с тяжелой медной ручкой и лаконичной табличкой «17» выглядела солидно. Дом казался ухоженным, дорогим, дышащим спокойной уверенностью и неспешным течением времени. «Типичное гнездо старой интеллигенции или успешного маэстро», – подумала я, вспоминая свои прошлые впечатления от района. Здесь жили те, кто посвятил жизнь музыке, истории, знаниям. Или те, кто хотел выглядеть таковым. Но сегодня эта аура благородного покоя лишь усиливала ее подозрительность. Подозрительность, обостренная угрозами «Серафима», заставляла видеть в этих стенах не романтику, а возможные укрытия, в этих высоких окнах – не любование видом, а наблюдательные посты. Тишина улицы казалась зловещей, таящей неведомые слухи и старые тайны.
Я глубоко вдохнула воздух, в котором смешались запах прелых листьев, сырости и… музыки. Едва мой палец нажал на кнопку массивного звонка, сквозь толстую дверь донеслись приглушенные печальные звуки фортепиано. Знакомый мотив сжал мое сердце – это была мелодия из последнего спектакля Алисы, ее «прощальная» ария Джульетты. Звуки лились изнутри дома, где ждал Станислав Игнатьевич. Человек, знавший Алису. Человек, игравший сейчас ее прощальную песнь. Праведный путь вел меня сквозь эту дверь – к следующей ноте в трагической симфонии правды.
Дверь открылась не сразу. Музыка оборвалась на высокой незавершенной ноте, повисшей в воздухе вопросительным эхом. Показался Станислав Борисов.
Он предстал передо мной человеком, явно сломленным временем и горем. На вид ему было около шестидесяти, но сейчас он казался гораздо старше – бледная, почти прозрачная кожа с сероватым подтоном была натянута на резкие скулы, оттеняя глубокие резкие борозды у тонких, плотно сжатых губ и веер морщин у внешних уголков его светло-карих глаз. Эти глаза, вероятно, когда-то живые и проницательные, сейчас были мутными, потухшими, с расширенными зрачками и красными прожилками на белках, храня следы недосыпа или слез. Темные ввалившиеся полукруги под ними придавали лицу болезненное, почти трупное выражение, которое не смягчали две вертикальные складки, резко прорезавшие лоб между бровей. Его седые, почти белые густые волосы были небрежно зачесаны назад и слегка всклокочены на макушке, несколько прядей беспомощно спадали на высокий интеллигентный лоб, где четко виднелись вдавленные следы от очков. Высокий и худощавый от природы, Борисов стоял ссутулившись, плечи согнуты под тяжестью невидимого груза, спина сгорблена, а длинные узловатые пальцы музыканта беспомощно повисли вдоль тела. Дорогой темно-бордовый кардиган из тонкой шерсти был помят, рубашка цвета хаки вытянута на шее, а темные брюки с четкими стрелками имели легкие заломы на коленях. Стоптанные замшевые тапочки на ногах завершали образ человека, переставшего заботиться о внешнем виде, чья дорогая одежда лишь подчеркивала глубину его кризиса. Он выглядел не просто уставшим – он выглядел выжатым, изможденным до предела.
Увидев меня, он сделал явное, почти физическое усилие над собой. Плечи расправились на миллиметр, спина выпрямилась насколько возможно. Он попытался натянуть слабую безжизненную улыбку, которая лишь глубже прорезала морщины и подчеркнула немую тоску в его потухших глазах.
– Татьяна Александровна? – Его голос звучал непривычно хрипло, тихо, с легкой осиплостью, будто он долго не говорил вслух или его горло сдавила невидимая рука горя. Он отступил в глубь прихожей, жестом приглашая войти. – Проходите, пожалуйста. Извините за… – Он неопределенно махнул рукой, охватывая взглядом пространство за собой, где на темном полированном дереве тумбочки лежала рассыпанная пачка нот, а посреди коридора одиноко валялся мужской ботинок. – …за беспорядок. И за себя. Не в форме сегодня.
