Компания прыщавых с Катей вместе после экзамена по русскому языку направилась к памятнику Пушкина. Так было решено заранее, в чате, а потом утверждено у Германа Палыча. Надо в грозный час сбросить всю либеральную труху, все, что связано с западничеством, надо петь народные песни и песни военных лет, надо качать казацкую тему, надо, надо, надо… Герман не подхлестывал, но и не наложил вето – пусть возмужают, пусть потрутся локтями друг о друга, пусть потолкаюся, пободаются с полицейскими.
Как следует потолкаться не вышло. Они немного запоздали, драки уже шли полным ходом. Полицейские в тяжелых жилетах, в касках, на которых еще держались крупные капли недавнего дождя, в масках окружили бузу двойным кольцом и как раз готовились «заходить в толпу», когда у них в тылу появились грозные школьники, которые приплясывая, выкрикивали тоненькими голосами что-то про снос памятника, про замену Пушкина на какого-то то ли есаула, то ли Есаулова и декламировали стихи. Бронзовый гений молча взирал на них. Его затылок был освобожден от вечного голубя – он где-то неподалеку спрятался от дождя. Призыва отойти на бульвар, подальше, где и так поют, школьники не услышали, приказ встретили агрессивно – сгрудились, зашипели, протянули средние пальцы, у кого коротенькие, еще не отросшие, у кого уже вполне состоятельные. Ну, тут мужчины в жилетах тоже ощетинились. Кого за пальцы, кого за волосы уложили на асфальт, потаскали слегонца, но забирать не стали. Пнули под зады, давай, до свидания. Катю не хватали и не таскали, один парень, высокий, в три обхвата, приподнял ее и отнес в сторону. Она царапнула его по шлему и обломала ноготь. Он засмеялся, она тоже. Это было нехорошо, это было на грани предательства товарищей, и она им об этой слабости не рассказала. А вот тому прыщавому, который был действительно прыщав и стремился в капитаны, мужчины сделали больно. Он сел на асфальт и заплакал. Его побратимы тоже стали жаловаться на ссадины, будто меряясь друг с другом наградами. На этом их акция закончилась. Разочарованная Катя спустилась в метро и уехала. Но путь ее лежал не домой, а на «Электрозаводскую», к Седому. Там ей были всегда рады, однако на сей раз ее приход не был встречен знаками приветствия, и ее кровоточащий указательный пальчик не привлек внимания, не вызвал сочувствия. Седой, всегда первым дававший Внучке руку, как товарищу, как своему парню, не заметил ее, не повернул головы. Она увидела Логинова и пошла к нему. Он впервые обнял ее за плечо. Обнял крепко и не отпустил. Она догадалась сердцем, что тут тоже что-то случилось.
– Что? – само собой вырвалось у нее короткое слово.
– Первый наш задвухсотился, – тихо посвятил ее в суть произошедшего Логинов.
– Кто?
– «Алекс». Ты могла его не запомнить. Он гуманитарку отвозил. Вот, отвез.
– Попал под «польку?» – спросила Катя бодро, еще не вместив в себя смерть, вспомнив модное тогда слово, которым назвали бесшумную польскую мину.
Логинов отвел девочку в коридор, затворил плотно дверь и пояснил, спокойно и снова тихим голосом, одними губами, что Алекс не попал под бомбу, а попал. Он попал в руки каких-то нацбатовцев, и те долго издевались над ним, они звонили его матери в Балашиху, заставили отправить им выкуп, а потом, у нее на глазах, крупным планом отрезали ему уши, еще кое-что и застрелили. Мать тоже умерла. «Вот теперь собираем на похороны. А заодно учим не держать номера близких в своем мобильнике, если уж едете со своим телефоном, а не с кнопочным, в котором два-три необходимых номера». До Кати медленно доходило то, что ей рассказал дядя Володя. Как огонь по бикфордову шнуру. А когда дошло, она заревела. Вот так: а-а-а… Логинов крепче сжал плечо.
– Это не все. Видишь вон ту женщину? Это директор Центра молодежи в Королеве. Ищет волонтеров, знаешь, для чего?
Катя перестала реветь и замотала головой. Откуда ей знать?
– Наш боец на фронте, он командует ротой спецназа. Здесь у него ребенок двухлетний. А жена взяла и ушла.
– Как ушла?
– Молча. Взяла и ушла.
– Куда?
– Какая разница, Катя? Ушла, а сын остался один. И такое бывает. Вот эта женщина его взяла себе, но у нее свои дети, а муж есть. Вот теперь решают ребята, Седой решает, сообщать парню или не надо.
– А что с ребенком?
– Не знаем. Пришла сюда, сама нашла нас, спрашивает, есть кто из знакомых, с ребенком сидеть?
С ребенком сидеть? О чем вообще говорит дядя Володя? При чем тут ребенок? Тут собирают миллионы рублей, чтобу отправлять на фронт дорогие вещи. Найдут пять копеек на сиделку. И вдруг будто это не она, а кто-то другой за нее, из нее вещает, она взялась рассказывать о том, как ходили к Пушкину. Говорила, краснела, щеки и лоб охватил жар от стыда, потому что сама знала, как не к месту ее история, ее переживание, ее мнение о прыщавых, которые вышли на деле нытиками и дерьмом. Несла тщету, как выражается Седой, но не смогла себя остановить. Такое случается и со взрослыми людьми, а у подростков – обычное дело. Логинов не знал или не помнил этого по новым чувством принял. Он наблюдал за Катей не глазами, а ладонью, лежащей на ее плече. Когда она замолчала, он сказал полувопросительно:
– Так ты определилась? Ты с прыщавыми, с Германом или с нашими?
Она пожала плечами. Она пока не думала об этом. Тогда он спросил, что с экзаменом. Тоже о Пушкине писала сочинение? Катя выдернула плечо из-под руки. Нет, писала она про путешествия. Ее путешествие – на родину, в Россию, из ненавистной фашистской Европы.
– Да, у тебя долгое путешествие, как у моего. И вот такая встреча…
Логинов сдержал вздох. На фронте дела идут скверно. Самое скверное – что продолжают воровать и шиковать. У солдат воровать, и плевать «тем» на «этих». Он рассчитывал на очистительную силу войны за правду. И вот она, настоящая война – «Седые» шлют на фронты генераторы, носки, беспилотники, сухпайки и, главное, жгуты и медикаменты, которые «те» просто воруют… Логинов никогда не скажет такого ни Маше, ни, тем паче, Мирвайсу, но зубы сжимаются, аж сводит, аж вот-вот скрошатся, и хочется кого-то прибить… При Маше особенно нельзя показывать упадок духа, она и так в смятении от того, что читает в каналах телеграма, из которых уже не вылезает, хуже шахтера в глубоком забое. Запое…
– Ты маме звонила после экзамена?
При чем тут мама? Мама сама уже сто раз звонила. Достала. Она уже не ребенок!
Катя вдруг ощутила радостное биение сердца. По-новому вспомнилось про женщину, которая ищет, кто с чужим мальчиком посидит. Может быть, вот это ее, Катина, взрослость? А что, если не на фронт, а вот так, здесь, рядом с такой женщиной? Поднять чьего-то сына, потом других!
– Пойдем, дядя Володя. Я буду сидеть с мальчиком.
– Стой. Разбежалась. Я тебя понимаю, но ты пока не думай. Доучись. Для ребенка опыт нужен, а то, не дай бог, случится что, потом себе не простишь. Успеешь послужить, мы с хохлами надолго зарубились.
Катя собралась возразить, но не нашлась, чем. А устроить каприз сейчас неуместно, это подсказало ей новое, взрослое в ней. Она растерялась. И разозлилась.
Тщета? Нет, этот мамин новый – да, правильный, но все-таки холодный он. Как он не понял, что это необходимо ей! Не ребенку, не женщине, а ей! Все-таки на свете есть и она, она, почему никто этого не замечает! Тут она вспомнила про отца. Вот что, она должна поехать к отцу. Привезти его сюда, пусть он соприкоснется с ее жизнью. Пусть они вместе помогут женщине, он же ни черта не делает, сидит где-то на даче у профессора…
Катя взяла телефон.
– Маме звонишь?
– Папе, – огрызнулась она и развернулась спиной.
– Вы идите, мне поговорить нужно.
Логинов покачал высоко посаженной головой и вернулся в комнату, а Катя набрала номер Балашова. Тот не ответил. Тогда она зашла к Логинову, взяла его за рукав и потребовала дать адрес дачи Громады. Тот не знал. Где-то в Мытищах. «Тогда позвоните вашему Громаде». Логинов готов был пойти ей навстречу, но его отвлек Седой. У него был вид старого усталого пса, потерявшего хозяина.
– Что думаешь, «Буйному» надо сообщить?
– Думаю, нет. С «нуля» его все равно не отпустят.
– Это какой командир. Есть нормальные. Но ты прав в одном, списать не спишут, только раздергаем.
Катя силилась сообразить, о чем они. Вспомнила об отце ребенка, о бойце.
– А вы узнали, у него сестры-братья есть? – подала голос она.
Логинов с Седым переглянулись. Конечно, и руководительница центра молодежи, и они сами задались сразу таким вопросом, все уже выяснено, но то, что этот ребенок настойчиво требует своего места в общей борьбе, заслуживает… Чего? Хотя бы внимания. Седой подошел к Кате, протянул руку:
– Ну, здравствуй, товарищ.
Логинов тем временем перекидывал на ее телефон контакт Громады.
Катя на такси приехала в Мытищи. Молодой таджик или узбек, она не разбиралась, никак не мог договориться с навигатором, когда они попали в район частной застройки и стали крутиться между участками, за которыми высились внушительные строения. «Нэ, далщ нэпоэд», – отчаялся таксист и попытался высадить девочку. Та потребовала вернуть деньги. Их ей дал на поездку и обратно кто? Логинов дал. Таксист мотал головой, ругался матом. Ей стало смешно, как он матерится. «Вези давай, русских матом не напугаешь», – бог знает откуда родилась у нее фраза. И повторила ее по-немецки, добавив обязательное «аршлох». «О, немка, да?» – вдруг отозвался парень и поехал снова накручивать круги. Наконец нашли эту Ульяновскую. В общем, расстались по-приятельски. Катя осталась одна у высоких, в два ее роста, глухих металлических ворот, возле огромной лужи, в которой плавал кусок сосновой коры, похожий на лодочку. Звонка гостья не нашла, а телефон Балашова так и не отвечал всю дорогу. Она принялась тарабанить по воротам ладонями, кулаками, а когда это не помогло, прижалась спиной к ним и стала долбить пяткой. Воздух под соснами после дождя усиливает звук. Никого. Только густой лай крупной собаки неподалеку. Она села на корточки. На резкий скрип обернулась. Из ворот соседнего дома вышел человек в армейском полушубке, накинутом на тельняшку. Он показался ей знакомым. Да, он был похож на Седого. Тоже пожилой, и тоже военный. Почему? Потому что похож на Седого. Потертый, но прямой, что ли? Чуть покосившийся, но – прямой. В Германии таких не водится. Там либо прямые, либо косые и потертые.
– Девочка, клуб японских барабанщиков через дорогу, – обратился к ней человек.
– Не знаете, где Балашов?
– А ты кто будешь?
– Я есть.
– Понятно. Тогда заходь.
– А вы-то кто?
– Заплывай давай. Ты, видать, отпрыск писательский. Твой батя у меня.
Ее папа – батя? Странно звучит. «Батя» – позывной одного из друзей Седого. Он «за ленточкой». Катя пошла за человеком. Действительно, за ветками старой, высоченной сосны, на террасе, тоже высокой, поставленной на финский фундамент из крупных камней, сцепленных цементом, стоял Балашов. Он был небрит и в ватнике. Кате он показался не таким, каким она привыкла представлять отца. Походным, что ли? Таким она представляла себе туристов из тех рассказов, которыми мать ее потчевала, припоминая свои студенческие годы. Этот батя больше подходит к той задаче, ради которой она притащилась сюда… Игорь обернулся навстречу и не вполне твердым шагом стал спускаться по ступенькам к ней. Видно, давно тут сидят. Катя не любила отца пьяным, но сейчас сочла, что так даже лучше. Она и сама выпила бы, так ведь не дадут. Хозяин тем временем уверенно взошел на крыльцо и подставил табуретку. «Ей пиво можно?» – спросил у Игоря. Тот не успел ответить, как его опередила Катя. «Сегодня нужно». – «А что такое сегодня?» – «Экзамен у нее сегодня», – вспомнил Балашов. «Кватч[167]. Счас уеду», – взъелась Катя. – «Дочь твоя разбогатела, Валентиныч. Катается на таксо туда-сюда запросто так. Молодец. Как моя внучка».
