До сих пор Байрон завязывал любовные отношения в основном с женщинами своего круга. Жизнь в Италии и знакомства с итальянками внесли некоторые изменения относительно его привязанностей. Эти перемены были связаны с его переездом из Вероны в Венецию.
В Вероне Байрон пережил некоторый духовный кризис, упадок нравственных сил. Это заметно по его письму Муру, которое заканчивалось минорной нотой:
«Я не пишу тебе о своих делах не потому, что скрываю от тебя что-то, а чтобы не огорчать тебя, да и себя тоже. Моя жизнь кончается, я сам укоротил ее».
В тот же день Байрон пишет письмо Августе:
«Я становлюсь седым, меня пошатывает и я не могу думать о том, что моя голова слабеет. Хочу сохранить память или хотя бы воспоминания».
Тем не менее уже через неделю после приезда в Венецию Байрон пишет Муру:
«Кроме того, я влюбился, это почти то же, как броситься в Канал (это было бы бесполезно, поскольку я хорошо плаваю), это лучшее из всего худшего, что я могу предпринять. Я снял очень хорошую квартиру в доме „Венецианского купца“, который значительную часть своего времени занят торговлей и у которого жена двадцати двух лет. Марианна (так ее зовут) внешностью напоминает антилопу… У нее правильные черты лица, орлиный профиль, маленький рот, чистая и мягкая кожа с лихорадочным румянцем, очень красивый рот, волосы темные и блестящие, вьющиеся, цветом напоминают леди Джерси. Фигура у нее изящная и красивая. Кроме того, она известная певунья». Помимо этого письма, характеристика Марианны содержится в записи Мура на полях издания «Писем», выпущенного Мерреем. В этой записи Марианна предстает «демоном алчности и сладострастия, которая заводила интрижки с каждым мужчиной, останавливавшимся в их доме, и с каждым гостем».
Вид Венеции. Художник А.Н. Мордвинов
Легко предположить, что эта характеристика, выданная человеком более объективным, чем влюбленный Байрон, ближе к истине, чем написанная Байроном. Впрочем, истины ради надо отметить, что восторги Байрона высказывались им в отношении ее физических достоинств, а не моральных качеств. Вряд ли у него были какие-то иллюзии в отношении последних.
В письме Муру Байрон сообщает:
«Наше маленькое соглашение заключено: были произнесены обычные клятвы и все произведено в соответствии с принятыми в таких связях отношениями». Из этих слов совершенно очевидно, что жена мануфактурщика становится любовницей поэта с ведома ее мужа, который использовал любовную связь своей жены с лордом Байроном для собственной финансовой выгоды.
Впрочем, надо признать, что со стороны Байрона в этих отношениях с красавицей Марианной не было никаких чувств, кроме чисто плотского желания. Да и верность Марианне Байрон не очень-то соблюдал. Об этом, в частности, говорит эпизод, рассказанный Байроном в письме Муру: Марианна неожиданно ворвалась в комнату Байрона и застала там свою невестку, она вцепилась той в волосы и принялась отвешивать ей увесистые пощечины.
«Нет нужды описывать визг, – писал Байрон, – который сопровождал эту схватку. Неудачливая посетительница бежала. Я схватил Марианну, которая после нескольких тщетных попыток догнать соперницу упала в обмороке мне на руки и долго не могла прийти в себя, несмотря на все утешения, растирание висков одеколоном, уксусом, полпинтой воды и Бог знает какими еще средствами. Все это продолжалось далеко за полночь».
Потом на сцене появился сам сеньор Сегати, «ее муж, и обнаружил меня со своей женой, лежащей без чувств на софе в полном беспорядке – растрепанные волосы, валяющиеся шляпки, носовые платки, пузырьки с нюхательной солью. Хозяйка дома, бледная как мел, лежала без чувств».
Сеньору Сегати было предложено более или менее подходящее объяснение, которое тот принял. «Ее невестка, весьма расстроенная таким обращением с ней и не испытывая никакого чувства стыда, рассказала об этом эпизоде половине Венеции, а слуги, сбежавшиеся на шум сражения и вопли, рассказали второй половине».
Байрону, по-видимому, импонировала вульгарность Марианны, он испытывал некое удовлетворение, даже удовольствие, окунаясь в низины итальянского общества и противопоставляя их изысканным и напыщенным итальянским аристократам.
Он постарался, чтобы известие о его связи с Марианной дошло до ушей леди Байрон. Ему хотелось уязвить ее, показать превосходство над ней жены венецианского мануфактурщика. Он давал понять леди Байрон, что Марианна может быть очень ревнива и груба, что она не лелеет в себе чувство морального превосходства, не ведет себя как педантичная школьная учительница, не читает ему нотаций и не демонстрирует бессердечие человека, уверенного, что он всегда прав.
