К книге
Кабул – ДонбассГлава 18 Балашов и Клагевитц в Бонне
56%
Глава 18 Балашов и Клагевитц в Бонне
22

Бонн. 7 апреля 2022 года. Четверг

Боннский аэропорт в начале апреля – не лучшее место для встреч, где предполагается поговорить о деле. Главное хобби немца, бюргера – это поездки по миру. Порт – мост к исполнению желания, а весна – прекрасная пора для полета на юга. Или на восток. Ах, эти немецкие перелетные птицы…

Клагевитц ждал Балашова в дорогом кафе. Он занял столик возле белого рояля. Запыхавшийся писатель пробился к нему сквозь толпу пассажиров. Особенно ему мешали двигаться чемоданы, которые катятся на тебя со всех сторон и норовят отдавить ногу. Клагевитц, откинувшись в кресле, пил пиво. Длинная свиная сосиска украшала натюрморт на его столе. Ее дополняли вензель горчицы и пухлая булка. Игорь сглотнул слюну.

– Не выспались?

– Да, всю ночь писал рассказ.

– Завидую. Мне это не дано. Чтобы писать рассказы, нужно иметь талант воображения и дар слова.

– Это есть рассказы хорошие. А чтобы просто писать, достаточно бессонницы и неспокойной совести.

– Ни первое, ни второе мне неведомо, – засмеялся немец, – Возьмите себе поесть, у меня есть время.

– У меня тоже есть время, но мучит зуб, – почему-то обозлился на вальяжного немца Игорь.

– Вы поешьте, сосиска мягкая. Запейте пивом, и зуб заснет, – успокоил его Клагевитц. Игорь послушался совета, и натюрморт зеркально удвоился. «Постмодерн», – подумалось Балашову. Вспомнились философ Гройс и Урсула Грин. Грингройс.

– Прекрасная симметрия, – восхитился и немец, – вам нравится симметрия как принцип организации материи?

Это было приглашение к серьезному разговору. Игорь его принял:

– У нас неполная симметрия. У нас разновеликие наблюдатели. Мы с вами в лучшем случае подобны, а не конгруэнтны.

Клагевитц только и ждал ответа в таком духе.

– Законы красоты и гармонии как раз предполагали неполную симметрию. Рост сложности по законам простоты. Это теория архитектуры. Но появилась масса умников, которые это отвергают. Типа Гройса…

Игорь вздрогнул. Ему на миг представился собственный мозг, который находится на обозрении немца, потому что черепная коробка вскрыта. И мысли, его мысли – за ними немец наблюдает, как за рыбами в аквариуме… Клагевитц тем временем продолжил:

– Простоту они подменили упрощением. Вот в чем смерть культуры и нашей цивилизации – в подмене простоты упрощением. Упрощение любви, упрощение свободы, упрощение долгожительства… Вы согласны со мной?

– Я допускаю…

– Конечно! – перебил Игоря немец и расхохотался заразительно. – Конечно, это же ваша собственная мысль!

Балашов смеха не подхватил. Лоб съежился от напряжения памяти, пораженной бессонной ночью, ковидом, водкой с пивом и массой других жизненных обстоятельств. Но все-таки в памяти имелись следы, оставленные на ее извилистом дне рассуждениями о симметрии, о подобии… Когда-то они с Логиновым много спорили обо всяком таком, «мировоззренческом». Афганистан, мировая печень, Смертник… А теперь – война с Украиной, не с Афганистаном…

– А в Афганистане вас знают. Кстати, философию там воспринимают уважительно. Вы в курсе? Или эта глава уже в прошлом?

Взгляд Клагевитца, направленный в глаза Балашову, стал серьезен и даже суров. Игорь моргнул, отвел глаза. Какого дьявола немец своей пятерней ткнул его в тот пласт себя самого, где почвы души хранят «большое творческое», то высокое, которое Логинов обозначил когда-то интегралом по контуру значимого периода жизни. А афганец-иудей по имени Моисей – Джинном моста. Джинн моста – это понятнее, чем интеграл. А любовь – она тоже там, где творческое? Как сказал бородач, умеющий вскрывать череп и читать мысли? Любовь – это упрощение любви? Или не так он сказал? Вот Маша Войтович, молодая, точеная, требовательная. Действительно, простая в ее женской сложности. Не Урсула, усложненная в ее, по сути, упрощенной простоте… Вспомнилась фраза из советской книги – поэтессы не склонны к юмору, скорее они снисходительны[107]. А Урсула – даже не поэтесса. Но это же был твой выбор, Игорь Валентинович! Твой путь в упрощение… Но откуда немцу знать про Джинна моста? Куда он лезет! Туда же, куда они лезли в Афганистане? В душу? Хотели поменять душу, а оказались в собственной печени? Вот и получили… Но этот-то как раз говорил, что понимает… Или нет? Ерунда, так не распутаю, а только запутаюсь. Про любовь – позже. Про Афганистан – потом. Сейчас – главное. Раз бородач такой проницательный.