Мой взгляд скользнул мимо него в прихожую. Беспорядок был не катастрофическим, но нетипичным для такого дома. Все лишь подтверждало первое впечатление: Станислав Игнатьевич Борисов, уважаемый маэстро, был сломлен. Осталось понять – горем ли по ученице или чем-то иным, более опасным? И какую роль в этой симфонии отчаяния играла прощальная ария Джульетты, звучавшая за мгновение до моего прихода?
– Чай предложить? Или кофе?
– Кофе, спасибо, – ответила я, следуя за ним по коридору в гостиную.
Гостиная соответствовала дому: высокие потолки с лепниной, темный паркет, натертый до зеркального блеска, стены, увешанные старинными гравюрами и фотографиями в тяжелых рамах – в основном театральные сцены прошлых лет, портреты композиторов. Но среди них, словно яркие ноты на строгом нотном стане, выделялись фотографии Алисы. Они висели не кучно, а были бережно вплетены в общий ансамбль, словно всегда принадлежали этому месту. От школьного возраста: снимок, где девочка лет десяти с двумя косичками и озорной улыбкой держит в руках первую в своей жизни скрипку, явно не по размеру. Через юность: подросток лет пятнадцати в строгом концертном платье, сосредоточенно смотрящий в ноты перед выступлением. И до последних лет: Алиса-Джульетта в сценическом костюме, запечатленная в момент мощного вокала; Алиса в повседневности, смеющаяся с Ликой за кадром; Алиса с Ольгой Петровной на каком-то празднике, обнявшись. На одном из снимков, видимо подаренном Борисову, была дарственная надпись крупным веселым почерком: «Моему дорогому Учителю и Наставнику! Ваша Алиса».
Воздух пах пылью, воском для мебели и… одиночеством. И всепроникающей тишиной, которая теперь казалась громче прерванной музыки. Центром комнаты был массивный рояль черного лака, а напротив него – глубокие кожаные кресла с небольшим столиком у холодного, но все равно внушительного камина из темного мрамора. На крышке рояля, рядом с открытой нотной тетрадью, лежали старинные карманные часы на тонкой серебряной цепочке. Я машинально отметила их – дорогие, явно антикварные. Эти фотографии, развешанные с такой ненавязчивой заботой, были не только на стенах, но и стояли на камине, это говорило больше любых слов о месте Алисы в этом доме и в сердце его хозяина. Они были не выставлены напоказ, а хранились как самые дорогие реликвии среди свидетельств профессиональной жизни Станислава Борисова.
– Я играл… – Борисов махнул рукой в сторону рояля. – Вспоминал. Алисины партии… Не дают покоя. Садитесь, пожалуйста. Сейчас приготовлю кофе. – Он поспешно вышел видимо на кухню.
Пока он отсутствовал, я подошла к роялю. Мой взгляд упал на часы. Я осторожно взяла их. Тяжелые, холодные. На задней крышке, у крепления цепочки, была небольшая искусно выгравированная надпись: «С. Б. – от С. П. На вечность». Теми же старинными, витиеватыми буквами, что и на серебряном крестике Алисы. Удар в грудь. Светлана Петрова? Откуда у нее такие часы? У швеи? Я быстро положила часы на место, услышав шаги, и подошла к фотографиям у камина, когда Борисов вернулся с подносом: две фарфоровые чашки, кофейник, сахарница.
– Что привело вас, Татьяна Александровна? – спросил он, избегая моего взгляда, наливая кофе в мою чашку. Голос все еще хриплый. – Надеюсь, не только проверить, как старик коротает дни в своем склепе воспоминаний? – Шутка прозвучала вымученно, горько.
– Я была у Ольги Петровны. Она… тронута вашей заботой об Алисе все эти годы. – Я сделала паузу, наблюдая. На лице Станислава промелькнула судорога боли. – Она сказала, что вы были для Алисы больше чем учитель. Почти… как отец.
Борисов замер, кофейник в его руке слегка дрогнул. Пар от только что налитого кофе заволок его бледное лицо на мгновение. Его взгляд непроизвольно скользнул к фотографиям Алисы – к той, где она смеялась, – и в его глазах мелькнуло что-то невероятно нежное, почти отеческое, смешанное с такой тоской, что стало физически неловко смотреть. Но тут же он отвел взгляд, поставил кофейник и сел в кресло, я присоединилась к нему.