В письме Августе Байрон пишет, что он душевно выздоравливает, туманно намекая на связь с Марианной, которая способствовала улучшению его духовного здоровья. «В настоящее время, – писал он, – я чувствую себя гораздо лучше по причине, упомянутой в моем предыдущем письме, и так как я никогда не претендовал на то, чтобы казаться не тем, кем я являюсь на самом деле, ты можешь рассказать ей (леди Байрон), если захочешь, что я выздоравливаю, и, если тебе это нравится, укажи на причину этого».
Байрон неизменно с большой теплотой отзывался в письмах о Марианне. Меррею он писал: «Мне очень хорошо с Марианной, она меня совершенно не угнетает. Она очень красива и услужлива, разговаривает на венецианском диалекте, что меня очень развлекает, кроме того, предельно наивна. А самое главное – я могу видеть ее и заниматься с ней любовью в любое время суток, что весьма подходит для моего темперамента».
Бюст лорда Байрона. Скульптор Б. Торвальдсен
В мае 1817 года Байрон уехал от Марианны и в течение шести недель жил в Риме, где обедал с лордом Лансдауном, позировал скульптору Торвальдсену, который ваял его бюст, и собирал материал для четвертой песни «Чайльд Гарольда». Ради Марианны он отказался от поездки вместе с Хобхаузом в Неаполь. Он торопился к Марианне, но не разрешил ей встречать его на полпути. Потом он повез ее, но без мужа, на виллу Ла Мир в пяти милях от Венеции.
Местное светское общество, хотя и не такое настырное, как англичане, поторопилось нанести Байрону визиты. Из Неаполя приехал Хобхауз, который засел в библиотеке дожей, разыскивая материалы для своих комментариев к «Чайльд Гарольду».
Любопытно, что в этот период из писем Байрона исчезли восхваления Марианны. Можно заключить из его заметки о смерти мадам де Сталь, что если раньше Марианна делала его счастливым, то теперь это осталось позади.
Создавалось впечатление, что Байрону надоела его самоизоляция и отсутствие каких-либо событий в его жизни. Он жил в Венеции в значительной мере потому, что там не было английского светского общества, но теперь он почувствовал, что ему не хватает этого общества.
К тому же он начал уставать от Марианны Сегати. Попросту говоря, она стала надоедать ему. Первый признак охлаждения – Байрон уехал из дома мануфактурщика Сегати и поселился во дворце Мажениго. Это совпало с новым романом, с новой влюбленностью. На этот раз объектом новой любви Байрона оказалась Маргарита Конье, жена венецианского пекаря.
Маргарита Конье. Художник М. Вудс
Меррею Байрон писал:
«Раз вы хотите узнать историю Маргариты Конье, я расскажу ее, хотя она может оказаться длинной.
Лицо Маргариты напоминает прекрасных венецианок старых времен, а фигура, быть может чересчур высокая, не менее прекрасна – особенно в национальном костюме.
Летом 1817 года мы с Хобхаузом ехали однажды вечером по берегу Бренты и среди группы крестьян заметили двух чрезвычайно красивых женщин. Народ в то время очень бедствовал, и я им немного помогал. На венецианские лиры великодушие обходится дешево, а мне как англичанину тем более. Не знаю, заметили ли те женщины, что мы на них смотрим, но только одна из них сказала мне на венецианском диалекте: „Ты помогаешь другим, почему бы не помочь и нам?“ Я обернулся и ответил: „Милая, ты слишком красива и молода, чтобы нуждаться в моей помощи“. На что она мне сказала: „Поглядел бы ты, в какой лачуге я живу и что ем, так не то говорил бы“. Все это было сказано полушутя, и несколько дней я ее не видел.