– Что вы думаете про Бучу? Это мы, то есть русские, или подстава, ловушка? – ринулся он на главную цель.

Немец нисколько не удивился вопросу. Он как будто предполагал именно такую реакцию, именно от такого человека. И не торопился ответить.

– Я вас понимаю. Я вас понимаю без упрощения…

– Это возможно?

– Прошлое осталось в прошлом, а в будущее нет ключа, если перешагнуть настоящее. – Бородач глотнул пива и уделил внимание сосиске, после чего та сократилась на треть, а булка – наполовину. Как следует пережевав, он, наконец, предложил свой ответ:

– Историю с польским радио помните? Очень поучительная история. Для Зеленского Буча – подарок судьбы. Для Путина – нокдаун. Ну а как там все случилось на самом деле, знают только герр готт и отдельные лица, к кругу которых мы с вами, по счастью, не относимся. Впрочем, еще существует писательское провидение. А о том, что вы им обладали, я как раз попытался напомнить в самом начале нашей беседы. Я не зря произнес слово «Афганистан». Один ваш знакомый оттуда мне рассказал о вашем даре… И в этом ответ на ваш вопрос. Правда факта нынче отсутствует, есть только правда провидения. Вы вспомните двух афганцев, которых ваше провидение о Смертнике отвратило от их замысла. Вы тогда писали роман и на радио рассказали о нем и о группе смертников. А еще – о чем-то несуществующем, выдуманном вами, но таком важном, что они, услышав и поняв, переменились… Потом вы еще читали отрывки романа перед культурным обществом Кельна, вас там заклеймили, но эти двое были там, они услышали и передумали… Вспомни, Балашов, – по гамбургскому «тыкнул» Клагевитц. И Балашов вспомнил. Понял ли, к чему ведет немец? Нет. Но уловил.

– То есть вы предлагаете мне вернуться в состояние «провидения?» Видения правды без знания факта? Но как? Сами вы что думаете о Буче? Это мы или не мы?

Клагевитц одним махом челюстей прикончил сосиску, одним глотком осушил кружку, а половинку булки завернул в салфетку и положил в карман.

– Вы знаете, что такое «халвес хан»?[108]

– Нет.

– Как же вы жили в Кельне и не знали? Было очень голодно после войны… Я тогда не жил, я еще не родился, но мне кое-что расказывал дед. И я не хотел бы вернуться в то время. Я не хочу, чтобы мы с вами сошлись на поле боя. А некоторые хотят именно этого. И вот я думаю: а зачем русским делать то, что о них говорят? Возвращается ваше время, герр Балашов. Я думаю, Смертник снова в пути…

– Но говорят, что русские генералы так сорвали мирные переговоры!

– Я пойду, пора. Спишемся, мне нравится с вами общаться, Игорь…

– Вы же сказали, что время есть? – удивился Игорь. Он ощутил потребность в разговоре с этим человеком, а разговор-то даже не начался… Что за намеки про афганцев? Что он вообще имел в виду? Но бородач поднялся, осторожно похлопав Игоря по плечу:

– Назовите мне этих генералов поименно… Говорят и то, что у вас диктатура. Тогда их место – лицом к стенке? Они самоубийцы, идти против диктатора? И это всего лишь логика, даже не провидение.

Клагевитц ушел на посадку. Игорь остался доедать сосиску, допивать пиво и додумывать, додумывать. Припоминать. Миронов. Логинов. Маша. Афганцы Фрехена. Неужели судьба свела немца с ними? С фрехенскими смертниками? Или немец сам – их посланник и появился на его пути совсем не случайно? Неужели он знаком с тем стариком, который пришел за его жизнью, но оставил жить? Что немец имел в виду, сказав, что те афганцы переменились и отказались от своего плана из-за него? Ерунда. Не может быть.