– Ольга Петровна добрая женщина, – пробормотал он, поднося свою чашку к губам, но не отпивая. Голос его стал глуше, уходящим в себя. – Она всегда преувеличивала мою роль. Я просто… видел в Алисе искру. Такой редкий чистый талант… – Он снова посмотрел на фотографии, его пальцы нервно постукивали по фарфору. – Она была… особенной. Не просто ученицей. Светом. Ее голос, ее понимание музыки… это завораживало. Привязывало. Да, я был привязан. Сильно. Как… как к самому дорогому, что есть в жизни артиста – к воплощению мечты. – Он говорил тихо, с подчеркнутой одухотворенностью, уводя разговор в возвышенные, но туманные сферы чувств, подальше от конкретики.
Я слушала, отмечая про себя мастерскую игру: искренняя боль – да, но использованная как щит. Он пытался увести меня в дебри эмоций, заставить сопереживать его «педагогической» привязанности, замять неудобные вопросы. Но Праведный путь требовал ясности, а не тумана. Прямые вопросы всегда отрезвляют и возвращают в реальность. Я поставила свою недопитую чашку на стол с легким стуком, привлекая его внимание. Когда он взглянул на меня, я встретила его глаза спокойным неумолимым взглядом следователя.
– Станислав Игнатьевич, – сказала я четко, перебивая поток его лирических воспоминаний, – скажите, пожалуйста, откуда у преподавателя музыки такое поместье? – Я снова обвела взглядом роскошную гостиную, особняк за окном, подчеркивая несоответствие. – «Улица Муз», особняк в стиле модерн, антиквариат… – Моя рука указала на часы на рояле, а затем на тяжелые рамы картин. – Это требует состояния. Преподавательская ставка, даже в консерватории и ведущем театре… – Я сделала выразительную паузу, давая цифрам витать в воздухе. – Явно не тянет. Откуда средства?
Вопрос прозвучал как выстрел в тишине. Все возвышенные ноты мгновенно покинули его лицо. Он побледнел еще больше, если это возможно. Пальцы, державшие чашку, заметно задрожали. Он отставил ее на поднос, боясь расплескать. Его глаза метнулись – к окну, к роялю, к фотографиям Алисы – куда угодно, только не на меня. Воздух наполнился гулким молчанием, в котором его замешательство и страх были громче крика.
– Наследство, – ответил он коротко. – Семейное. Мои предки… были небедны. Музыка – это призвание, а не способ заработка для меня. Дом… тоже наследство.
Его ответ был гладким, но слишком уж заученным. Я решила сменить тактику:
– Я была в Серафимовском монастыре. В Покровске.
Станислав резко поднял на меня глаза. В них мелькнуло что-то – страх? удивление? – и тут же погасло.
– Да? Интересное место. Старинное. Но зачем вам туда? Расследование ведь… здесь, в городе.
– Алиса была там незадолго до смерти, – сказала я прямо. – Она ездила туда, чтобы узнать о своей настоящей матери. О Светлане Петровой.
Имя прозвучало как выстрел. Борисов побледнел так, что его седые волосы на мгновение показались темнее лица.
– Светлана… – прошептал он. Голос сорвался. Он отвернулся, смотря в пустой камин. – Да… я слышал, она интересовалась корнями. Но… зачем вам это? Какое отношение это имеет к ее… уходу?
– Я считаю, самое прямое, – настаивала я. – В монастыре мне рассказали историю. О том, как Светлана, напуганная, прибежала с младенцем, оставила Алису у ворот… и исчезла. Потом ее убили. Нашли в реке. А Алису убили после того, как она узнала правду о матери.
Я говорила четко, наблюдая, как каждое слово вонзается в Станислава. Он сидел сгорбившись, его руки сжали подлокотники кресла до побеления костяшек. Дыхание стало прерывистым, шумным.
– Алиса узнала все и, возможно, даже больше, – продолжала я, вставая и медленно подходя к роялю. Я взяла часы. – Узнала о матери. И о том, что ее мать убили из-за наследства. Она вернулась в ужасе. И через очень короткое время ее тоже убили. Вы понимаете, Станислав Игнатьевич? Ее убили за ту же правду, что хранила и ее мать. – Я протянула ему часы, показывая на гравировку. – С. П. – Как по-вашему, что значит эта гравировка? Ваши часы, скорее всего, – это подарок, не так ли?