Затем мы снова повстречали под вечер тех же двух женщин, и они обратились к нам уже всерьез, уверяя, что говорят правду. Они приходятся друг другу двоюродными сестрами. Маргарита замужем, вторая одинока. Так как я все еще сомневался, то взялся за дело по-другому и назначил им встречу на следующий вечер. Хобхаузу понравилась незамужняя, она была ниже ростом, но тоже очень миловидна. Они пришли с третьей женщиной, которая чертовски мешала; прелестница Хобхауза испугалась (не его, а того, что была не замужем – потому что здешние женщины соглашаются только на адюльтер) и убежала, а моя заупрямилась и сказала, что она обдумает мое предложение. Я сказал ей: „Если ты действительно нуждаешься, я помогу тебе без всяких условий: можешь любить меня или нет – как тебе угодно. Это ничего не изменит, но если ты не совсем нищая, тогда считай, что это свидание, и ты это, конечно, понимала, когда согласилась прийти“. Она сказала, что не возражает против любовных отношений, поскольку она замужем, а все замужние женщины этим занимаются, но что ее муж (пекарь) отличается свирепым нравом и может с ней расправиться. Словом, через несколько дней мы с ней поладили, и в течение двух лет, когда я имел больше женщин, чем могу сосчитать или пересчитать, она одна имела надо мной власть, которую часто оспаривали, но не могли пошатнуть. Как сама она публично заявляла: „Ничего, у него их будет пятьсот, он все равно ко мне вернется“.
Причинами для этого были ее красота, она была очень смуглая, высокая, с типичным венецианским лицом и прекрасными черными глазами, и некоторые другие качества, о которых говорить излишне. Ей было двадцать два года, она не рожала и сохранила фигуру и прочее, так как в жарком климате женщины вскоре после родов расползаются как тесто. Затем, она истинная венецианка – по речи, мыслям, выражениям, со всей свойственной им наивностью и клоунским юмором. Кроме того, она неграмотна и не может докучать мне письмами – и только дважды уплатила шесть пенсов уличному писцу на площади, чтобы он написал за нее письмо, когда я был болен и не мог с ней видеться. Но она была несколько свирепа и властна. Она входила ко мне, когда ей вздумается, не считаясь со временем, местом или посетителями, а когда заставала у меня женщин, то сбивала их с ног.
Когда я сошелся с ней, у меня была связь с сеньорой Сегати, которая однажды вечером в Доло в присутствии нескольких подруг имела глупость пригрозить ей, сплетницы уже обнаружили по ржанию моей лошади однажды вечером, что я езжу поздно по ночам и встречаюсь с моей подругой. Маргарита откинула свое покрывало и ответила на очень ясном венецианском диалекте: „Я ему не жена и ты ему не жена, ты его донна и я его донна, твой муж рогач и мой тоже. Какое же тебе право корить меня? Я ли виновата, что ему больше нравится мой товар, чем твой. Хочешь его удержать, привяжи его к своей юбке, только не жди, чтобы я от тебя стерпела обиду, потому что ты богаче меня“. После этой красноречивой тирады (которую я привожу со слов очевидца) она пошла своей дорогой, предоставив госпоже Сегати и многочисленным слушателям размышлять на досуге над этим диалогом.
Когда я приехал на зиму в Венецию, Маргарита последовала за мной. Я не имел с ней постоянной связи, но когда она приходила, я всегда предпочитал ее другим, и она, оказавшись любовницей, стала являться ко мне очень часто. Но была крайне эгоцентрична и не терпела других женщин, кроме Сегати, которую признавала за мою законную подругу, а так как я в ту пору вел довольно беспорядочный образ жизни, то это вызывало смятение, сдирание с голов косынок и сокрушение головных уборов, а мои слуги, стараясь умерить бой между ней и другими женщинами, получали за свое миротворчество больше тумаков, чем благодарности. Во время карнавала, в последний его день, куда приходит весь свет, она сорвала маску с госпожи Контарини, дамы знатного рода и приличного поведения, по той лишь причине, что та шла со мной под руку. Можете себе представить, какого это наделало шума, и это лишь одна из ее выходок.
Наконец, она поссорилась с мужем и однажды вечером прибежала ко мне. Я сказал ей, что эдак не годится, а она заявила, что будет ночевать на улице, но к мужу не вернется, что он ее бьет (эту кроткую тигрицу), тратит ее деньги и перестал выпекать хлеб. Была уже полночь, и я оставил ее ночевать, а на следующий день ее уже нельзя было выжить. Пришел муж, с воплями и рыданиями умоляя ее вернуться, – но не тут-то было! Он обратился в полицию, а полицейские обратились ко мне; я сказал полиции и мужу, чтобы ее забирали, потому что мне она не нужна, но раз она пришла, не мог же я вышвырнуть ее из окна; а они могут вынести ее через дверь или окно, как им будет угодно. Маргариту отвели к полицейскому комиссару, и она была вынуждена вернуться к „чахоточному рогачу“, как она презрительно называла беднягу, который действительно болел чахоткой. Через несколько дней она опять убежала из супружеского дома. Учинив основательный разгром у меня в доме, она обосновалась там без моего согласия, даю вам слово, но благодаря моей слабости и неумению выдерживать характер; если я приходил в бешенство, дело кончалось тем, что она смешила меня каким-нибудь венецианским шутовством. Негодница это знала, как знала и другие свои возможности и пользовалась ими с обычным тактом и успехом всех существ женского пола – в этом они все одинаковы, знатные и простые.