– Селебрите?[168] – с ходу, с колес, вступила в бой девочка.
– Какое там. Твой батя меня лечит, что Бунин – не художник, а художник – Чехов.
– Конечно. Бунин – отличный рисовальщик, а только барин. Любовь у него – барская, печаль – барская. Не чувство, а картинка. Сравни «Солнечный удар» с чеховской «О любви», и все станет ясно. Тут карандашом черкнул – и картина, и такая жизненная дыра в сердце… Всех жаль, всего жаль, и никакой от души эдакой практической пользы… Ни в пахоте, ни в поцелуе…
– Зато какое слово! «Он помнил запах ее загара»[169]. Это как?
Балашов собрался возразить, но Катя вмешалась. С одной стороны, ее снова удивил отец. Не такой уж он нудный. Как это он энергично показал рукой – «карандашиком чиркнул, и все?» Про поцелуй опять же. Слово «пахота» было ей незнакомо, но понравилось, теплое слово… С другой стороны, какой же ерундой они здесь заняты, эти мужчины! Но ничего, она им сейчас объяснит, что есть жизнь и где она, дыра. Слов бы только хватило у нее, русских, понятных им слов.
– Я не запросто так. Там ребенок один остался, отец на войне, а я решила, что он поможет (Катя указала на отца), вместе поможем.
– Садись, делись, чей ребенок, кто на войне, где там? Я только бойца своего проводил туда, на ленту. С твоим папкой наследство его дрессируем.
Катя остановилась, еще не взойдя на крыльцо, с открытым ртом. Он еще и дрессировать кого-то может, ее Балашов?
«Кого? Немецкую овчарку. Эй, Шваб, быстро сюда». Из-за спины Балашова послышалось шевеление и появилась большая рыжая морда с черным носом и черными внимательными глазами.
– Знакомься, Шваб, вот дочь писателя. Она родилась в Германии, там, по чьей земле твои предки бегали всеми четырьмя лапами.
Балашов наклонился и потрепал большого пса по влажной лохматой холке. Пес выгнул шею, отошел, уселся в углу и отвернулся.
– Вот, скучает немец.
Катя осторожно приблизилась к Швабу, присела и погладила лоб двумя пальцами, к выемке между вибриссами. Шваб скосил на нее глаза, мол, ты еще кто такая?
– Я из Германии. Я приехала к папе. Дело есть. А ты что здесь забыл?
Шваб обратил на нее внимание. «Да, я сам не знаю, зачем сюда попал. У тебя хоть дело есть, а у меня куча дел не здесь», – молча сказал ей пес, так она его поняла.
– Что он? – обратилась Катя к отцу.
– Это не на полсигаретки сюжет. Это не собака, это… – задумчиво произнес хозяин. Катя увидела на столе бутыль с мутной жидкостью. А характерного запаха от хозяина не ощутила.
– Ты скажи, что тебя сюда на такси привело? Что случилось? – перебил его Балашов.
Хозяин придвинул Кате табурет. Она села поближе к собаке. Та улеглась, мордой ей в ноги, и принялась слушать, видимо, ожидая, что речь люди поведут именно о ней.
«Ладно, – решила гостья, – их сюжет на четырех не убежит, а мой – важный, он – о двуногих, одноногих, безногих, не дай бог». И, сбиваясь с одного на другое, взялась за рассказ и о жене, оставившей сына, и о замученном волонтере, и о полицейских, не пустивших к памятнику, и об экзамене, о Германии, которая ей ни разу не родина.
Ее слушали. Отец – покачивая головой. Хозяин – без усмешки, серьезно, как слушал бы ее Седой, если бы выслушал нынче. Она излагала, часто с трудом, долго подбирая русские слова, а то и, не найдя, заменяла их немецкими. Тогда Балашов переводил хозяину. Для них, двух взрослых дядек, слушать ее было тягостно, но они набрались терпения. И ни разу не налили из бутыли. Когда она поставила точку и выдохнула в изнеможении и в ожидании, что же скажет отец, согласится ли вместе с ней взять ребенка, хозяин строго, даже жестко спросил:
– А «Капитанскую дочку» ты прочитала? И «Метель» читала? А «Выстрел?»
– А при чем тут? – растерялась Катя. Собака повела ушами.
– При том. Как тебя к русскому ребенку допустить, если ты на Пушкина полезла? У тебя отец – писатель.
– Стой, стой, что ты на нее набросился, – попытался вмешаться Балашов, но хозяин оборвал его командирским жестом руки и продолжил свою нотацию громко:
– А потому что! К памятнику они пошли Пушкина свергать… Да за эти памятники у нас парни гибнут. И гибли в ту войну. Думаешь, сидеть с ребенком надо, чтобы он не ушибся и не обгадился? Ребенок должен человеком вырасти, а тот, кто рядом, – тот и образ. Как твой батя говорит, по образу и подобию. Так-то. И не вздумай обидеться на старого бывшего полковника. А то уже надулась, как мышонок на крупу.
Кате показалось, что хозяин, когда ему пришлось напрягать глотку, слегка подрагивает плечом и щека его дергается. Такое наблюдение неведомым образом примирило ее с досадными упреками. Шваб же посматривал на нее тем особенным овчарочьим взглядом снизу вверх, одновременно и просящим того, что невозможно дать в полной мере, и таким сочувствующим, на какой люди не способны, только если самые родные. Девочка погладила его с вытянутой руки. Если что хорошее она и запомнила о Германии, так это повышенная, даже экзальтированная, чувственная любовь к животным у немок.
– Можно его покормить?
– Обойдется. Он тут нам бойкот решил объявить. Решил, что он тут будет хозяином, по привычке. А он – рядовой, это я…
– Знаю, вы – полковник.
– Да, в отставке. А отец твой – генерал. Литературный генерал. Ты его-то читала? Нет? Вот-вот, а все туда, Пушкина ворошить. С этого укры и зачинались. Хотя ты по сути наша, если так переживаешь за наших…
Шваб лизнул Катину ладонь.
– Конечно, понял, где тут слабое звено. Умный немец пошел, сообразительный. Но у нас будет слушаться, как Лефорт Петра.
– Лефорт не был немцем, – тихо уточнил Игорь.
– Все они немцы были. Немые без русского. А ты говоришь, зачем Пушкин! Без языка нет власти, ничего нет.
– Так что с собакой-то? – прервала Катя разговор взрослых, который грозил уже отдалиться от нее.
Балашов приготовился ответить обстоятельно на вопрос, но снова его ограничил хозяин. Катя ему такую кличку и присвоила – Хозяин. Нет, не кличку, а позывной.
– Нет уж. Давай-ка, девушка, садись-ка за батин компьютер и читай. Батя твой описал этого непослушника, так что напрягись. А там поговорим. А я тебе сладеньким вареньицем поощрю…
– Я не люблю сладкое, – возразила Катя. Ей перспектива что-то читать, да еще под нажимом, никак не льстила.
– Еще не написал, а только набросал. Я же тебе дал черновик просмотреть, так сказать, как соавтору. С твоих же слов пишу. Это, Катенька, собака добровольца, который сейчас туда уехал. То есть не собака.
– Как не собака?
– Это пес. А Георгич – его бывший командир…
– Пса?
– Добровольца. Сам на фронт, пса оставил Георгичу, а Шваб не согласен.
– Вот ты точно это слово подобрал, как отвертку под винтик на М2. Он не согласен. Я тоже не согласен, я тоже со многим не согласен… С Генштабом не согласен, с правительством не согласен, не дело так войну вести… Горько мне! И душе неспокойно за его хозяина. Золота не собрать за такого воина, не хватит золота. Нечего на такую войну, с таким тылом и с такими генералами было идти, а вон его на меня бросать… Ладно, я уже давно не командир… – Георгич рубанул смуглой тяжелой ладонью воздух. – Ну так, не хотишь варенья, ясоку домашнего накропаю. Я тебе, младший сержант, из кизила поднесу. Кисленького, как твой характер. Прими от бывшего полкана и почитай, поднатужься. Ну, не хотит батя сырья тебе давать, так ты другое прочти. Во, прочти про Геббельса.
– Еще чего? Унзин[170]. Мне еще про Гитлера впарите? Пусть немцы читают. Найн[171]. Какой еще Гитлер, перекрестись три раза и сплюнь! Нет, батин Геббельс – это тоже про животное. Да еще про какое… Валентиныч, а, как?
– Там всего пара страниц, – согласился Балашов, как бы извиняясь перед дочерью за принуждение, и посмотрел на нее взглядом, который ей показался странным, непривычным. Так, словно она – взрослая, а он – нет. И от нее ждет подсказки. Не знает она такого отца, такого Балашова.
И Катя ушла в дом, села за отцовский гаджет. Читать русский ей было не легче, чем рассказать о событиях прошедшего дня, но, как ни странно, она вчиталась. Так, иногда новичка, ни разу не поднимавшегося в горы, увлечет ощущение преодоления, упирания ноги в камень, толчок, шаг, еще и еще, и вдруг откроется взгляду долина внизу, земля внизу, какой он их еще не видел. А если он не видит, то и никто так не видел… Сложносоставленное чувство сопутствовало чтению – и смущения, и торжества. Эту гору воздвиг вон тот человек, ее личный папа? А еще – любопытство. Если даже на этой горе интересно, то что же такое Пушкин! Она даже попыталась вспомнить какой-нибудь из стихов, но никак не выходило, в голову лезла и лезла приставучая строка из какой-то шняги. «Выпьем за любо-овь». Урвурм. Червь в ухе. Так немцы это называют. И все-таки, совершив над собой невероятное насилие, уцепившись за звук из самого детства, припомнив отца, который ей, совсем еще махонькой, читал сказку, воскресив голос, и ироничный, и рассказывающе-напевный, выудила и слова, так что сама изумилась, где они у нее там, в пруду памяти. «Жили-были старик со старухой у самого синего моря». Обрадовалась. Помечталось, что отец с матерью помирятся… Хотя нет, не это самое важное, не самое цельное. А самое цельное – это что она их обоих снова готова полюбить. Нет, снова не то. Она ощущает, что есть любовь, и то, что она ощущает, она испытывает к обоим. У самого-самого, синего-синего моря. Старик со старухой… Ужас какой! И они станут стариком и старухой… Надо спешить.
Когда она закончила чтение, то вышла к мужчинам, подошла к отцу и поцеловала его в лоб. Игорь почесал в затылке.: «Вот, дожил». Катя метким, уже женским глазом приметила, что за все то время, пока она забиралась ввысь, в бутыли мути не убавилось.
– Пап, поехали к маме.
Игорь прикрыл веки, а полковник в отставке и тут вмешался.
– Это куда? Твой батя здесь на посту. А ты тоже оставайся, места хватит. Будешь Шваба перевоспитывать.
Балашов взглянул на него с благодарностью, Шваб – подозрительно. И зарычал. Катя кивнула, подивившись самой себе. Да, если правды то, что ей рассказал отец об этой собаке, об этом псе, то забота о нем – хоть крохотная, но крупица в деле войны народной. И окольным путем пришло к ней понимание, что выбор сделан. Выбор за Пушкина и не в пользу Германа Палыча и его прыщавых.
А Логинов тем временем сидел у себя дома, где имел неожиданный, принеприятнейший разговор на кухне. От Седого он было собрался поехать к Маше и поделиться с ней заботой о Кате, но его намерение поменял Мирвайс. Сын написал СМС с вопросом, будет ли отец к вечеру в квартире. Поначалу Владимир решил, что сыну нужна свободная от него жилплощадь, он, наконец-то, надумал устоить тусню, позвать молодежь, но что-то царапнуло логиновский нерв в безупречном тексте краткого письма. «Сегодня к вечеру вас ждать?» Он ответил: «ждать» и поехал домой. Сына и Чолпон застал как раз на кухне. Они говорили между собой громко, даже жарко, так что слышно было еще в пролете отзвуки то ли спора, то ли ссоры. При появлении Логинова оба стихли, Мирвайс взял девушку за руку. На смуглом лице сына, на скуле опытный глаз заметил кровоподтек.
– Кулаком или предметом? – с ходу уточнил он. Если предметом, то необходимо сделать снимок, проверить кость. Хотя иные кулаки бывают покрепче кастетов.