Борисов посмотрел на часы. Его лицо исказилось ужасом и пониманием. Он отшатнулся.
– Светлана Петрова, да… – прошептал он, голос едва слышен. – Давно. Очень давно. Когда мы… Это был подарок. Она выгравировала… сама. Я… – Он замолчал, его взгляд стал бегающим, испуганным. – Вы думаете… что это как-то связано?
– Вы знали Светлану Петрову. Давно. Очень давно. И не просто знали. – Я смотрела ему прямо в глаза, держа часы так, чтобы гравировка была ему видна. В моей голове, как вспышки молнии, проносились обрывки мыслей, складываясь в неопровержимую картину. Его болезненная неестественная привязанность к Алисе, выходящая за рамки педагогической заботы… Игра ее музыки сегодня – не память об ученице, а реквием по дочери… И теперь эти часы – фамильная реликвия? Нет! Подарок. От Светланы. С ее инициалами. Теми же, что и на крестике Алисы. Два плюс два. Связь была слишком очевидной, чтобы быть случайной. Светлана Петрова. Станислав Борисов. Их общая дочь – Алиса. – Вы – отец Алисы. Не так ли?
Слова повисли в воздухе. Борисов зажмурился как будто от удара. Потом его тело содрогнулось в беззвучном рыдании. Он не стал отрицать. Его голова упала на руки, плечи затряслись.
– Да… – вырвалось у него сквозь рыдания. Слово было горьким и тихим. – Да… я ее отец. Алисы. Моя кровь… моя девочка…
«Попала», – холодно констатировала про себя я, наблюдая, как его защита рушится под грузом правды. Он плакал долго, безутешно. Я молчала, давая выплакаться, но мой разум уже анализировал последствия. Когда рыдания немного стихли, он вытер лицо ладонями, оставив красные полосы на бледной коже.
– Как вы… как вы узнали?
– Догадалась, – ответила я просто, опуская часы на подлокотник кресла. – По тому, как вы о ней говорили. Как смотрели на ее фотографии. Как играли ее музыку. – Я сделала паузу, мой взгляд стал жестче. – Вы говорили об этом Алисе? Рассказали ей правду?
– Нет… никогда, – сдавленно вымолвил он.
– Почему? Почему вы молчали все эти годы? Почему не сказали ей? Даже когда она выросла? Даже когда начала сама искать свои корни? – Мой голос звучал не обвиняюще, но с нажимом, требующим ответа. – Как вам вообще жилось с этим знанием? Зная, что она – ваша плоть и кровь, ходит рядом, поет, играет… и не знает, кто вы на самом деле?
Борисов сжал кулаки, его лицо исказила гримаса стыда и глубочайшей выстраданной боли.
– Как жилось? – Он горько усмехнулся, и в этом смехе не было ни капли веселья, только бездна отчаяния. – Каждую минуту. Каждый день. Это был… ад. Представьте: видеть свою дочь. Видеть, как она растет, как расцветает ее талант – мой талант, моя кровь! Видеть ее улыбку, ее горести… и молчать. Быть для нее всего лишь «уважаемым Станиславом Игнатьевичем», а не отцом. – Голос его дрожал, прерываясь. – Страх, Татьяна Александровна. Глупый позорный страх! – Он встал, зашатался, оперся о рояль, будто ища опору в мире, который рухнул. – Представьте: уважаемый педагог, старейшина театра… и связь со швеей! Пусть даже недолгая и давняя. Скандал! Позор! Моя покойная жена в то время… она была влиятельной, ревнивой. Ее семья… они бы уничтожили меня! Лишили бы всего: работы, репутации, средств к существованию! Этот дом? – Он махнул рукой с отвращением. – Ее наследство, ее семья. Я был бы на улице! А Ольга Петровна? Что бы с ней стало? С Алисой? Скандал раздавил бы их! Запятнал бы имя Алисы еще до начала ее карьеры! – Он сглотнул ком, его глаза блестели от слез. – А потом… потом стало поздно. Алиса выросла. У нее была мать – Ольга Петровна, которая отдала ей всю душу. Которая была ей матерью. Раскрыть правду? Разрушить этот мир? Посадить в ее душу сомнение, боль, вопрос «почему он бросил?»? Я не мог. Я… я хотел оградить ее. Даже такой ценой. Ценой своего молчания, своей лжи. – Он снова зарыдал, тихо, надрывно, его тело содрогалось. – Я был трусом. Эгоистом. Но я любил ее. Боже, как я любил ее… свою неназванную дочь.