Госпожа Бенцони взяла Маргариту под свою защиту, и это вскружило ей голову. Она постоянно впадала в крайности – или плакала, или смеялась, а в гневе была так неистова, что наводила страх на мужчин, женщин и детей, ибо обладала силою амазонки и нравом Медеи. Она была великолепным животным, но приручить ее было невозможно. Я был единственным, кто умел хоть как-нибудь призывать ее к порядку, и когда она видела меня действительно взбешенным (а это, говорят, довольно страшное зрелище), она утихала. Но у нее были сотни глупых причуд. В своем фацциоло – народном уборе – она была красавицей, но увы! ей хотелось иметь шляпку с перьями, и как я ни старался (а я очень старался), не мог помешать этому маскараду. Первую ее шляпку я бросил в огонь, но мне надоело их жечь раньше, чем ей надоедало их покупать.
Потом ей понадобились платья с хвостами или спа (так зовутся на венецианском диалекте ла кода – хвост или шлейф); ее произношение этого слова насмешило меня, это положило конец спорам, и она стала повсюду таскать за собой этот чертов хвост.
Тем временем Маргарита била всех женщин и перехватывала мои письма. Однажды я застал ее над каким-то письмом в глубоком раздумье: она пыталась угадать по его виду, не было ли оно от женщины; она сокрушалась по поводу своего невежества и даже выучила азбуку специально для того (как она заявила), чтобы вскрывать все получаемые мной письма и читать их.
Я принужден отдать должное ее хозяйственным талантам: после того как она водворилась у меня в качестве домоправительницы, расходы сократились более чем вдвое и все стали лучше выполнять свои обязанности – она содержала в порядке комнаты и вообще всех, кроме себя самой.
Думаю все же, что она любила меня на свой необузданный манер. Приведу хотя бы один случай. Однажды осенью, направляясь со своими гондольерами на Лидо, я был застигнут сильным шквалом и гондоле грозила опасность – у нас улетели шляпы, оторвало весло, лодка стала наполняться водой, волны усиливались, гремел гром, лил проливной дождь, а тут еще стемнело и ветер все крепчал. Когда мы с большим трудом добрались до дома, она стояла на открытой лестнице под дождем и бурей – ветер развевал волосы и одежды на ее высокой стройной фигуре, вокруг сверкали молнии, у ног бурлили волны, делая ее похожей на Медею, сошедшую со своей колесницы, или Сивиллу, бушующую среди грозы, – единственное живое существо, которое было в тот момент видно на горизонте. Увидя меня невредимым, она не приветствовал меня, как можно было ожидать, а крикнула: „Ах ты, пес Мадонны, нашел время плыть на Лидо!“ и вбежала в дом, чтобы сорвать злость на лодочниках, зачем они не предвидели грозу. Слуги рассказали мне, что она только потому не могла помчаться искать меня, что ни один гондольер на Канале не согласился выйти в море в такую погоду; тогда она уселась на ступеньках, не обращая внимания на бурю и не давая им ни увести себя, ни утешать. В ее радости при виде меня было нечто свирепое, напоминавшее мне тигрицу, которой вернули детеныша.
Но царствованию ее наступил конец. Спустя несколько месяцев с ней не стало никакого сладу: на нее сыпались жалобы, частью справедливые, частью ложные, ибо „у фаворитки нет друзей“, и я решил с ней расстаться. Я спокойно сказал ей, что она должна вернуться домой (она достаточно накопила на службе у меня для себя и матери), но она отказалась уйти. Я проявил твердость, и она ушла, грозя кинжалом и отмщением. Я сказал ей, что мне не впервые иметь дело с кинжалами и что она может начать, когда ей угодно, – нож и вилка, вот они на столе, к ее услугам, и ей меня не запугать. На другой день, когда я сидел за обедом, она ворвалась, для начала разбив внизу стеклянную дверь, и, подойдя к столу, вырвала у меня нож, сильно поранив мне при этом палец. Хотела ли она пустить его в ход против меня или себя самой – не знаю, вероятно, ни то ни другое, но Флетчер схватил ее за руки и обезоружил. Тут я кликнул своих лодочников и велел приготовить гондолу, чтобы отвезти ее домой, следя по пути, как бы она чего-нибудь над собой не сделала. Она казалась спокойной и спустилась вниз. Я снова принялся за обед.