– Это полицейский произвол, – твердо и четко произнесла Чолпон. В ее тоне Владимир сразу же определил вызов по отношению лично к нему.
– Вы что, тоже ходили к Пушкину? – сообразил Владимир.
– Надоел нам ваш Пушкин. У нас свои поэты. Почему нам все время навязывают и навязывают?
– Какие это, например, у вас поэты?
– Например, Салех…
Девушка черными зрачками пожрала Логинова целиком. Ее ладони лежали на столе, короткие пальцы тихонечно выстукивали ритм. А Мирвайс молчал.
– Сын, ты мне нашего поэта назови тогда, чтобы вместо Пушкина. А то что ты за девушку спрятался… Это ее поэт, узбек Салех. Четкий исламист, кстати. Известная темная личность, и жена была украинка, принявшая ислам. Но это так, к слову. Поэт хороший, не хуже нашего Вознесенского.
Логинов, помимо воли, подсобрался и взял ироничный тон.
– Он великий поэт и великий политик… – продолжила Чолпон, но он перебил девушку уже грубо:
– Дочка, уберите пафос. Я к сыну обратился с вопросом.
Она побагровала в щеках и замолчала.
– Сын, кулак или кастет?
– Локоть. Случайно вышло. Мы просто пришли посмотреть.
– На что? Как Катя Балашова свергает Пушкина?
– Катя? Я не знал про Катю. Тут другое, отец. Мы решили закончить бакалавриат и уехать.
– Куда? Интересно.
– В Гонконг, учиться дальше, – снова вступила Чолпон.
– Гонконг? Мирвайс, а кто будет платить за учебу там? Дорого.
– Заработаем. Мы фирму открыли как раз сегодня. А потом пошли прогуляться с ребятами, потусоваться возле Пушкина.
– Ладно, с Гонконгом разберемся чуть позже. Сперва заработай… те. Сын, а с чего вы пошли к Пушкину? Ты тоже в чате антипушкинистов? Или она?
Мирвайс отвел глаза, зато Чолпон вспыхнула. «А она не умна, если мерить здешней мерой. Зла, решительна, настойчива, возможно, сообразительна, а не умна», – отметил Логинов.
– Да, у меня много друзей, очень много единомышленников. Мы, с Востока, держимся друг друга.
– А при чем тут Пушкин?
– При том, что у нас свои кумиры. Пушкин – ваш еврей, ваш масон. Он путаный, то тем, то этим… Как Высоцкий… – Тут девушка коротко задумалась, будто одернула себя. – Нет, это круто, что у русских есть свой поэт с большой буквы. Мотивирующий миф для русских. А у нас – свой Адам. Каждой общности нужен свой мотивирующий миф. Сто Адамов, которые доступны каждой из настоящих наций. А сотый станет сверхчеловеком. И это будет наш, тюркский первый Адам.
Логинов ощутил скачок давления. В висках застучало.
– Это вам преподают в РУДН?
– Коммон. Что вы. Наши преподы дальше теории Дарвина не заглядывали.
– Так, хватит. Что за чушь, Мирвайс? Ты что, тоже попал под обработку? Это же машина по переидентификации, я же этим сейчас занимаюсь. Давай, я тебя в нашу лабораторию возьму, вместе займемся повышением иммунитета сознания…
– А я говорила тебе, что он не поймет и будет тащить в ихнее болото! – теперь в сердцах выкрикнула узбечка. Клыки у нее маленькие и острые. Передние зубы крупные, белые, а эти – как гвоздики. Любопытно поглядеть на ее мать, на бабушку. Из рода грызунов?
– Не ихнее, а их, – поправил Логинов и, не дав Чолпон ответить, продолжил: – Что за фирма? Мог бы раньше рассказать.
– Прости, отец. Боялся сглаза. Мы будем гнать софту под заказы.
– Какого рода заказы? Есть направление?
Логинов видел, что сын петляет, увиливает от ответа. Характер Мирвайса был им изучен, проштудирован так, что ему представлялось, будто для него нет белых пятен. Сын в представлении отца мог схитрить, мог за-молчать, затереть что-то, для глаз и ушей отца не предназначенное. Но вот так, на прямой вопрос, темнить? Ах, узбечка, узбечка Чолпон… Ну, ничего…
– Деньги с зарубежных грантов собрались брать? Какие-нибудь пиратские ВПН мастерить? – ткнул он пальцем в небо. Мирвайс вздрогнул и опустил глаза, а Чолпон пригнула голову и искоса бросила на Логинова опасливый взгляд. Так хищник из породы кошачьих глядит на более крупного и опасного хищника.
– Ясно. Нет, ребята, так дело не пойдет. Ты, девушка, прекращай это, я не позволю, чтобы моего сына здесь за подрывную деятельность по законам военного времени – того, в расход.
– Мы все продумали, отец. Нам поможет дядя Чолпон, у него серьезный бизнес. А потом мы поженимся и поедем учиться в Гонконг, – собравшись с мужеством, прямо в лицо Владимиру заявил Мирвайс.
Это был сильный удар. Под дых. Логинов ощутил такую усталось, под тяжестью которой, кажется, может прогнуться рельс. Вот и проявилось то, что его беспокоило в сыне. По инерции Владимир поинтересовался, где у дяди бизнес. Оказалось, в России. Логинов хотел выдать саркастический и жестокий вердикт, но сдержал себя. На Востоке надо быть хитрым, а с Востоком – терпеливым. «Поглядим, что с этой Чолпон можно сделать. Что за дядя, какие у нее хвосты», – закусил он удила, готовый на самое нехорошее, неинтеллигентное. Встал и ушел, оставив Мирвайса переживать, а узбечку колдовать над ним, восстанавливать его собственное «Я», которое подавлено отцовским авторитетом. Завершилось, конечно, неистовым сексом, но Логинов к тому времени уже находился далеко. Да он и вообразить бы себе не мог, что может произвести на теле мужчины восточная искусительница мелкими остренькими клыками, если у нее есть цель…
Логинову очень хотелось поехать к Маше. Но в этом он увидел признание собственной уязвимости и даже слабости. Хотя и самоиронии хватило. Так и сказал себе – тоже мне Ахилл. Но вот он увидит там Катю и позавидует Балашовым. Как бы ни презирал он зависть, а позавидует. И – не поехал. Вместо этого он позвонил Громаде. А тот как будто ждал его звонка. «Приезжайте, Володя. У меня вечер свободен, сейчас вы мне важнее книги, – бестактно определил веса своего времени профессор, но сам спохватился, – мы сейчас друг другу важнее наших книг». И Логинов поехал на метро до «Проспекта Вернадского», к Громаде. Пассажиров вечером много, а в ту сторону – молодежь, молодежь, молодежь. Кто с роликами, кто – с самокатом, кто – со странной штукой, моноколесом. Инопланетяне. Старомодники тащат велосипеды. Одна парочка, два поджарых тонкошеих щетинистых либертерианца, загрузили тандем. Они показались Логинову старичками, но он сообразил, что втрое старше этих голубков… Логинов приблизился к «либертерианцам» и спросил, как им удается синхронно крутить педали. С расстановкой выговорил «педа… ли». Спросил просто так, потому что ответ знал, конечно. Они стушевались и потащили велик в другой угол. Молодежь оборачивалась, отвлекалась от своих гаджетов, пропускала. Тогда Логинов привязался к высокому, статному парню в большом блестящем желтом шлеме, владельцу желтого же моноколеса: «Дай прокатиться на твоей штуке». Парень невозмутимо бросил сквозь зубы короткую бесстрастную матерщинку с простым смыслом: «Головку расшибешь, дядя». «Ты на ней в Гонконг поедешь?» – не отстал Логинов, и ему полегчало. Парень отвернулся. Что отвлекаться на городского безумца? Но Логинов нарывался дальше. Он тихонько постучал костяшкой среднего пальца по шлему: «Эй, иноходец, на фронт не хочешь прокатиться?» Парень вскинулся, губы дрогнули, но, ничего не сказав, он отправился следом за тандемом, подальше от чудного и все-таки опасного соседства. Вокруг Логинова образовалось кольцо отчуждения. Ему стало еще легче. Подумалось: «Как вокруг России». То есть сама виновата? Он виноват? Нет. Но он помешал. Он – юродивый? Как бы не так, никакой он не божий человек, просто ему нехорошо, и он вымещает это «плохо» на других, на молодом, на подобии его Мирвайса. «Ты еще к вон той девочке привяжись, к киргизке, она тогда за Чолпон сойдет». Стоило ему так подумать, как киргизка заспешила к выходу…
Так, не получив по физиономии и сам никому из конфетных студентиков, спортивненьких и механических, как Гонконг, не смазав по губам, Логинов подошел к большому кирпичному сталинскому дому, в котором обосновался Громада. Люди для вечности строили хоромы вечные. Кто так сказал? Нынче такой дом сойдет за вечный храм. А люди, которые строили, сошли бы за людей? Смысл похода к Громаде, еще час тому назад казавшийся совершенно очевидным, рассеялся как дым, оставленный одной-единственной выкуренной сигаретой. Час назад Логинову было ясно, что вот-вот все свяжется в одну структуру, выстроится в одну четкую цепь – стоит только рассказать Громаде про то, как силы ада обрушают его связь с сыном. Ему вспомнилось, как двадцать лет назад, оказавшись в похожей ситуации, когда требовалось воссоздать многомерную действительность, исходя из возможностей одномерного видения, Андрей Андреевич Миронов, призвав на помощь все доступные ему потусторонние антимарксистские силы, сумел справиться с такой непосильной задачей, уцепившись за свой опыт. А опыт он уложил в несколько постулатов, один из которых, кажется, гласил, что ответ на вопрос, как восстановить, как дописать неполную картину, каждому дается в лицах, окружающих его. Значит, его, Логинова, ответ – это узбечка? Как сформулировала узбечка свою максиму? Мотивирующий миф? Для каждого – свой мотивирующий миф, свой кумир, свой Пушкин. И для каждого же – свой демотивирующий. Свой убийца Пушкина. Идеальная адская система управления микромирами. Мини-фашизмы, сотни, тысячи мини-фашизмов. Узбекский, казахский, московский, новгородский, кандагарский… А поскольку он не верит в ад и в рай, ему нужна формула адской машины, про которую упоминал покойный Кеглер. Эту формулу, собрав все части пазла вместе, они с Громадой вычислят окончательно и бесповоротно нынешней ночью, склонившись над столом. А, обретя формулу врага, уж как-нибудь пробьют лабораторию одоления этой машины, «мозгобойки». Так это увиделось Логинову, вышедшему из собственного дома. Логинов даже представил себе, как именно они с Громадой станут работать – именно так, как собирают пазлы или схемы чипов. Напишут на карточках титры событий и соберут из них такую схему, которая даст согласованные ответы на все вопросы. Он даже сунул в широкий карман своего свободного светлого пиджака пачку собственных визиток с названием фонда – чем не карточки… Но вот он у парадного подъезда, и – все растерял. Чушь, а не четкость. Мизер при пяти тузах. Подножка, подставленная хитрым подсознанием. Оно, его подсознание, все красиво выдумало про формулу, про карточки, про множество конструируемых мини-фашизмов, выстроило с одной целью – привести его к профессору, чтобы поделиться с чужим умным человеком большой заботой о сыне… и о Кате. Личным поделиться. Всего-то. А почему не с фонарным столбом?