Я наблюдала. Его боль была слишком глубокой, слишком личной, чтобы быть игрой. Страх – слишком узнаваемым по его положению и прошлому. «Искренне», – промелькнуло в моем сознании. Но искренность в одном не исключает вины в другом.
– А Светлана? – спросила я, смягчая тон, но не отпуская тему. – Как вы с ней познакомились? Все-таки вы – педагог консерватории, она – обычная швея? Девчонка после ПТУ?
– Познакомились… На концерте. Света… чуткая душа… она тянулась к прекрасному. Я заметил ее – она приходила на выступления моих учеников раз за разом и сидела… с таким одухотворенным лицом. Я… не смог не обратить на нее внимания. Знаете, между нами словно вспыхнуло что-то… как наваждение…
– Что вы сделали, когда узнали, что она беременна?
Борисов покачал головой, вытирая слезы тыльной стороной ладони.
– Ничего… а что я мог сделать? Она все решила сама, я не мог ее остановить. Тогда она ушла, я пытался искать ее… чтобы помочь. Но она была гордой. Больше мы не были «вместе» в том смысле… но связь поддерживали. Изредка. Она знала, что я знаю о ребенке. Но сама решила… поступить так, как поступила. Отдать ребенка. Я не смог ее остановить. Не смог переубедить. Она была упрямой, никого не слушала. А потом… она исчезла. Навсегда. – В его глазах читалось искреннее горе и вина за свое бессилие. – Я не знал, что ее убили! Думал… несчастный случай. Или самоубийство от отчаяния.
– Когда вы виделись… она говорила о страхах? О Серафиме? О наследстве, о земле? – спросила я.
– Нет! Ни слова! Она казалась… озабоченной, когда мы последний раз виделись, незадолго до… до ее исчезновения. Но Светлана не говорила. Отмахивалась. Я думал… финансовые трудности, проблемы с ребенком. О наследстве? О земле? О каком-то Серафиме? – Он выпрямился, глаза расширились от неподдельного первобытного ужаса и полного непонимания. – Я ничего такого не знал! Никогда не слышал! Светлана никогда не говорила мне о своих страхах! Ни слова! – Он схватился за голову, пальцы впились в седые волосы. – И вы говорите, Алису… из-за этого убили? Боже мой… Если бы я знал! Если бы она пришла ко мне… Но она молчала, как и Светлана! Гордая… глупая… – Его крик был полон отчаяния и бессилия, крик человека, осознавшего страшную цену своей трусости и неведения. – Я не убивал ее! Клянусь вам! Я не убивал свою дочь! Я не мог!
Его отчаяние было оголенным, разрушительным. Я наблюдала. Его вина в сокрытии отцовства – очевидна. Его боль – реальна. Его незнание о «Серафиме» и мотивах убийств казалось искренним. Но…
– Станислав Игнатьевич, – осторожно начала я, – когда Алиса вернулась из Покровска напуганной… она приходила к вам? Говорила что-нибудь?
Он поднял заплаканное лицо.
– Приходила. За день до… до того. Была странная. Взволнованная. Говорила, что узнала что-то важное. Очень важное. Но страшное. Сказала: «Теперь я понимаю, почему мама… боялась». Я спросил: Ольга Петровна? Она покачала головой: «Нет. Другая». Я… я остолбенел. Как она узнала? Она сказала, что кое-что узнала, но не может сказать, что очень боится. Что «Он» знает, что она знает. Я не понял! Я спрашивал: кто «Он»? Что знает? Она только покачала головой, сказала: «Не могу говорить. Опасно. Для вас тоже». И ушла. Быстро. Я… я не успел ничего понять! Не успел ее защитить! – Он ударил кулаком по столу. – Теперь я виню себя вдвойне! За трусость! За то, что не настоял! За то, что не спас их!