Вдруг мы услышали страшный шум: я выглянул и увидел, что ее вносят по лестнице – оказалось, что она бросилась в Канал. Я не верю, чтобы она хотела утопиться, но если подумать, как глубокая и даже мелкая вода страшна тем, кто не умеет плавать (особенно венецианцам, хотя они и живут на воде), и как было там темно и холодно, то надо признать за ней чертовскую отвагу. Ее вытащили без особого труда или повреждения, не считая того, что она наглоталась соленой воды и вся вымокла.
Я предвидел ее намерения вновь водвориться в доме и послал за доктором, спросить, сколько часов ей понадобится, чтобы оправиться от пережитых волнений, он назвал мне время. Тогда я сказал: „Даю вам это время и больше, если потребуется, но по истечении срока, если она не уберется из дома, это сделаю я“.
Слуги были в отчаянии – они всегда ее боялись, а теперь совершенно оцепенели; они просили меня обратиться в полицию, нанять себе охрану и т. п. – эдакие трусливые дураки! Ничего этого я не стал делать – не все ли равно, в сущности, где я найду свой конец; к тому же я привычен к неистовым женщинам и знаю их повадки.
После ее выздоровления я спокойно отправил ее домой и с тех пор больше не видел, только дважды в опере, на расстоянии. Она делала много попыток вернуться, но без всяких бесчинств. Вот вам история Маргариты Конье в той части, которая касается меня.
Я забыл упомянуть, что она весьма набожна и крестилась при звуке церковного колокола – даже когда занималась при этом не совсем подходящим делом.
Она была очень находчива: так, однажды, когда она кого-то поколотила и очень рассердила меня этим, я обозвал ее коровой (в итальянском языке корова – слово бранное и соответствует суке в английском языке). Итак, я назвал ее коровой. Она повернулась ко мне, поклонилась и ответила: „Твоя корова, ваше сиятельство“. Словом, она была, как я уже говорил, великолепное животное, полное жизни и красоты, со многими хорошими и некоторыми забавными качествами, но злая, как ведьма, и свирепая, как демон. Она любила публично похваляться своим влиянием на меня, сравнивая себя с другими женщинами и объясняя мое предпочтение множеством причин, физиологических и моральных, которые делали больше чести ее женским прелестям, чем ее скромности. Ее действительно старались вытеснить, но и никому это не удавалось, пока ее не погубила собственная глупость. Когда случались конкурентки – а их иногда приходилось запирать в разных комнатах, чтобы избежать потасовки – она обычно выходила победительницей».
Такова история Маргариты Конье, рассказанная самим Байроном.
Впрочем, истины ради надо сказать, что Марианна Сегати и Маргарита Конье не были единственными простолюдинками, с которыми сожительствовал Байрон в период своей жизни в Италии. Это явствует из письма Томасу Лов Пикаку Перси Биши Шелли, который в то время был занят комментированием некоторых отрывков «Чайльд-Гарольда»:
«Ничто не может быть менее величественным, нежели подлинные источники этого выражения презрения и безрассудства. Правда заключается в том, что, во-первых, итальянские женщины, с которыми он сожительствовал, являются, наверное, самыми отвратительными, самыми фанатичными, от графинь так сильно разит чесноком, что рядовой англичанин не может подойти к ним близко. Так вот, лорд Байрон спал с представительницами низов общества, с такими, которые вообще потеряли человеческий облик и не стеснялись заниматься профессией, которую не только не принято называть в Англии, но и вообще редко встретишь. Он утверждал, что не одобряет их, на самом же деле он их терпел. Он испытывал глубокую неудовлетворенность самим собой и, разглядывая в искажающем зеркале собственных мыслей натуру и привычки людей, что он мог испытывать кроме презрения и отчаяния».
Портрет Перси Биши Шелли. Художник А. Карран
В таком вот состоянии духа подходил Байрон к черте, отделявшей его от нового периода жизни, от новой влюбленности, заполнившей последние годы его жизни. Но следует отметить, что эту психологическую тьму прорезал лучик надежды, лучик уверенности Байрона в лучшее будущее.
«Если я проживу еще десять лет, – писал он Томасу Муру, – вы увидите, что я еще покажу себя – не в литературе, это пустяк, и, как ни странно, мне кажется, что не в ней мое призвание. Вы увидите, что я свершу нечто такое, что „как космогония, или, иначе говоря, сотворение мира, поставит философов в тупик“. Не уверен только, что здоровье мое выдержит до тех пор. Ведь я иной раз изгонял его, точно злого духа».
Быть может, ему виделась война за независимость Греции от турецкого ига и то место, которое он займет в этой войне.