Логинов уселся на скамейку, возле качелей, на новенькой детской площадке. Уперся ногами в тартан. В чем итог жизни? Друзей нет. Балашов – не в счет, поскольку в сосуде с этикеткой «Балашов» находится вещество, нынешний состав которого ему не известен. Жены нет. Маша – не жена. Она женщина, она – вещь в себе, она мама, но – не жена. Ему – не жена. Балашову она была женой, а ему она – мостик, связующий с жизнью. Сын? Он уплывает, даже не достигнув логиновской гавани. Было ошибкой увезти его сюда? Или нет? Или такому созданию, как его сын, вообще нигде нет места? Тому, у кого нет родины, нет места нигде? Нет, не точно. Бывают такие безродные, для которых как раз место – везде. Дело в том, какое это создание – Мирвайс. Честное, чистоплотное, деловое, даже не по годам рациональное в рамках своих представлений, и, увы для отца, совершенно лишенное уголька «русскости». А что есть «русскость?» Это способ, свойство естественным образом выходить за рамки своих представлений. Воля, которая настолько естественна, что не воспринимается таковой. Неужели «русскость» не передается по наследству, а прорастает из почвы пейзажа, и в этом – просчет Логинова-отца? Тогда никакое средство повысить иммунитет, никакая лаборатория не помогут. Земля будет временами трещать по швам, сколько ее ни скрепляй асфальтом…
Сердце Логинова томилось за сына. Уже оно, его сердце, готово было бы смириться с Гонконгом, с разлукой, с утратой той связи, которая тянулась через его мальчика к его матери, к памяти о ней и о собственной долгой жизни, похожей на бусы, где на леску нанизаны и подвиги, и долгие дороги, и красота абсолютная, алмазная, и твердые графитовые лифты в космосы земли, ведущие к красоте. Сердце томилось теперь именно за сына, потому что не верит отец в его Гонконг. И как быть? Отчего ему, его сердцу, понятнее, как быть с подростковой, взбалмошной, дурной и не своей Катей, чем с деловым, рациональным, уважительным Мирвайсом? С ней, по закону парадокса, наметилась гибкая, как леска, связь, а жесткую, казалось, незыблемую, стальную сцепку с Мирвайсом каким-то своим кайлом, предварительно обработав абсолютным холодом, азотом, расколола узбечка Чолпон. Трагедия, когда в один миг теряется подобие…
Мысли Логинова завертелись вокруг очень личного, как комарики над горячечным затылком. И жалили, жалили, жалили.
И тут его отвлек силуэт человека, который издалека, быстрым шагом приближался ко двору. Ошибки быть не могло. К Громаде уверенным шагом тренированного мужчины торопился Сербов.
Аркадий ни за что не покинул бы свои покои вечером по своей воле, если бы не жена. Вошедшее в моду выражение «она меня выбесила» точно описало бы то состояние, в которое его привели слова о том, что он якобы стал плохо слышать. Белая кость московская, мать ее. Откуда такое высокомерие? Он хорошо слышит… Даже слишком хорошо.
Сербов как раз вел разговор с Громадой, а говорить с этим ученым-переучеными резко мыслящим человеком ему непросто, это требует от него напряжения. Он опасается ляпнуть что-то глупое, показать себя профаном или пропустить нечто важное. Этот профессор мыслит так резко, как он умеет запустить кулак или ребро ладони… Да, Сербов вел разговор с профессором, и он не стал бы звонить тому ни за что, а вечером – и подавно, если бы на то не нашлось у него очень серьезной причины, если бы его профессиональный и гражданский, да-да, гражданский долг, долги, целых два долга, не потребовали совета именно резкого профессора. Даже не совета, совета мало – а прозрения. Сербову уже мерещилась связь между различными событиями, оставившими следы, ведущие в логово огромного заговора, но стоит ему приблизить глаз к следу, и он исчезает. Будто он из иной материи, с которой Аркадию Сербову еще не доводилось иметь дело… Это раздражало. Ему даже вспомнилась строфа, которую нередко произносила жена в кругу своих приятельниц и приятелей. С придыханием произносила: «Чтобы розовой крови связь, // Этих сухоньких трав звон, // Уворованная, нашлась»[172]. Не понимал он про сухонькие травы, а теперь понял, что худенькая связь крови – это то, чего он как раз не может обнаружить, выявить. Но наверняка сможет вычленить резкий профессор. И он в сердцах предложил Громаде приехать, черт с ним, с вечером. А про себя, конечно, подумал, что пусть задумается женщина о муже, когда обнаружит, что его нет. Да, так подумал Аркадий Сербов, в который раз позабыв простое, банальное правило, гласящее, что женщина не относится к собственным словам, произнесенным в ссоре с мужчиной, как к мыслям, она относится к ним как к почтальонам чувств. О почтальонах не думают, отправляя письма. Почтальоны разлетелись, и незачем их ждать обратно.
Итак, Аркадий шел к Громаде, а наткнулся на Логинова, который со скамеечки поднялся ему навстречу. Это было неприятно, ни к чему. Что он здесь потерял, почему он снова тут как тут, когда это он, Аркадий Сербов, должен с помощью резкого профессора вскрыть заговор на всю его глубину? Прежние подозрения в отношении парочки Логинов – Балашов поднялись в нем. Профессия Сербова исключала доверчивость, а такая роскошь, как полное доверие, непозволительна даже к самому себе, по крайней мере после открытия подсознания и возможности существования в одном и каждом субъекте нескольких сущностей. Раздерганный, Сербов даже не протянул Логинову руки. Тот не остался в долгу и убрал руки в карманы.
– К профессору на прием? – ехидно поинтересовался Владимир.
– А вы уже пролечились? – парировал Сербов.
Мужчины посмотрели друг на друга без приязни. Опыт, однако, обоим подсказал: либо нормальная ссора, либо лучше шуткой снять напряжение, иначе выйдет глупо, как в детсткой присказке про баранов, встретившихся на мосту. Первым среагировал Сербов:
– Сегодня был на дуэли Пушкина, пришел поделиться.
Логинов принял жест:
– Вот как? Все-таки Пушкин? А ты орал на Балашова… Я тоже здесь из-за Пушкина.
– А хамить мне не надо. Я был в обществе любителей Дантеса. Пошли тогда?
– Пошли. Я только подъехал. Или купить что-то горячительное, чтобы не с пустыми руками? У профессора может не оказаться.
– Он не произвел на меня впечатления аскета.
– Максимум, вино.
– Уверен, что есть коньяк, – возразил Сербов, уже готовый предложить пари, но передумал и согласился: – Вон «Лента», можем взять приличный виски.
Пошли в «Ленту», там снова поспорили, что взять и кто будет платить. Каждый настаивал на своем кошельке. В конце концов продавщица на кассе, юморная тетка из Приднестровья, предложила взять две бутылки, каждому по своей. Согласились. Спор успокоил обоих, точнее, выровнял. К Громаде заявились повеселевшими и на первый взгляд дружными. Тот встретил их на пороге, приложил палец к губам – жена плохо себя чувствует, дремлет – и через большую прихожую проводил в огромную гостиную. На столе – конфеты, чай и бутылка коньяка. Сербов с Логиновым переглянулись. Во взгляде Аркадия можно было узреть торжество победителя. Выставили по бутылке. Громада покачал головой и поразил фразой, которая никак не вязалась с его образом:
– Те, кто брезгует замечательными напитками, находится на низших ступенях цивилизации.
От неожиданности Сербов взял коньяк и стал изучать этикетку.
– Не утруждайтесь. Это не коньяк. Это калгановка, старый русский напиток. Ее мне выгоняют из корня калгана старообрядцы в храме на Белой площади, – пояснил Громада.
– Прямо в храме? – не сдержался Логинов.
– Пробовать будете? Калган бодрит, а у нас работа на всю ночь, или наша ставка – на прозрение, – словно прочитав недавние мысли Сербова, перескочил через иронию Логинова Андрон Владленович Громада, засучил рукава дорогой рубашки из атласной ткани и уверенным, привычным жестом раскупорил бутылку, разлил по рюмкам напиток.
Сербов с Логиновым следили за тем, как густая темная жидкость неспешно наполняет маленькие хрустальные бочонки. Владимир вспомнил о Миронове. Реинкарнация? Все, что угодно, можно спутать со всем, чем угодно, но слова про напитки и низшие ступени цивилизации не мог бы признести никто другой. Только полковник Миронов. Как же странно устроены особые точки сложных систем в пространстве комплексных величин! Они устроены по принципу подобия. Может быть, в этом подсказка к ответу, как устроено будущее, как организована та угроза, та «украинская воронка», в которую засасывает Володю Логинова и родину, на которую он вернулся и из которой, сам того не ведая, но повинуясь могучему афганскому инстинкту самосохранения, пытается выгрести его сын.
Логинов, забыв о приличиях, в одиночку выпил калгановки и высказал то, что воскресло в памяти – то, что он сам очень давно назвал мироновщиной.
– Мы в прошлый раз у Балашовой собирали пазл, и нам не хватило принципа сборки. Мы собирали пазл при заведомой нехватке картонок. А если узнать образ подобия, то все сможет стать проще…
– Что ты имеешь в виду, конкретнее?
Сербов тоже пригубил, а затем до дна выпил самогона.
– Конкретнее тебе сначала про подобие скажу, вас такому не учат.
– Он имеет в виду, что в малом мы можем увидеть весь образ замысла. Надо только сообразить или угадать, что взять за малое… Говорите, Володя, очень интересно, – подначил или поддержал Громада. Сам он калгановки даже не пригубил, но гостям обновил. И Логинова, с глубокой усталости духовной, настоящей, истинной усталости, от усталости одиночества – от такой усталости его прорвало.
– Надо увидеть, как и чего хочет больше всего враг. Мой покойный старший товарищ (произнеся это слово, Логинов сам чуть не поперхнулся, с каких пор он зачислил Миронова в свои товарищи?) всегда предлагал начинать с ближнего, с реальности, данной нам в ощущениях, и с ее связи с потусторонними антимарксистскими силами.
– То есть с Пушкина, так я понимаю?! Не ищи зайца в чаще, он на опушке сидит? – энергично перехватил его мысль Громада и… рассмеялся, потер руки.
– Возможно, – отчего-то смутился от такого заострения Логинов, хотя после того, как это было произнесено Громадой, самому стало очевидно, что иначе и понять-то его мысль было сегодня невозможно.
А Громада продолжил:
– То есть давайте выстроим образ мыследействия врага на примере, где мы многое знаем, а дальше экстраполируем на все, что происходило и происходит, так? И прокатаем уже прошлое обратной связью?
Сербов, казалось, еще сомневался, что все может разрешиться таким образом. Конечно, ем умешала мысль о том, как он стал бы прокатывать и закатывать эдакое своему начальству. К тому же его беспокоило, когда же резкий профессор вспомнит о том, что рюмки гостей опустели. Но и в нем затеплилась надежда, что с помощью Логинова, этого нахального европейца, который позволяет себе опрокинуть рюмку в одиночку, профессор нащупает хребет заговора… Было бы здорово, если бы ключиком стал именно Пушкин и Сербов «умыл» бы жену. Так что важнее, Пушкин или ужин, дорогая моя культурная столица?
Громада словно прочел мысли Сербова и обратился к Логинову:
– Метафизика вас, Володя, поддерживает. Пушкин поможет справиться с адом – это не просто символично, это сущностно верно. Если он – тот русский гений, которому было дано создавать высокосвязанные, цельные духовные сущности из простых слов, то способы разрушения его гения и цели его разрушения – это и есть способы и цели уничтожения русской гениальности. Вы так предлагаете посмотреть на течение вещей нашей истории?
Логинов кивнул. Возможно. Хотя так бы он не сформулировал. Ему проще про особые точки. Хотя сами слова про течение вещей истории ему пришлись по душе. Если они текут, то их нельзя подкрутить отверткой в прошлом так, как пытается сделать некто, пробравшись инструментом в облике узбечки к сознанию Мирвайса… Текущее как перекрутить? Только осушить до конца или хотя бы превратить в болото.
А Громада посерьезнел, отодвинул бутылки на самый край стола, так что тронь – рухнут на пол, и положил на столешницу широкий лист бумаги. «Пишем заново. Только про убийство Пушкина. Все, что имеем – пишем. Ищем сверхзадачу и сверхмеханизм. Потому что замысел убить Пушкина родится у того, кто смог возомнить себя сильнее Бога. Это не фраза. Это то, что я понял. Это механизм, который должен быть сильнее Бога. Это Великий инквизитор в квадрате. Все, что связано с вертикалью духа, переводится в плоскость, где предлагается плоская свобода. Плоскость свобод. Для движений по плоскости свобод требуется энергия. Это энергия расщепления. Вот и стихи пушкинские они дробят, дробят цельное на куски – я много в пабликах начитал этих антипушкинистов. Суть – в расщеплении, высвобождающем радикалы, в противовес созданию сущностей из слов».
– Это есть, но это самый нижний слой. Паблики – это туфта, прикрытие. Тут другое – они создали закрытые чаты по всей России и шире, и все по разным профилям, и умеют там реально дрессировать бультерьеров. Сейчас дали фас на Пушкина. Для проверки вроде безобидная дурь. И для отчетности, мы такие штуки проходили. Но завтра – на другого будет фас, – возразил Сербов.
– Вот, записываем. Заносим в лист ожиданий. Отлично, Аркадий, отлично.