Игорь бросил сосиску недоеденной, пиво – недопитым. Он бросился к зоне контроля. На его удачу, пассажиры выстроились в долгую очередь, их осматривали тщательно, люди заступали в большую круговую рамку с рентгеном, широко расставляли ноги и поднимали руки над головой. Разглядеть в очереди гиганта-бородача не составило труда. Балашов собрался с духом и окликнул Клагевитца. Тот обернулся, глянул на часы… и вышел из шеренги к стойке.

– Вспомнили?

– Вы знакомы с теми?.. Они живы? Они не в тюрьме? Зачем вам я?

Клагевитц под удивленные взгляды через ограждение протянул руку и положил ее на плечо Игорю:

– Я лечу к ним. Вот так. Я вернусь и отвечу на ваши вопросы. Хотя, если вы были внимательны, то уже ответил. Надеюсь, мы скоро увидимся. Думаю, мы нужны друг другу. А вы подумайте про польское радио, пожалуйста. Эти консервы[109] вечны.

Немец бережно потряс Игоря за плечо, словно будя, и вернулся в очередь. Балашов проводил его взглядом, подождал, пока могучая фигура исчезнет за матовой перегородкой, но и тогда не сразу отправился домой. Он вышел на площадку возле парковки, откуда смотрел и смотрел на взлетающие самолетики. И, уж бог ведает, из каких подкожных ключей просочилась в его сердце радость бытия. Это ожил писательский хищный зверь, алчный на образ. Странная, чудна́я мысль посетила его – чем-то встреча с Клагевитцем вызвала отзвук другой связи, близкой связи с человеком-загадкой и человеком-орденом. Встречи с полковником Мироновым. Может быть, все-таки не зря он дожил до встречи с бородачом в Германии?

Случай ли, нет ли, а тем же вечером объявилась Ута Гайст. Этому предшествовала неприятность, которая произошла с ней в Мюнхене. Ута вернулась из Киева домой и немедленно занялась подготовкой своего шоу. Все уже было на мази, синхроны нарезаны, гости приглашены, подводки оформлены, расписан сценарий. Но Ута была на нерве. Она приняла решение упомянуть про то, что увиденное ею лично в Буче оставило некоторые вопросы. Проштудировав список гостей, которых собрали продюсеры, она не обнаружила никого, кто бы сам озвучил сомнение в виновности русских. И тогда она придумала, как половчее это сделать самой. Весь риск такого шага ей, как оказалось, был тогда непонятен, но то, что она вступит на минное поле, опытная телеведущая, конечно, заподозрила. А за два часа до записи до нее дошло известие, что уволен ее Петер. Услышав это, Ута заковыляла к шефам. Колено ныло, падение в Буче не прошло даром. И ныло в животе. Шефы – их оказалось двое – ожидали ее прихода, они встретили ее улыбками и сладкими заверениями, как они ее ценят и какая она молодец. Ее вопрос о Петере их ничуть не смутил.

– Так жаль, так жаль! Очень жаль. Такой опытный, отменный профессионал. Очень жаль, что такой у него конфликтный характер. Мы уверены, что он найдет достойную работу.

Но когда Ута коснулась правовой стороны дела, лица шефов одеревенели, а голоса обрели металлическую ноту, слова зазвучали как гильзы отстрелянных пуль, выплюнутые из затвора. «Мы консультировались с юристом. Нет, пьянство ни при чем. У нас есть Auftrag[110]. У Петера – служебное несоответствие. Нет. Да. Может подать в суд. Тебе, Ута, не рекомендуем включаться в это дело, это не твоя компетенция».

Но Ута не сдавалась, и у одного из шефов сдали нервы:

– Буча – это политическая тема, это Aufmacher[111] мирового значения. В трактовке не должно быть на малейшего – ни малейшего! – сомнения. Малейшее сомнение должно быть исключено даже при обсуждении в команде, не говоря уже об эфире. За сомнение спросят со всех нас. А Петер не лоялен. Не вполне лоялен. Мы – система, а не ферайн по интересам. Мы вступили в такой период, когда наши принципы приходится защищать силой.