Его мука была невыносимой. Я смотрела на него, слушала его надрывные рыдания. В этой музыке горя, в этом разрушительном раскаянии мне вдруг стало ясно: Станислав Борисов не убивал свою дочь. Его вина была иной. В бездействии. В страхе. В желании спрятаться от правды. Но убийца? Нет. Убийца не смог бы так плакать. Так чувствовать.
Я тихо положила часы на стол рядом с ним. Он не заметил, погруженный в пучину горя. Я вышла из гостиной, оставив его одного с призраками прошлого. На пороге я обернулась. Он сидел, сгорбившись, его седые волосы падали на лицо, руки бессильно лежали на коленях, которые недавно играли последние аккорды арии, ставшей реквиемом. Трагедия была завершена, но убийца оставался в тени.
Я вышла на улицу в прохладный осенний воздух. Крестик Светланы Петровой лежал холодным грузом в кармане. Часы с ее инициалами остались на столике у убитого горем отца. Две вещи. Две жизни. Одна тайна. Серафим был где-то рядом. И он не был Станиславом Борисовым. Значит, он был кем-то другим. Кто-то из театральных? Кто-то из монастырского прошлого? Кто-то, кто следил за мной сейчас?
Я вызвала такси и, пока ждала, достала кости. Тяжелые знакомые кубики в ладони. Расследование зашло в тупик, ветер кружил пожелтевшие листья, как мои мысли – бесцельно и тревожно. Пора их прояснить. Пора найти точку опоры. Бросила их на ладонь, думая о Лике Сомовой, ее истерике, ее словах «Она сама этого хотела!» – таких ядовитых, таких неправильных в свете правды о наследстве и убийстве. О Головине с его алиби и циничным «дурным пиаром». О пропавшей иконе, которую кто-то нашел и украл до того, как Алиса успела что-то понять или использовать. Кто успел первым? Найду икону – найду убийцу.
Кости упали на ладони:
17 + 6 + 30
Значение всплыло мгновенно, как первый глоток крепкого эспрессо: «Упорство – чудесная вещь: оно может сдвинуть такие горы, о которых вера и не смеет мечтать. Законным основанием упорства должна быть уверенность в себе».
Мысль ударила с силой кофеина: когда расследование заходит в тупик, упорство – главное оружие. Не сдаваться. Не сворачивать. Вернуться к началу. К самым первым камням, с которых начала рушиться эта кровавая пирамида. К первым подозреваемым. Они уже отыграли свои роли в моем сценарии, отдали свои реплики. Они расслабились. Успокоились. Подумали, что буря миновала, что детектив увяз в монастырских архивах и слезах отца погибшей. Лика Сомова с ее ядовитой завистью и странным намеком на самоубийство. Александр Головин с его холодным расчетом и слишком удобным алиби. Их полуправды тогда казались мелкими на фоне масштаба трагедии. Теперь, на фоне тупика, они засверкали новыми гранями.
Кости придали мне сил и надежды, как глоток свежего обжигающего кофе после бессонной ночи. Они не указали путь, они напомнили о главном: копать глубже там, где уже копала. Искать то, что пропустила. Уверенность в себе? Да, она была. Уверенность в том, что правда – здесь. В этом городе. За кулисами театра, где все началось.
Такси подъехало. Я села, бросив адрес театра водителю. Праведный путь вел за кулисы. В самое логово зависти и тайн. Прямо в гримерку Лики Сомовой. Пока сама примадонна, уверенная в своей безопасности, отсутствует. Пора проверить алиби всех подозреваемых еще раз. Упорство должно сдвинуть гору лжи. И я была готова копать.
Я ехала по набережной, река за окном мелькала свинцовыми бликами под низким осенним небом. В голове гудели обрывки разговора с Борисовым, его рыдания, звуки прощальной арии. Внезапно вибрирующий телефон в кармане вырвал меня из раздумий. На экране высветилось «Ольга Петровна». Сердце сжалось. Как ей сказать? Что сказать сейчас, в такси, где водитель может слышать каждое слово?