И Громада подробно заново расспросил Сербова, что там он и его ребята обнаружили, а Логинова – о Кате. Его жесткий карандаш уверенно и свободно бегал по мелованному листу, а иногда взметался вверх, к уху, и замирал там в ожидании следующего порыва мысли. Логинову нравилось то, как это происходит. Ему нравился Громада. Парадокс – он напоминал ему Мирнова, и это тоже нравилось, хотя он до сих пор помнит свое брезгливое чувство к Миронову. Разные отношения, а мера – одна.
Логинов взял и себе лист, стал записывать. Тогда его примеру последовал Сербов, хотя он был далек от восхищения тем, что происходит, а, главное, как происходит. Громада стал требовательным и резким. Он побуждал то одного, то другого вспоминать и как можно точнее передавать вспомненное. Обращался уже, как привык со студентами и с сотрудниками. Сербову стало казаться, что хозяин наседает именно на него. «Аркадий, давайте, точнее. Откуда вы вообще узнали про группы? Что вам известно про Крамаря? А есть связь с неким Укром? Предполагаете? Или знаете? Предположения откладываем, а собираем только факты памяти… Нет, давайте-ка только по Пушкину и только по двум точкам входа – по ВПН и по Одноглазому из Берлина». Громада словно знал, что Сербов что-то утаил в тот раз. Неужели Громаде невдомек, что он имеет дело с сотрудником секретной службы, а не с капризной девицей, и выдать все, что ему известно от эстонца, – это грубое нарушение инструкций, а то и должностное преступление… Нет, конечно, все они делятся и выдают, иначе – крест на работе, но профессор, имейте уважение!
Громада почувствовал, что добрался до гранитного пласта, и перекинулся на Логинова. Теперь он требовал, чтобы Володя, заговоривший было о сыне, вспомнил разговор от «а» до «я».
– Володя, что вы как неродной! А то у воды, да без воды! Давайте, все надо клещами из вас тянуть… – уже забыв про самочувствие и сон жены, громко, резко восклицал Андрон Владленович. – Дословно, что говорили вы, что говорил сын, что говорила ваша Венера о Пушкине?
И Логинов слушался его. Он повторял, уточнял, тер лоб, жал себе мочку уха, косился на емкость с калгановкой, словно ища в ней защиты, вдавливал большой палец в точку хегу, взбадривая память. Наконец, при третьем проходе, его узбечка, его персонаж, произнесла фразу про сто Адамов, которые стали или станут доступны каждой из настоящих наций, а сотый будет сверхчеловеком.
– Стоп! Вот уж точно, у Бога чудес много! – перебил Логинова Громада и немилосердно хлопнул в ладоши. – Еще раз. «Сто Адамов», вы сказали? Сто первый Адам? Вы слышали о книге из ста глав? Нет? Да, так и называется: «Книга из ста глав». Имя автора неизвестно, но рукопись сохранилась. Ее относят к шестнадцатому веку. Автор провозгласил, что Адам был немцем. Эту книгу идеологи нацизма поднимали на свои щиты. А теперь внимание, sic! Три года назад на онлайн-конференции Аллен Хьюст из колледжа «Винсент» проговорился, что его британские коллеги продают некий проект «ста Адамов» по всему миру, от Украины до Африки. Хьюст левый, он в сердцах и в порядке критики глобализма об этом заговорил, но тут же возник сбой интернета, и он исчез из эфира. Я тогда спорил с одним нахальным французом, учеником Броделя. Собственно, какой он ученик, он эпигон, а сам Бродель…
– Андрон Владленович, давайте сами ближе к Адаму…
– Да, пожалуй. Зря спорил. Надо было на отключение Хьюста обратить внимание. Организаторами конференции были англичане. Что-то тут заложено, но что? Понятно и так, что удар в Пушкина – это проба адской машины, которая создана, чтобы не просто уничтожить русские коды, но перекодировать, переидентифицировать, перевербовать. Балашов говорил, что на семинаре в Берлине, который проводил Одноглазый, были по большей части именно русские айтишники… Но что нам это дает конкретно? Или мы тянем пустышку? То, что Пушкина убивают руками новых нацистов, за которыми стоят британцы и их технологи, – это общее рассуждение, которое можно засунуть себе, извините, в зад…
Последнее высказывание, столь неожиданное из уст интеллигентного ученого, Сербову пришлось по душе, он почувствовал себя в своей тарелке.
– Могу? – Он указал на калгановку. Профессор пододвинул бутыль. Аркадий налил себе и, не спрашивая, налил Логинову. Затем он быстро, даже поспешно, как будто профессор мог передумать, выпил до дна и так же быстро решился приоткрыть ту папочку, в которой хранил сведения от агента-эстонца. Про тех самых семинаристов в Берлине, которые у некоего Укра учились воздействовать на чужие мозги, и которые тоже упоминали методичку то ли про Адама, то ли про Адамов. – Мне нашептал ангел во сне, что Адам – это как раз про сознание, мозги, вот это все мутилово датесовское, и про то, что Владимир называет мозгобойкой. А дальше – судить Россию, не русских. Этим проектом занимается суперпрошитый Укр, а Крамарь – под ним, или как-то так. Но я этого вам не говорил. Ладно, проехали. Зато можно с высокой мерой уверенности предполагать, что Одноглазый Яго Балашова и Укр – это одно лицо.
– Но тогда выходит полная бредятина – что Дантес каким-то боком нужен афганцам. Посмотрите! – И Логинов предъявил картинку, где две разные фигуры были стянуты, сведены одной вершиной. «Вот это – берлинская линия, а это – афганская». И это – бред. Зачем афганцам Дантес? Мы сами привели себя к противоречию. Это – тупик.
Сербов готов был согласиться с доводом, но ему было неприятно просто признать правоту за этим иностранцем. И он нашел другой ход.
– Вся цепочки к Яго пошла от вашего писателя. Хорошо, допустим, он – не фантазер, хотя вы же сами, Андрон Владленович, упомянули гипноз… Но допустим. Все равно связка с афганцами – это ему напел совершенно непонятный персонаж, немец к тому же, враг. Так что это даже хорошо, что мы уперлись в противоречие. Нас путает бес.
И Аркадий с вызовом глянул на Логинова. Тот, однако, не готов был сдаться.
– Если бы нас путал враг, то вряд ли выбрал бы Игоря в качестве канала. Так ведь это у вас называется? Канал? Нет, только если немец – не враг, он найдет вот такого, неформального. Что мы знаем более-менее достоверно – это что он связан с Афганистаном. Ну, зачем бесу нас путать так сложно? Нет, я бы продолжил исходить из доверия и провериться еще раз.
Сербов хотел возразить, что никто и никогда среди профессионалов не исходит из доверия, но Владимир его аргумент предугадал и упредил:
– Не надо про практику как критерий истины. Вашу практику мы видели, вон мы уже в Киеве, цветы принимаем от счастливых освобожденных хохлов… Нет, тот самый Миронов Андрей Андреич действовал именно так, и задача не детская была решена. Кстати, не без участия того самого Балашова Игоря Валентиновича.
– Ты еще про времена покорения Крыма вспомни… – огрызнулся Сербов. Ему еще дедушкой Мироновым попрекните…
А Громада слушал и улыбался.
– А что вы посмеиваетесь? Тратим зря время?
– Ничего подобного, молодые люди. Я не вижу в противоречии нелепости и тупика. Противоречие – это ступень к познанию истины. В чем суть «ста Адамов»? Суть – в создании мифов, раскалывающих общности на фаши. Но зачем? Встанем на место игрока. Ему зачем это? Просто разъять и разрушить?
– Да, разделять и властвовать. Классика. Ничто не ново под луной.
– Так, да не так, Аркадий. Это если бы ваш ангел нашептал про супостата, что он Брит. А этот – Укр. Я уверен, что Укру необходимо жизненное пространство и свобода даже от Брита. Так он устроен. Это хуторянин, увидевший себя центром мироздания. Я предположу, что он задумал воссоздать нового ария и заселить им огромную территорию. Анти-СССР. Но европейцы ему этого не дозволят, для них Укр – биомеханизм, низшая раса. И Укр это знает. Я бы тогда на его месте поискал союз, так сказать, брак с пассионариями в Азии. С теми, кто не проклинает Гитлера. Таких много в Иране, таких много в Афганистане. Афганистан – для этого крайне удобен, как расстроенное государство. А если это наложить на идеологию Укра – то, что Игорь нам описал про Смерть, и то, что мы знаем об оккультизме «Азова», то альянс вполне согласован. Сотый Адам – это вполне может быть синтез Смертников.
– Анти-СССР и «Велаята Хорасан?» – предположил Логинов.
– А почему нет? Вы гений, – поощрил Володю профессор. – Знаете, что это подтверждает? Вспомните, со слов Игоря, что немец говорил об оружии?
– Что? Что это технология, простая, как кубик Рубика, и эффективная, как реакция полураспада. Так он говорил.
– Вы молодец, Володя! Ключевое слово – «Рубик». Вы поняли?
– Нет, – хором ответили Логинов с Сербовым.
– Не важно. Вспомните, что представляет собой кубик Рубика, змейка Рубика, шарик Рубика. Принцип один. Если вы владеете технологией сборки, то можете собрать желаемый рисунок. То есть это сборка, а не разборка.
– Термояд вместо полураспада?
– И, если следуя Вашей первой лемме, искать подобие возле Пушкина, то посмотрите, они ведь не просто создают антифейки и «дантесовские» мемы, а конструируют «дантесов» самыми разными манипуляциями кубика… Я сейчас принесу компьютер, и кое-что мы проверим. Это будет третье применение вашей леммы, Володя. Знаете, что вы упустили? Мы упустили? Система на то и называется системой, что она превосходит сумму своих составляющих. Чтобы убить Пушкина, они должны были создать систему, своего Великого инквизитора. Система основана на антиидее добру, красоте, народности, чему там еще? На антиидее Богу. Это не просто искусственный интеллект. Мне уже хорошо понятно, как может действовать их мозгобойка, ее принцип Дантеса, и ее принцип Рубика. Да, это не ядерная, а термоядерная энергия синтеза радикалов, вместо пушкинского открытия сущностей. Полет Валькирий по плоскости свобод.
– Муха между двумя стеклами окна, – предложил Логинов чужой образ.
– Это как раз понятно. Пока не понятно, в чем антиидея и кто антибог. Давайте вот как поступим. Балашов упомянул, что Одноглазый представляет некую структуру, «Глобаль Тор». Вы, Аркадий, ее изучили?
Нет, до «Глобаль Тор» у Сербова руки не добрались.
– И я упустил. А вы, Володя?
– Нет, вообще не вспоминал.
– Значит, сейчас – самое время. За работу. Я принесу два ноута, а сам возьму планшет. Поищем в шесть глаз, что в чреве циклопа.
Прошли пятнадцать минут, и профессор нашел сайт того самого «Глобаль Тор». Он исполнен на немецком и на английском языках. Затем пошла работа. Логинов взялся за немецкий, Громада с Сербовым – за английскую версию. Последний – с грехом пополам, конечно. Подзабыл, чему учили. Все, на что каждый обращал внимание как на мало-мальски интересное, заносилось каждым на бумагу. К счастью, на сайте документов было немного – два меморандума, один стостраничный, второй, погуманнее, то есть в десять раз поменьше, и с десяток небольших статей, больше напоминающих рекламу того или иного продукта – в основном это были средства слежения, компьютерные прилады, предназначенные для наведения ударных беспилотников и обладающие, согласно описанию, признаками высокого искусственного интеллекта. Роевого интеллекта. Эти рекламки вычитывать поручили Сербову как наимение сильному в языках. Логинову достался десятистраничный меморандум, озаглавленный с вызовом: «Почему мы побеждали и почему мы победим». А Громада, умеющий читать очень быстро и эффективно, принял на себя большой меморандум. «Вечная война». Он читал, раскачиваясь, как береза на сильном ветру, и попутно, не глядя на бумагу, делал пометки. Чтение он закончил первым.
– Что у вас?
– Уже сто страниц освоили?
– Конечно. Скорочтение – мое оружие.
– И что пишут? – поинтересовался Сербов.
– Я прочел, и вот что думаю – война все-таки нужна, чтобы мира захотелось больше, чем хлеба.
– Это как раз был посыл нашего Смертника. Так, по крайней мере, считал Балашов. Впрочем, не нынешний Балашов, а тот, прежний. Но здесь-то вы что увидели?