Услышав такое и увидев лица, глаза, губы начальников, Ута бросила свою затею заступничества за Петера перед редакционными шефами. Она пойдет выше. Но, если она сегодня, на шоу, позволит себе вольность, которую замыслила, то потеряет бонусы, которые до этого набрала у самого́ интенданта. А к интенданту она назавтра твердо вознамерилась пробиться и все же побиться за Петера. С удачным вечерним шоу, с высокими квотами, с кадрами Петера Ута Гайст вырастет на десять, на двадцать сантиметров, она перерастет ведущих с ARD, и тогда поглядим, господа шефы… С хитом – Бучей и со съемкой Петера – влет будут побиты все прежние квоты. Как говаривал Логинов, поглядим, кто кому Вася… Это может помочь в борьбе за оператора. А если она поплывет против потока ради чести мундира? Если все-таки выразит тень того сомнения, которое увезла в себе из Бучи? Петеру это не поможет. Это логика. Но есть другая логика, ей бы следовал тот же Логинов. Что если Петеру важнее работы как раз мундир? Или то, о чем так любят напоминать русские – чистая совесть, reines Gewissen? Если ему нужнее узнать, что он не один в поле воин? Что его не предала Ута Гайст? Что, если без этого знания он сопьется, как спивались русские правдолюбцы? Дилемма…

Ей предстоит принять решение, а времени остаются минуты. Вернее, час. Час до шоу. Она попила кофе, привычно наорала на стажеров, покапризничала на макияже и, пока ей пудрили щеки, веки, загорелый лоб, приняла решение. Ей пришло на ум, что Логинов, чистоплюй Логинов, не выбирал бы… И что? И где он, этот Логинов? Нет, она не станет сбивать отлаженную до нее систему…

Все вышло, как она и рассчитала, эта немка, эта высокая, статная, дородная женщина. Она была на коне и не допустила вольностей. И в четверг поутру, направляясь к интенданту, она знала себе цену. Интендант, начальник всей радиостанции, спустился с высоты своего роста, пожал ей руку и даже пригубил щеку, преодолев страх всех нынешних интендантов Европы – страх обвинения в домогательствах. Он произносил комплименты, говорил о рейтингах, кликах, квотах… Но стоило Уте упомянуть имя Петера, лицо начальника покрылось тефлоном. Особенная чиновничья улыбка. Взгляд – как передняя рука боксера, призванная держать соперника на дистанции. Гайст все поняла. Он предупрежден, и он вооружен. Что, парабеллум? Я вам покажу парабеллум! И неожиданно для самой себя Ута Гайст сообщила интенданту, что уходит. И не поверила, когда хозяин кабинета без уговоров принял ее уход. Без единого вопроса…

Вышла она от интенданта как после колоноскопии, проведенной после частичной анестезии. В редакции они никому ничего не сказала, просто собрала вещи. Теперь ей предстояло взять бюллетень и постараться получить направление на реабилитацию. Куда-нибудь в Мурнау или в Бад-Пермонт. Собравшись, она набрала номер Петера, но оператор был вне доступа. Ясное дело. Запой. Тогда – сама. Ута скачала себе на РС те митшнитты из записи в Буче, которые она подготовила для несостоявшейся «вольности». Спустилась в гараж, выехала оттуда на парковку неподалеку от офиса, с видом на сад и большую детскую площадку. Приложила висок к боковому стеклу и так просидела минут двадцать. Когда гнев, боль, досада, суетность перемешались между собой и перестали бродить и бурлить в ней, она позвонила Балашову по телеграму. Услышав протяжные гудки, успела подумать про то, что такое предательство и что есть честность. Честность – это просто, это способ отделять себя от толпы. Предательство – это сложно. Предательство честного – это ошибка, сбой в иерархии ценностей, это честность слепца. Мелькнула мысль, что если не подойдет Балашов к телефону – то и хорошо. Но он подошел. Тогда она, обойдясь без приветствия, призналась, что обманула его, когда не рассказала о том, что повидала в Буче. Не рассказала про ногу трупа. Про собаку. Про чернокожего депутата, который радостно глядел с фотографии, сделанной в городке, уже освобожденном украинцами.

– Выслушай меня внимательно, Балашов. Я тебе отправляю митшнитты со съемок. Они – только для тебя. Пообещай мне, что никому их не передашь.

– Зачем? Я не блогер и не журналист. Это ведь твой хлеб, Ута?

