Едва закончили разгрузку доставленной гуманитарки и присели на кушетку в рядок плечом к плечу, чтобы дух перевести да переброситься парой фраз о житье-бытье под землёй, дрожащей от близких взрывов, как привезли раненых из Волчанска.
За все годы этой войны здоровяков среди штурмов не встречал: всегда поджарые, сухие, жилистые. И взгляды у них жесткие, без елея, сканирующие, будто рентгеном просвечивающие. Перед такими рисовка не проходит – вмиг определят тебе цену и или примут в свою «стаю», или отвергнут навсегда. И вообще благостная размазня там не выживает. Да они иными вряд ли могут быть: сутками в «бронике», все перемещения бегом или перебежками, еда скудная, однообразная и зачастую нерегулярная.
Вот и на этот раз все раненые – истощенные, худые, глаза опустошенные и тусклые: уж и не надеялись, видно, что их вытащат в тыл. А кто-то так и не дожил до эвакуации – почти пять суток не могли к ним пробраться эвакуационные команды.
Им помогли выбраться из «буханки» – кто сам вылез, опираясь на плечи бойцов, кого вынесли на руках и уложили на носилки. Потом смотровая – чистенькая, просто вылизанная до стерильности, два топчана, на которые укладывали – усаживали раненых. Санитары тут же снимали-срезали с них одежду, обнажая донага, врачи бегло, но профессионально осматривали раны, уточняя время их получения, место и обстоятельства и диктуя фельдшеру, который заполнял карту раненого. Тщательность осмотра объяснялась не только необходимостью определения степени оперативности лечения: документы обязательно дотошно проверит особист на предмет самострела, поэтому уже сейчас предрешалась судьба солдата. У контриков[97] хлебушек, в общем-то, несладкий, поэтому обиды на них начмед не держал, но и дружбы особой старался не водить.
Штурмовики – всегда поджарые, сухие, жилистые
Уже уезжая, спросил у врача, как часто встречаются самострелы. Он взглянул на меня, как на несмышлёныша, и тихо, бесцветным хриплым голосом, ответил:
– Ни разу. Порядка десяти тысяч с мая прошло через нас – и ни одного. Все ранения боевые. Да и потом какой, нахрен, самострел, когда почти все раны осколочные и минно-взрывные…
Кого-то сразу везли – через коридор дверь в дверь – на портативную рентгеновскую установку, кого-то тщательно обтирали влажными салфетками, кому-то обрабатывали раны, обували в тапки, бинтовали, что-то вкалывали, надевали чистое бельё, обували в резиновые шлёпанцы… В общем, меняли жизнь штурма окопную на жизнь госпитальную.
– Хорошо бы их через баньку пропустить, мочалкой отдраить, как скребком лошадь, веничком пройтись, да только это уже в иной жизни будет, – тихо проскрипел надтреснутым голосом санитар, дядька за полтинник возрастом, с лицом, исполосованным морщинами, словно груша печеная.
Изредка вскрик или стон разрывали эту суетливую тишину, и тогда медсестричка Валя шептала:
– Тише, милый, тише, ты же мужчина. Потерпи, немножко потерпи…
И затихал раненый, терпеливо боль снося, лишь зажмуривал глаза да бугрились желваки. А потом, когда уже всё заканчивалось, тихо благодарил.
Все ранения – боевые
Один так ослабел, что его растрескавшиеся и покрытые коркой губы едва шевелились, силясь что-то сказать. Привезший его сержант тихо, чтобы раненый не слышал, сказал заполнявшему медкарту доктору:
– Четверо суток парень выползал из агрегатного завода. Там от завода только одни развалины и остались. До наших рукой подать – метров двести, ползком минут двадцать, а он по полсотни метров в день проползал. Без воды и еды, обессиленный совсем, а автомат всё равно тащил, намотав ремень на руку.
Валентина
Сержант говорил о нём, и в его голосе звучали гордость и высочайшее уважение к этому штурму, из раздробленной ноги которого торчал осколок белой кости. Ослепительно-белое на черно-красном. Разодранная от колена до стопы брючина, коробящаяся жестью от засохшей крови, и торчащая белая кость. Белое и красное – цвета войны. А еще хаки…
Валентина и врачи долго колдовали с его ногой, кололи ему обезболивающее, скальпелем срезали уже почерневшую кожу вокруг раны вместе с кусками плоти, перемешанной с грязью, а он лежал молча, закрыв глаза и прикусив губу. И лишь доносился скрежет его зубов.
Медсестричка Валя
Когда закончили обработку, он открыл глаза, обвёл всех мутным взглядом, дрожащей рукой достал из кармана карамельку и протянул её Валентине. Лицо смертельно бледное – белее простыни, на лбу крупными капли пота, губы сжаты и искусаны до крови, чтобы крик не рванул наружу – и рука с карамелькой, дрожащая от напряжения.
Валя взяла её. Взяла, чтобы не обидеть солдата, а у самой комок в горле.
Так и хранит до сих пор эту карамельку, как благодарность солдата.
У самой трое мальчишек – ждут маму домой. А война всё не кончается…