– Здесь? Да, конечно… Близко лежало, да долго тянуться. Здесь много взято из МакКиндера, и из теорий Краснера – Паскуале. Описаны слабости русской и китайской систем, от семидесятых до наших дней. Я бы определил этот «Глобаль Тор» как ЧВК нового типа. Идеологическая ЧВК. Серьезный тезис у них – что русские обречены на поражение, потому что они медлительны, они мыслят аналогово, их военнные системы и мышление – принципиально отсталое. Оно аналоговое, против быстрого цифрового искусственного интеллекта, посаженного на мощнейшие компьютеры и на массовое производство суперчипов, не имеет шансов эпоху, когда армии движимы мгновенными решениями беспроигрышного ума. Эти парни прут уверенно, а мы все никак не спроектируем русскую цельность… Не знаю еще, такая война нас подвигнет к новой цельности?
На лицо рассказчика легла забота, он смолк.
Логинов оторвался от своего гаджета:
– У меня есть кое-что. У меня – про Афганистан.
– О, давайте, Володя. Давайте. Ум – хорошо, а два – лучше. Мы – как грибники в лесу. Кому повезет, найдет подосиновик или белый. У меня пока моховики и лисички.
– Хорошо бы, грибники, а не саперы, – подал голос Сербов. Он неимоверно устал, через слово приходилось залезать в словарь, но, стиснув зубы, полз вперед, как когда-то на тренировках.
– Так я говорю, или тебе анекдот про сапера и десантника напомнить?
– Знаю анекдот, у него борода седее твоей гривы.
– Говорите, Володя, не разменивайтесь на анекдоты. Анекдоты были спасательными кругами при Брежневе, а сейчас они – оружие врага. Британцы специально изучали нашу систему составления анекдотов, какие заходят, какие – нет, и почему, и…
Тут Громада снова пустился в дебри объяснений, как действуют анекдоты-вирусы, но Логинов спас ситуацию. Перетерпев пару минут, толком не вслушиваясь в теории, а дочитав меморандум, он наконец напомнил: «Андрон Владленович, может, про афганцев?»
Громада осекся. «Да, Володя, говорите. Хотя…»
Логинов не стал дожидаться «хотя» и рассказал, что в его тексте автор из «Глобаль Тор» сравнил нынешних украинцев с моджахедами Афганистана, которые не просто прогнали русских, но создали новый тип отношений – сетевой интернационал. «Украинцы не просто снова выгонят русских и снесут их государство. Украинцы поднимут сетевой интернационал на новый, окончательный уровень, воспользовавшись опытом и кровью моджахедов».
Профессор аж взвился:
– Ох, это многое, это многое… Вы срезали самый настоящий белый гриб. А у вас что, Аркадий?
– А у меня – ничего особенного. Чистый бизнес на крови. Ребята сидят на высоких технологиях и торгуют спецтехникой. И, кстати, не брезгуют криптой. Предлагают спецкурсы, обещают собственную криптовалюту, которая будет производиться под специальные задачи. Еще предлагают компьютерные игры высокого уровня, тоже под задачи, стратегические игры, идеологические организационные игры, системы ИИ. Молодцы. Я бы нашим посоветовал у них накупить этого всякого барахла.
– Прямо так написано – организационные идеологические? – уточнил Громада.
– Да.
– Впервые встречаю. Интересно. Есть описания?
Сербов развернул экран. Мол, вот, разбирайтесь сами. Громада подошел поближе, подтянулся и Логинов, заглянул через профессорское плечо. Так, по инерции, без интереса.
– Это не описание. Ерунда. Они как китайцы, сердцевину метода не выдают.
Он утратил интерес к предмету и отвернулся. Логинов тоже было оставил мыслью экран. Но что-то зацепило его там, и он пробормотал под нос, но обратившись к Сербову:
– А как оно, это все, называется, с организационно-идеологическими? Там заголовок мелькнул.
Аркадий вернул картинку и ахнул. Заголовок гласил: «Сто первый Адам». Сербов по привычке посмотрел на дату обновления. Накануне. Он с изумлением взглянул на Логинова.
Когда это открытие дошло до Громады, тот, поразмыслив, внес предложение хуралу:
– Володя, чтобы окончательно изучить Вашу гениальную лемму на прочность, знаете что нужно сделать? Нужно попросить балашовского немца узнать, не было ли у тех афганцев ваших методички какой-нибудь, тоже про Адама? Это было бы доказательство всеобщей связи, так сказать, высшая индукция. Для вашего, кстати, начальства улика, вещественнее не придумать.
Сербов ёрнически расхохотался:
– Вы совсем не представляете себе моих начальников.
– И слава богу, – бросил Логинов.
– И ты не представляешь. Мне год писать и еще год отписываться, чтобы получить добро на контакт с балашовским мутным немцем.
– А мы не тебя просим. Мы Балашова попросим, – возразил Владимир. – Ты же в нашем лице обрел бесплатную собственную мини-разведку и мини-аналитическое бюро в одной точке. Пользуйся, пока не отлучили.
– Смотри, как бы нас всех не отключили. Ты не допускаешь, что нами как раз балашовский немец, или сам Балашов, или ты сам, манипулируешь? Ведете нас к ложной угрозе, побуждаете к вынужденному действию. Рассказать вам, как это бывает и как это делается? Или ты с технологиями знаком? Знаком? Тогда еще подозрительнее может показаться наша замуть.
– А убийство Пушкина и убийство Кеглера – тоже замуть? Сложная комбинация? – набычился Логинов, но Громада прервал спор, который, вспыхнув, вот-вот перерос бы в ссору.
– Так, я суммирую и интегрирую то, чего мы достигли. Мало прокукарекать, надо рассвет накликать. Вам, Аркадий, я рекомендую еще рюмочку калгановки. А вам, Володя, я принесу немного хорошего виски. Достигли мы многого. Ваша интуиция и логика нам сослужили величайшую службу, осталось уговорить Игоря Валентиновича связаться с немцем и очень аккуратно объяснить ему задачу. Как вы это называете, Аркадий? Легендировать? Залегендируем сообща. Теперь суть – имеется глобальный замысел, он простирается от убийства в нас Пушкина, до уничтожения нас как народа, государства, цивилизации и идеи. Этот замысел, что мы с вами сейчас доказали с интуитивной бесспорностью, существует под одной крышей, условно нами идентифицированной как «Глобаль Тор». Для осуществления замысла созданы несколько локальных планов и сложный адский механизм, в котором используются технологии цивилизационной перевербовки, воздействия на сознание, определенные методички, среди которых – старая нацистская бомба про Адама, видимо, в британском современном исполнении – этим мы займемся, это мне тематика знакомая, – и технические ноу-хау взаимодействия ИИ – человек. А человек там – самое дерьмо, простите. Человек там – это идеолог нового ада. Он проектирует новых чертей. Тут еще думать и думать, но вырисовывается гомункулус. Гомункулус на термоядерной энергии, полученной от сборки различных радикалов, высвобожденных после убийства Пушкина. Я понятно излагаю? Новый террорист-герой. Укромоджахед.
– Снова Смертник. Вот это было бы замыкание леммы, – задумчиво, о своем, произнес Логинов, но Громада отреагировал живо. Он подскочил к Владимиру и с силой опустил крепкую ладонь на плечо.
– Не для вас, Володя, не для вас замыкание. Вам еще сына из Гонконга возвращать. А для Балашова – да, замкнется. Замкнется. Хилый котейка один раз да куснет…
– Предположим, что так и есть. Предположим, мы даже раскроем замысел провокации. И что нам делать? С такими предположениями меня просто отправят куда-нибудь в Хакасию или на Камчатку, – подвел и свой итог Сербов. – Без железного факта это все – вода. Как организована преступная террористическая группа? Где и когда готовится конкретное действие или последовательность действий? Кто источники информации? Где независимое подтверждение? Да как устроена эта чертова мозгобойка, наконец? Ничего мы не достигли пока.
Громада задумался ненадолго:
– Вода, говорите? А, пожалуй, вы правы. Стойте, стойте, почему нет? Да, они попытаются взорвать Керченский мост! А потом имитируют нашу русскую месть.
– Ядерный удар? – предположил Логинов, подхвативший волну рассуждения. Такое бывает, эффект когерентности мышлений. Калгановка поспособствовала.
– Да, именно так. Вот это будет точка запуска «Русского Нюрнберга». Это станет нашей рабочей версией, Аркадий. Именно ядерный, ядерный Армагеддон… – Громада принялся ходить вокруг стола, то и дело меняя направление движения.
Да. Все сходится, все бьется, одно с другим и с третьим. Ядерный Армагедон – это триггер к взрыву всей прежней антропологии и запуску посткультуры и конструирования, нет, и масштабирования новых типов недочеловеков. Сто Адамов. Смертник им нужен для того, чтобы в конструкции начисто избежать жажды уподобиться создателю, богу, избежать веры видеть в содержании жизни задачу осуществления вечной жизненности. Ужас низведет до нуля любой иммунитет к воздействию ересей, и тогда они займутся осуществлением своего замысла на практике. Все верно…
– Вы верующий? – вдруг вырвалось у Логинова. Сербов встрепенулся и с интересом посмотрел на хозяина. Рука непроизвольно потянулась к собственному крестику, что на груди.
Громада замер и одарил Логинова сердитым, даже яростным взглядом.
– Я нахожусь вне конфессий и поклонений. Но я не могу не признавать научного факта, что вера в жизнь, продолженную за границы «сегодня» и «смерть», – это основа обществ, культур и свобод наших цивилизаций. Все дозволено тому, кто не видит возможности для вечной жизни. Но есть другая сторона, Володя. Уж вы с Вашей биографией, вашими леммами и с вашим другом-писателем сможете понять то, что я сейчас выскажу. Прийти к цивилизации жизни, не взяв с собой Смертника, не удастся, тут отрицание отрицания не сработает, тут скорее русская правда, но это ваш Балашов знает, что такое… Это и есть Пушкин, окропление живой и мертвой водой. А за принципом «все дозволено» стоит финансовый спекулятивный капитал. Ему нужно торговать «воздухом», а теперь даже не «воздухом», а тем, что они назовут «воздухом». Но когда им удастся перейти к пост-культуре, они смогут не называть, а назначать «воздухом» то, что сочтут нужным, и свободой назначать то, что сочтут нужным, потому что у них будет электрод, вживленный в мозг массы существ, убежденных в том, что они – свободны.
– Андрон Владленович, это уже конспирология. Давайте вернемся к практике, – предложил Сербов. Он, видимо, ожидал другого ответа.
– Уж извините меня, Аркадий, это ваше ведомство только конспирологией и занимается. Иначе как объяснить провал нашего наступления на Киев и Харьков? Я, что ли, сообщал наверх, что стоит нам зайти, как украинские народные массы и элиты бросятся нам в объятия? Не я. И не он, – этот грозный Громада указал на Логинова. – А тут – не конспирология, Аркадий, а самая основа понимания любого факта. В основе всего лежит философский камень, это – практика и есть. Хотя науку можно поверять тем, что вы назвали железом факта. Вы можете заслать агента к этому Ханани? – огорошил Сербова Громада. – К Одноглазому – сможете? К Володиным знакомым террористам – сможете? Это ход практический.
Сербов покачал тяжелой, утомленной головой. Ну как такой резкий, такой умный и даже гениальный человек может не понимать простых законов бюрократии? Как он может задавать такие наивнейшие вопросы? Ну не в детской же игре, не в садике, ей-богу… Одно слово – профессор. Чего же тогда требовать от собственной жены…
Но у Громады имелся свой ход:
– Понимаю. Это – как если бы мне предложили убедить Академию наук направить моих студентов читать курсы по войнам сознания в их академические институты. Пустые затраты сил и молекул времени. Но тогда мы может поступить иначе. У нас есть живой Балашов. Надо на него выманивать настоящего врага, через него же аккуратно давая врагу знать, что мы не знаем, но скоро узнаем… Прямой напорется, а кривой протиснется.
Сербова предложение заинтересовало. Что-то в этом есть… И словечко ему понравилось – протиснется… Но тут взвился Логинов: «Мало вам, что его уже пытались убить? Причем не в первый раз, и двадцать лет назад такой фокус нам дорого обошелся. Андрон Владленович, тут наука закончилась, тут жизнь и, кстати, смерть. Стоп, профессор, это граница. Балашов вам не котейка». Однако Громада не остался в долгу. Он надвинулся на Логинова, лицо побелело. Пальцы сжались в крепкие еще кулаки:
– А что вы хотите? Страна воюет, солдаты гибнут, и генералы гибнут. Мы тоже должны жизнями отвечать за собственные мысли, потому что они – оружие в той войне, существование которой никак не желают признать наши академики. Вы же хотите лабораторию антивирусов? Вот это – цена, и это – свобода. Вы можете подобраться к этому Яго, к персонифицированному злу, и его убить? Это было бы логично, если исходить из Ваших лемм, так ведь? Но вы же не сможете… Даже агентов к нему подослать, оказывается – непосильная задача. Значит, наша жизнь – это единственный материальный капитал, который мы можем отдать в залог нашей свободы предложить свой путь спасения…
– Вы хотите сказать, свой вариант? Это ведь только вариант? Нет ли тут подмены гордыней свободы?