– Помолчи, не перебивай. Я попросила выслушать меня. Сделай хотя бы это. Обещай, или я ничего не стану отправлять. И обещай, что не сделаешь исключения для Логинова. Произнеси это слово: «обещаю»… Да? Я помню, что ты был честным, в моем понимании честности. А я тоже хочу остаться честной, но не хочу прослыть предателем. Мы с вами вступили в войну, Балашов. Мне это сегодня открытым текстом объяснили и на лоб печать поставили. Мой человек уже погиб в этой войне. А у тебя будет доказательство того, что я тебе сейчас не соврала. У тебя лично. Именно потому что ты не журналист и ты не обязан участвовать в войне, ты напишешь рассказ, где будет правда. Когда-нибудь ты напишешь такой рассказ, который что-то изменит. Сегодня правда, сказанная журналистом, уже ничего не изменит. Может быть, изменит рассказ, по твоей же теории подобия, Балашов. Так ты понял меня? Ты понял, что и зачем я тебе сейчас пришлю?

Не услышав сперва вразумительного ответа, фрау Гайст подумала: вот момент, когда ты еще можешь сбросить звонок. И сама возразила себе, что ее собеседник мог просто не воспринять ее непростых слов на немецком языке. И она, собравшись с духом, повторила свои доводы. И тогда Игорь отозвался. Да, он воспринял. И обещает. Он обещает, потому что правда о Буче стала невероятно важной лично для него, для его собственной жизни. Он еще что-то стал говорить о своей жизни, о выборе, но Уте это было совершенно безразлично. Она отправила ему записи, одну за другой. Убедившись, что они достигли адресата, она прервала Игоря: «Lebewohl, Balaschov»[112]. О своем прощании с журналистикой она ему говорить не стала.

Разговор с Утой, ее рассказ вызвали у Игоря душевное смятение особого свойства. Это как одновременно и весна, и осень. Душа – она и есть та палитра, на которой художник время от времени смешивает вёсны и осени, зимы и лета, краски жизненности и тени отмирания… Весеннее оживление охватило все Игорево существо. Безо всякой логической – как в детском конструкторе, где шипы одних деталей подогнаны под выемки других, – совместимости ему многое вокруг него стало ясно. А ясность – это и свежесть прояснения, и предчувствие «многие печали». Ясно – это вот что. То, что вокруг – это небо. Солнце затмила туча лжи. Жизнь отмирает, вернее, отмирает то, чему и кому нужен фотосинтез, свет нужен. А он, Балашов, такое существо, которому необходим свет. Пора бежать. Вот что ясно. И свежо, что ясно, радостно, как по весне сердце само собой радуется обновлению. Ута показала ему, что свет еще есть. Есть свет. Но не здесь. А поэтому с равной ясностью черствой черной корки после стакана самогона проскребла горло боль того, что он, Балашов Игорь Валентинович, очень далек от света. А обет, данный Уте Гайст, – это непосильная ответственность стать снова мудрым и проницательным. Осень…

Или иначе. Ясность весенняя освобождает от Германии. А ясность осенняя освобождает его от обязательства, подписанного у Кальтенберга. От тогдашнего заблуждения. От тяжкой ошибки. Признание ошибки не перечеркивает его прежнего опыта, его неприятия нынешнего русского «крымнаш», русского отступничества от мира, его недоверия к русской власти. Но все это – теперь прошлое, а настоящее – это ясность факта собственной близости ко злу, ко злу абсолютному. Близости, едва не превратившейся в причастность. Черная ложь Бучи. Черный вкус беспросветной и повсеместной смерти – лжесмерти. Яго, Яго… Страшное одноглазое абсолютное зло. Ластик, который в душах стирает границу между существованием и его отсутствием. К абсолютному злу его, Балашова Игоря Валентиновича, русского писателя и человека, задумал приобщить Кальтенберг. Ясность осенняя – конкретна. У Кальтенберга в руках бумага, на которой подпись. Подпись о принадлежности к абсолютному злу. Компромат. Все, как в чужих книгах и фильмах о глупости, коварстве, слабости и предательстве.