Я нажала на зеленую кнопку, приложила трубку к уху, стараясь говорить ровно, но тише обычного:
– Ольга Петровна? Здравствуйте.
– Татьяна Александровна? – Голос на другом конце звучал хрипло, измученно, но с дрожью надежды. – Извините, что беспокою… Я… не могу сидеть сложа руки. Не могу. Каждую минуту думаю… Новости есть? Хоть что-то? – Последние слова сорвались на шепот, полный отчаяния.
Я быстро оценила обстановку: водитель в наушниках, кажется, слушает музыку, но рисковать нельзя. Нужно дать ей опору, но не детали.
– Ольга Петровна, – начала я, стараясь вложить в голос уверенность и тепло, – я только что от человека, который… очень хорошо знал Алису. Очень хорошо. – Я сделала паузу, давая ей понять, что речь не о рядовом знакомом. – Многое прояснилось. О ее… настоящей матери. О том, почему Алиса поехала в Покровск. И почему вернулась напуганной. – Я слышала, как Ольга Петровна резко вдохнула. – Это не было самоубийством, Ольга Петровна. Я в этом абсолютно уверена. Алису… убрали. Из-за того, что она узнала. Правду о своем прошлом.
На том конце провода послышался сдавленный стон, смешанный с облегчением и новой волной горя.
– Правду… – прошептала она. – Что… она знала?
– Она знала, что вы – ее настоящая мать, Ольга Петровна, – сказала я твердо. – В самом главном смысле этого слова. То, что она узнала в Покровске… это не умалило ее любви к вам. Напротив, она боялась за вас. Боялась, что правда принесет вам боль.
– Боль… – Ольга Петровна всхлипнула. – Боль уже есть. Невыносимая. Но… знать, что она не сама… что ее… – Она не могла договорить.
– Знать, что это не ее выбор – уже важно, – мягко, но настойчиво сказала я. – Это меняет все. И мы движемся вперед, Ольга Петровна. Я нашла важные… нити. – Я сделала небольшую паузу. – Серебряные ключи, о которых она писала… они начинают открывать двери. Пока не все. Но процесс идет. Я не могу сказать больше по телефону, это небезопасно. Но поверьте мне. Я обязательно расскажу вам все. Лично. Скоро. Я держу слово.
Наступила пауза. Слышалось тяжелое прерывистое дыхание Ольги Петровны.
– Спасибо… – выдохнула она наконец. – Хоть капля света в этой кромешной тьме. Вы… вы осторожны, Татьяна Александровна? Я чувствую… что там, где вы копаете… очень опасно. Алиса боялась…
– Я осторожна, – пообещала я, глядя в окно на мелькающие улицы. – И я вооружена. И упряма. Правда тяжела, Ольга Петровна, но она… ваша. И Алисина. Я доведу это дело до конца. – Театр уже показался впереди. – Мне нужно ехать, Ольга Петровна. Я на месте. Я вам перезвоню, как только смогу рассказать все подробно. Держитесь.
– Держусь… – прошептала она. – Спасибо. И… берегите себя. Ради… ради нее.
– Обязательно. До связи.
Я отключилась, глубоко вдохнув. Разговор дался нелегко. Сказать ровно столько, чтобы дать надежду и подтвердить ее интуицию, что Алису убили, но не обрушить на нее весь кошмар про «Серафима», угрозы и разбитое окно. И уж тем более не говорить о Борисове и его отцовстве. Позже. Лично. Серебряный крестик в кармане казался тяжелее. Ольга Петровна почувствовала опасность. Материнское чутье не обманывает.
Такси остановилось у служебного входа театра. Я расплатилась, вышла. Передо мной были знакомые двери, за которыми кипели страсти, зависть и, возможно, прятался убийца. Значение костей все еще летало надо мной: Упорство. Уверенность. Пора вернуться к истокам. Я поправила сумку на плече, почувствовав знакомый вес «макарова» в потайном кармане. Праведный путь вел за кулисы. В самое сердце логова. Я толкнула тяжелую дверь.