– У меня – нет. Вариант – это для того, кто будет решать. А для меня – это путь. Иначе нет смысла тратить капитал. Ад проще рая, Володя. А рай – он сложностнее ада.
Громада снова пришел в движение вокруг стола, кулаки разжались. Сербов налил себе настойки. Выдохнул с облегчением – появилась хоть какая-то ясность мысли и действия. Мыследействия?
– Жизнестнее?
Хозяин пропустил вопрос мимо ушей.
– Это мы с вами, Володя, будем подставляться. А Вашего товарища им как раз трогать снова будет не резон, потому что он будет их источником знаний о нас. Он – нить к нам. Так вас устраивает?
Сербов с удивлением и с сожалением глядел на профессора. Русскую профессуру он явно недооценил, от нее можно ожидать еще каких фокусов! И держаться бы от нее подальше, да больно трудно с собственными генералами родине служить, приходится вот так выкручиваться. Нет, проще было бы на фронт. Но он не может отказать Громаде в признании одного факта. Он – посмелее иных генералов будет. А это – даже не уважуха, это – не респект, это – уважение.
Сербов выпил, снова выдохнул и обратился к обоим:
– Меня не светите, будьте добры. А то приедут такие умники от моих начальников, что ваши супостаты Одноглазые детьми покажутся. Они-то мозги промоют без всяких адских мозгобоек, и все на этом закончится. И варианты, и путь. Ауфвидерзеен.
За ерническим тоном, которым Сербов сформулировал просьбу, скрывалось восхищение. Вспомнилось коротенькое свидание с дедом. Дед, тяжело раненный на финской, ему, уже не маленькому, сказал так – ты парень смышленый, внук, и ты русский. Это у нас опасная смесь. Помни, если исчерпаешь слова, чтобы убедить себя, как мы еще держимся и не погибли, то не упади духом. Россия не благодаря, а вопреки есть. Только Божьим промыслом. Бог шлет ей спасение, когда спасения нет. Аркадий тогда и не согласился с дедом, и не знал, что тот всего лишь переиначил известную фразу. А, может статься, сам к такому пришел… Как бы то ни было, сейчас Сербов глядел на Громаду, и ему вспомнился именно дед. Что, если вот этот резкий гений – то спасение и есть? Горькое восхищение… Не оттого горькое, что Громада, а не генералы, способен выдохнуть из себя чудо, а оттого, что сам Аркадий Сербов чувствует себя так, словно он не успел на самолет и уже никогда не попадет в тот город, куда необходимо попасть. Туда только те самолеты летят, где посадочный талон – та самая «худенькой крови связь». А поездом уже не добраться… Или так: как будто его, вроде бы отличника, перевели в другую школу, а в ней задают только задачи повышенной сложности, и ему не потянуть. Проще – сдаться! Вот такая ужасная, такая горькая мысль. Не отступить, а именно сдаться. Пусть враг подскажет, как жить по его правилам. Но – поздно, уже и сдаться нельзя. Это он осознает. Нет, проще было бы на фронт.
– То есть ты с нами, но в засадном полку. Мы таскаем угли, ты оформляешь факты. В итоге ты раскрываешь заговор, хватаешь беса за бороду, и – в дамки. И пробиваешь лабораторию, – по-своему истолковал слова Сербова Логинов. Его самого Громада, пожалуй, убедил. Жизнью проверено – ничего не выходит, если ты не подставляешься сам… Осталось разобраться с тем, как Громада и вся эта байда помогут возвратить Мирвайса…
Два мужчины вышли глубокой ночью из подъезда большого кирпичного дома. Прошел сильный дождь, и пахло особенной московской пылью, прибитой к мокрой земле. Двор был хорошо освещен, Москва все еще не жалела денег на огни большого города и не боялась налетов вражеской авиации. Один из мужчин сразу сел в подлетевшее желтое такси и уехал. Второй устроился на скамейке, подложив пакет, всегда имевшийся наготове в кармане куртки. Женщина, страдающая бессонницей, долго наблюдала за этим мужчиной из окна квартиры на третьем этаже. Женщина жила одиноко, и в фигуре мужчины, сидевшего с прямой спиной, вытянувшего длинные ноги перед собой, а руками уперевшегося в гладь полированной скамьи, она выдумала родственную душу. Длинные волосы то серебрились, то золотились в переменчивом свете фонарей. «Что у тебя на уме, что на сердце?» – вела с незнакомцем свой диалог женщина. Она уже облокотилась на прохладный, старорежимный каменный подоконник, локоном коснулась стекла и одернула его, закинула назад. «Ушел от женщины в переживаниях? Поссорился? Что еще может выгнать такого господина в ночь? Я бы не выгнала…» Женщина воображала себе различные сюжеты, но не угадала ни с одним из них. Хотя могла бы. Единственный ее сын сразу после начала войны, еще в марте, сбежал в Грузию и пишет оттуда. Пишет изредка. Он сердит на нее. Почему она отказалась продать квартиру и ехать с ним? Или хотя бы помочь ему деньгами! У нее же есть дача на Истре, мало ей, вдове известного ученого, дочери крупного советского инженера… А она не согласилась. Не из-за денег, не из-за квартиры, а из-за чего-то совсем другого. Если бы из-за денег, сын бы понял. А это другое – нет. Вот об этом-то другом, только по-своему, думал сердцем и натруженным позвоночником, всем существом своим думал мужчина под ее окном. Он думал о Громаде. Вот так просто – свобода – это правильно распорядиться своей жизнью? Получить на это полномочия? Заманчиво, хотя сомнительно… А еще он думал о войне. О том, что так и не задал профессору важнейший вопрос: «А сдюжим?» Важнейший вопрос, который нельзя задавать ни профессору, ни генералиссимусу. Только самому себе…
В ту ночь Логинов не вернулся ни к Войтовичам, ни домой. Он поступил по-европейски, заселился в гостиницу. В баре еще гуляли, рыжая полногрудая тетя одна отплясывала танец, напоминавший вальс. Увидев Логинова, она качнула бедрами, словно призвав его в партнеры. Он прикрыл глаза и проследовал мимо нее. Обосновавшись в скромном номере, он первым делом принял душ, затем улегся в кровать, но не заснул, а взялся за письма. Первое – Балашову, как договорились с Громадой. Но было и второе. Он вспомнил о своем единственном друге, Кериме Курое.
Усталость сняло как рукой, и осозналось, что ушло, отпустило его тяжелое чувство собственной вторичности в происходящем вокруг. Вторичность во время войны не равна ли трусости? Лаборатория, мемы, иммунитет, логиновские леммы – все это прекрасно, все нужно, но все – для какого-то завтрашнего дня. А его может даже не наступить. Для дня сегодняшнего надо, по-хорошему, пойти в военкомат, приобрести за свой кошт броник, шлем, берцы получше – и вперед, туда, где плавится сталь. На Донбасс. И никакой Мирвайс с его Гонконгом – не открепление от исполнения долга. Вопрос Громады, обращенный в самое солнышко – а сможешь убить Яго? – удвоил, утроил тяжесть. Но вот гостиница, запах крахмально-чистой простыни, дыхание умытого города сквозь приокрытое окно, свежесть. Он лежит, вытянув ноги, руки по швам, солдатиком, прикрыл веки и вспоминает аул, поединок с Горцем, короткий яростный бой с американцами, Афганистан как неповторимую первичность собственного бытия, осуществления в особой точке истории и жизни. Тогда вершился день сегодняшний – каким он был когда-то. А нынче, здесь и сейчас, только что, он обратился с просьбой к афганцу, к тому другу из прошлого, который вместе с Мироновым в те бодрые года связал его с первичностью бытия. А нынче? Нынче он просит о таком пустячке – не сумеет ли полковник оказать небольшую услугу – на величайшем рынке базарных новостей, коим распоряжается афганская диаспора, выяснить, как сложилась судьба тех давних фрехенских знакомых[173], встреча с которыми обеспечила и Логинову, и Миронову, и самому Курою самые что ни на есть живые приключения и первичные переживания… Верно ли, что они снова вернулись в Афганистан? Логинов, опытный, битый, намозоливший собственную мудрость, уже был уверен – такая просьба должна стать возвращением к первичности, к первичному риску. Ответом на собственный запрос, зеркально возвращенный ему самому Громадой… Избранный не может заглянуть в бездну без того, чтобы она заглянула в тебя. Это его, Логинова, личный ход и вклад в начатое только что у Громады общее опасное дело. В дело сегодняшнего, а не завтрашнего дня. Это его, Володи Логинова, самостоятельное сближение с бездной…
Аркадий Сербов застал жену спящей. На тумбочке – склянка валерьянки. Старомодно как-то. Нынче в моде седатен. Занавеска была отдернута. Типа, ждала, волновалась, глядела в окно. Аркадий удивился себе – раздражение, оказывается, не улеглось. Он взял скляночку и поднес к носу. Задернул штору.
– Нагулялся? – услышал обиженный голос из-под тонкого одеяла.
– Я не собака. Я на службе, и у нас аврал. Тебе придется с этим жить. Война, если ты не заметила.
– Тоже, Аника-воин…
Сербов не стал отвечать. Он разделся, задумался, стягивать ли, как обычно, трусы, остался в них, лег в супружеское ложе, устроился на боку и сразу заснул.
А в квартире Громады свет не гаснул до утра. Как только дверь за гостями захлопнулась, из спальни донесся голос жены: «Андрон, принеси мое снотворное и воду». Он, однако, не повиновался, а сперва зашел в покои.
– Ты опять не спишь?
– Кто это был? У тебя такой резкий голос, что захочешь, не заснешь. Я же тебе с вечера сказала, у меня сильно болит голова. Нельзя было отложить до утра твоих аспирантов?
– Я принесу белорусский анальгин…
– Нет, принеси мои, мне твой анальгин не помогает, сколько раз говорила…
– Но Мария Святославовна советовала…
– Она дура, только в музыке разбирается. Ты принесешь, или будем спорить? Так кто приходил? С кем можно ночью столько разговаривать…
– Это не аспиранты, а два очень серьезных человека. Пришли спасать Россию.
– Да? То-то у меня так голова раскалывается. Сил уже нет от твоих спасателей. Хотя только твой голос был слышен. Ты же у нас в главных спасателях, как всегда…
Громада вышел из комнаты. Он отправился было на кухню за лекарством, но по дороге снова оказался у большого стола, забыл, за чем шёл, взял в руки записи, оставленные Логиновым, и стал набрасывать текст. Свои реплики он обращал к Сербову. Именно с ним он старался объясниться. Он привык дискутировать с самым трудным, с самым сомневающимся оппонентом. И теперь чувствовал определенную свою вину – он не все высказал недавним гостям из того, что на уме. Он маханул с широкого плеча, что спасёт их Пушкин. А не уверен, что не погорячился. Ведь висок прострелила мысль, что Пушкин как раз и станет той самой ахилловой пятой. Яго опасен, знает, куда метить. Очень его обеспокоил Яго. Признаться, сильнее обеспокоил, чем Крымский мост, чем ядерный террор. Русское – уязвимо. Оно уязвимо в том самом, что нынче модно называть культурным кодом. А Яго узрел это хрупкое место и будет метить как раз туда. Да, мысль Громады стремится туда, где угроза – в самом русском. Нынешнее русское собрано совсем недавно, тем самым Пушкиным, тем самым Толстым, Чеховым. Глинкой, Репиным – давшими слово, звук, руку русскому простому чувству связи себя со всем. Нет, пожалуй, не Толстым, а Достоевским, сбился Громада, замыслился на этом, но все-таки сумел вернуться, оставив и того и другого. Итак, русское. Оно было собрано одно коротенькой точечкой в веках, которая суть эпоха, превратившая касты в классы. Эта точечка-эпоха осознания общности языка и запроса быть цивилизацией. Культура – вот что собрало. А мечту к ней добавила советская школа, которая культуру и математику возвела в степень возрождения, в русский советский ренессанс. Пушкин, Толстой, плюс электрификация всей страны и память о Гагарине, о космосе. Вот они, скрепы, а никакая не общинность. Прежней общинности нет и быть не может, ей не по зубам оказалась индустриализация. И не спасёт тут ни логиновский лабораторный иммунитет, ни военная мобилизация, ни частичная, ни общенародная, ни память о Великой победе. Прошлым народную общность уже не удержать, культура перестаёт быть клеем, когда она о прошлом, а не о будущем. Только тогда она – о настоящем, когда она – о будущем. Иначе клей высыхает. Был клей, стал елей. Это слабое место. Вот куда метит Яго. Его Укр – это о будущем. Свобода от пут прошлого… Сотый Адам.
Громада нервной рукой записывает свои заботы, свои мысли. Частит, торопится. Он знает за собой это нехорошее, лихорадочное торопление. Какой может стать новая общинность? Общность и общинность? Что он, лично он, может предложить? Записи прыгают по листу, с одного угла на другой и обратно. Он всем органом своего тела и духа воспринимает угрозу тому огромному уязвимому существу, о котором печется… Как это сформулировал его гость – связь народного и культурного, детство и отрочество уязвимого существа? Теперь Громада мнет пальцами глину мысли о том, что на самом деле русская уязвимость – в космической бесконечности, в нежелании провести границу между желаемым и возможным, между мечтой и научным гением. Он уже не Сербову что-то объясняет, а кому-то другому, чуть ли не Менделееву… Да, провести – пушкинскую черту. Громада мнет, мнет глину, а сам уже припоминает другое – почему Маша Войтович спросила, нет ли в нем немецкой крови? Да, есть в нем и такая кровь. И что? Благодаря ей он умеет ограничить себя, не пригубить калгановки, не поддаться искусу, когда надо мощно подумать, когда надо воевать духом, умом и умением. Плохо это, что ли? Он что, из-за этого – не совсем русский? Кто, как не он, русский, если такая забота на нем, такая боль! Тут ему пришел на ум эпизод из чеховского рассказика, как в гости к рассказчику, привыкшему пить кофе с ликерами, заявился батюшка отец Иван, и в один присест все ликеры и выпил[174]. Рассказ был о любви. Подумалось о Маше Войтович. Маша в этот раз, хозяйкой у себя дома, ему понравилась? Чем? Неосязаемостью ясной границы? Странной близостью человека, женщины, которую совсем не знаешь, а как будто знаешь? Там же, у Чехова, помнится, так о любви рассуждает любитель ликеров – за границей, мол, любовь украшают розами да соловьями, а русский украшает любовь вопросами роковыми, честно или нет, умно или глупо, да к чему приведет… Дальше воображение Громады коснулось Балашова. Он больше подходит, чем Логинов. Кому? Той красивой женщине, которая понравилась и которую как будто знаешь. В Балашове больше незаполненности, что ли? А что есть незаполненность? Чем незаполненность? Перед мысленным взором воскресло лицо Балашова, его виноватый взгляд, взгляд мальчика, отвечающего задание, которое подзабыл. Это же надо, институт тонких явлений души при ООН? Вместе спасти мир, ничего себе… Может быть, он и на истинную на жертву во имя любви еще способен? Громада испытал нечто похожее на ревность. Это ведь он, Андрон Громада, призван разобраться и спасти… Это была не злая, это была светлая ревность. Обязательно нужно поехать на дачу и с ним пообщаться по-людски… Наивный он? Немножко юродивый? Не до края заполненный… «Господи, о чем это я?» Да, да, все о детстве. «Зачем я, и что я могу предложить, как спасу мир?» Детство… В пять лет он обыграл отца в шахматы и после этого шахматы терпеть не может. В восемь лет он увлекался диалогами Платона. Учителя опасались его, а соученики дразнили бы, если бы он не стал сильнее их. А потом он всему классу на уроках математики решал задачки, тут уж его полюбили и девочки, и мальчики… Редкий случай. Он был вундеркинд, но тетка ему внушала – Андрон, таланты только затем даются, что они на что-то надобны. Узнай, для чего ты сам, помимо него… У тетки он частенько жил, пока родители мотались по командировкам. Он была и в годах очень красива, зримо полна достоинства. Только никак не могла решить, из-за чего в свое время больше пострадала – из-за немецкой половинки или из-за половинки еврейской. Когда она умерла, на похоронах никто не плакал, не утирал нос, не тыкал носовым платочком в уголок глаза. А он ревел. Его охватило такое чувство, будто его обманули. Задали задачу, у которой нет ответа. Тогда к нему подошел дядя, брат отца, прикрыл легонько ему рот одной ладонью – она пахла едким табаком, а другую ладонь опустил на затылок и сказал, что плакать не следует, тетя Берта знала, зачем она была здесь… И он перестал реветь… После этого нового скачка сознания, борющегося с дремой, Громада и уснул, положив голову на исписанный лист. Заботы великая сморили его. А жена не пришла его разбудить и напомнить о простом лекарстве от головой боли…
Рассказ, прочитанный Катей, а написанный Балашовым и озаглавленный им как «Сорок Геббельсов».
17 ноября 1865 года – день рождения лейпцигского профессора Мебиуса, чьим именем названа обладающая единственной поверхностью лента. По легенде, геометр открыл ее, наблюдая за платком на шее горничной.
1. Река
Я не разговаривал с сыном месяц. На то были причины. Хотя, по сути, я не разговаривал с ним год. Мы живем по разные стороны большой реки времени. Я оседлый народ, он – кочевой. Отличны привычки, отлична мораль. Отличны сказки и были. Иногда мы встречаемся на единственном оставшемся мосту. Вечером, у экрана. Но и здесь осуществить переправу непросто. Ожидают разочарования. Особенно они ощутимы для меня, когда касаются формообразующего. Литературы. Истории. Истории последней мировой войны, например.
Местное, вестфальское телевидение показывало фильм о войне. За два дня до коммунальных выборов это обнадеживало. Хотя… Мы называли ту войну Великой Отечественной, здесь за это словосочетание ругают в школах, его вычеркивают редакторы самых «неполиткорректных» немецких газет. Я знаю, я успел поработать в нескольких. Здесь говорят о войне на Восточном фронте. Хорошо. Хоть так. Если здесь не вспоминают 8 мая, зато отмечают высадку в Нормандии, то пусть будет война на Восточном фронте…
Мы смотрели с сыном кино. Я считал полезным этот вечер вдвоем. Хоть что-то с моего берега… Долго сидели молча на диване. Потом я спросил у сына, знает ли он, кто такой Геббельс. Он предположил нечто из истории немецкого футбола.
Тогда я кричал в него страшные слова. Мой дед дошел до Берлина, сводная сестра бабушки погибла в Бабьем Яре. Он сказал, что не хочет думать о плохом и о хорошем так, как думаем мы, и история не волнует его, поскольку мир поступательной справедливости оказался ложью, и оттого на смену ему пришел век хип-хопа. А еще он добавил, что скинхеды живут в соседнем подъезде, но о Геббельсе знать не знают. Я ответил, что век хип-хопа уже вытесняется веком Смертника, но им этого не заметить. Последнее слово осталось за мной. Мы разошлись по спальням. Каждый на свой берег.
Мне плохо спалось в эту ночь. Было душно, грезилась муть, не оставившая ясного следа в памяти. Но я был рад и ей: мне уже годы казалось, что молодость моя закончилась на той черте, перейдя которую, я перестал видеть сны. Маленький, юный и даже уже взрослый я был богат ночной фантазией, а потом я стал много трудиться. Пишу книги. На сны не растворяется окошко.
Утром я, несмотря на голод, поднялся поздно. Шла суббота. Желудок напоминал об отсутствии ужина. Сын ждал меня на кухне. Это удивило. По субботам сын старался вставать тогда, когда я уже отправлялся в кабинет, писать. Я, увидев его, поинтересовался, что привело его в бодрость в столь ранний полуденный час. «Плохо спалось после фильма, папа. Снилась ерунда».
– Расскажи мне.
– Зачем?
Я объяснил ему про примету: передай дурной сон, не сбудется. У меня возникло странное чувство, как будто после долгого лыжного бега в одиночку я приложил к щеке снег. И бежать дальше легче. Он подумал и передал мне сон.
2. Сон сына.
В поселке Брюгген жила корова. Дети прозвали ее Геббельсом. Они так и кричали ей: Геббельс, Геббельс!
У нее был длинный, зеленый язык. Может быть, это от травы. А еще она была добрая, корова Геббельс. Всех лизала зеленым языком. Сосед Густав попросил ее, и она покрасила ему языком забор. Он намеревался выкрасить и дом, но тут случились выборы. Перед выборами из города приехали следователи. Их вызвали, потому что школьный учитель послал куда-то письмо. В письме он сообщил, что в поселке есть Геббельс. В городе очень напугались перед выборами, ведь в восточных землях в силу входят неофашисты. Там они пройдут в парламент. Вот город и послал следователей. Жарко, но один из них носил черный кожаный плащ, на втором красовалась кепка из кожи. Дети говорили, что это кожа крокодила. Следователи долго ходили по поселку, но никто им не хотел говорить, где Геббельс. А учитель не знал. Откуда ему знать, где корова Геббельс! Он ведь учитель по физике. Следователь звонил в большой город, пожаловался на жителей, что не выдают Геббельса. Из большого города приехали полицейские. Их было много, все в кожаных черных плащах. Они искали, искали и нашли Геббельса. И убили ее. Расстреляли. Да, а еще я забыл: Геббельс разговаривала и смеялась. Ее прятал у себя дома Густав.
3. Лента Мёбиуса.
В телефонном справочнике большого города Кельна я не обнаружил ни одного Hitler-а, зато около сорока Göbbels-ов, шесть Göbels-ов, одиннадцать Goebels-ов и даже одного Goebelsmann-а. Наличие Goebels-ов и Goebelsmann-а навело на мысль об успехе денацификации, но не обрадовало. Сорок Göbbels-ов удивили, не ожидал. И удивили отчего-то приятно. Как будто эти сорок Гебельсов опровергали сон сына.
Я отложил толстый справочник и углубился в мысли о реке времени, разделившей нас с сыном. Бабушка когда-то рассказывала мне о том, как менялась власть в их поселке, в украинских Рамнах, на складке десятых годов прошедшего, революционного века. Красные, Деникин, страшный Симон Петлюра. Погромы, погромы. Страх. Надежда на покой и волю. На волю, как покой. На жизнь на одной стороне реки. Ну, хотя бы три поколения, хотя бы столетие! А я, маленький, представлял себе ПЕТЛЮРУ. Он мне снился черный, с усами, похожими на петлю. То я одолевал его, то он меня. Мне было скучно спать без него. Потом он, то есть я, вырос. Кто он Петлюре, кто ему Петлюра… Мне стали сниться женщины. Бабушка продолжала рассказывать, но я уже перешел на иную сторону реки. Значит, мой сын теперь на той же стороне, где и моя бабушка?
Я позвал сына в кабинет, и он пришел. Сел за письменный стол рядом. Я вооружился ножницами и клеем, вырезал длинную, в лист, полоску бумаги. Дал сыну ручку.
– Нарисуй человечка, – предложил ему.
Он оглядел меня с опаской, а потом изобразил на краешке нечто, похожее на паучка.
Я нарисовал фигурку на обратной стороне, у противоположного края. Ручки, ножки, голова.
– Мы с тобой на разных сторонах, да?
Он согласился.
– Ты живешь здесь, я там.
Он снова покачал головой. Наверное, ожидал, что сейчас его стану «нравоучать».
Я скрутил полоску вокруг продольной оси, свел и склеил концы.
– Смотри: мы теперь на одной стороне!
Сын озадаченно глядел на листик Мёбиуса – его паучок сидел рядышком с моим человечком.
– А если я тут? – Он попробовал отделиться, поставил точку на другой стороне полоски, прямо под животиком паучка. Я провел остро заточенным карандашом линию. Она соединила его точку со мной, не пересекая ранта. У листа Мёбиуса, как известно, всего одна сторона. Так, видимо, и у реки времени. Я высказал это соображение вслух. Он обнял меня и заплакал. Заплакал теплыми слезами. Забыл сказать: моему сыну 17 лет.
Мы общаемся с сыном. Я жду его снов. Жду увидеть будущее моего прошлого. Корова Геббельс спаслась на нашей стороне реки. Кстати, на местных выборах успех праздновали «зеленые».