Игорю было не с кем посоветоваться. Несколько раз он порывался позвонить именно Логинову, зная, конечно, что обета не нарушит. Но не звонил. Как представит себе, что услышит холодное, металлическое: «А зачем подписывал?», так откладывал телефон в сторонку. Хотя и для того, чтобы позвонить и чтобы отложить, имелась другая причина. То самое подозрение, а, вернее, предположение, что Логинов с Машей там, в Москве, теперь вместе. Подозрение, что они спят вместе, он бы как раз принял в спокойном духе, или, по крайней мере, так ему казалось, что принял бы… Больнее, занозистей предположение – что Маша с Володей связаны, так сказать, экзистенциально, что связаны они друг с другом тоньше и глубже, чем с ним самим. То есть сюжетом судьбы связаны, и сюжет неминуемо должен был их свести, а их с Машей брак – это только препятствие для героев, как и положено в сюжетах. Так и не позвонил он Логинову…

Хорошо бы позвонить Кате. С ней не получится посоветоваться. Вот и не надо. Просто голос услышать… Однако Балашов и Кате не стал звонить. Представил себе, как услышит: «Папа, ты остался со своими немцами? Так и не грузи…»

Игорь Балашов стал перебирать в памяти разных знакомых, к которым мог бы обратиться с просьбой пожить в Москве. Боба Кречинский? Снова «Черный орал?» Или что он сейчас пишет? Нет. Дело же не в квартире, где перебиться пару дней или месяцев. Дело в том, что надо сложить пасьянс из узнанного им и вернуться «в себя». В такого себя, который объединит Балашовых прежнего, творческого, и нынешнего, помудревшего. Объединит в Балашова, снова способного к провидению. Узнано много, есть предчувствие, но он – как в школе, на контрольной по математике. Вроде бы рядом уже путь к решению, а ключа, решающего хода в доказательстве, никак не находится. И в тетрадь соседа не заглянуть за подсказкой. Жизнь оттуда не списать… Вася Кошкин? Раф? Это старики. Может быть, позвонить Рафу, и он поможет собрать пасьянс, как раньше это делал Миронов, пользуясь законами действия «мистических антимарксистских сил», одному ему ведомыми, погружая все окружающее в мироновщину, превращая все окружающее в «мироновщину»? Раф… Нет, Раф холоден. И ему время ордена вернуть не по средствам. Кошкин? Он теплее Рафа, но дальше от мироновщины. К тому же для него теперь Балашов – враг. Хуже – не враг, а предатель. Рафу все равно, он мыслит функционалами, как раньше учил Миронов. А Кошкина не переделать под чистый функционал, он зубами дотянется до того, в ком учует врага и предателя. По крайней мере, такими их запомнил прежний Балашов.

Ах, как было бы здорово, если бы Миронов под бутылочку недорогого «Джеймсона» произвел бы «свертку» и свел бы воедино все символы, новые и вновь прорвавшиеся из прошлого – собака, воющая в Буче, смертник-афганец, сидящий рядышком на детской площадке, где играет крохотная Катя, богатырь-бородач, требующий подвига провидения, мерцающий глаз абсолютного Яго, грозящего черной дырой душе… Всей, всеобщей душе. Но нет Андреича, Миронова нет, и нет наследников его умения создавать мир, который действует по его законам… И охранить свой мир. А заодно и душу, всеобщую русскую душу. Вспомнив Миронова, Игорь снова натолкнулся на Клагевитца. Почему? Андреич с его мироновщиной был хранителем духа ордена под названием «Вымпел». А что, если и Клагевитц – чей-то хранитель, за ним – тоже орден немецкого духа, которому не хватает места или нет пристанища в Германии? Не зря же он столь огромен! И он ищет себе место все в том же мистическом Афганистане? Никаких разумных объяснений такому виде́нию Балашов, конечно, найти не мог, кроме того, что немец огромен.

Игоря от поиска точки опоры оторвал звонок. Если ты не находишь решения, решение находит тебя. О пакте с Кальтенбергом напомнила Кайа. Игорь долго не брал трубку, хотя отдавал себе отчет в том, что разговора не избежать и холодный каток Кальтенберга до него все равно доберется. Собравшись с духом, Балашов принял вызов.

– Долго спите, герр Балашов. Как ваши дела? Ждем Вашего обещанного письма. Нам пора действовать. Вам пора действовать.

Балашов промолчал, язык никак не поворачивался объявить женщине, что он не оправдает их ожиданий. Кайа ему в этом поспособствовала. Она терпеть не могла мужчин, которые не мычат, не телятся.

– Молчите? Решили нас кинуть?

– Да, – облегченно вздохнул Балашов. Этим он не удивил собеседницу.

– Вы в курсе, что случалось с кидалами? Не следует так неосмотрительно поступать с людьми нашего круга. Хотя я допускала, что вы, герр Балашов, – слабая ставка, ошибочная ставка. Вы – не путинист, нет, конечно. Но вы излишне чувствительны. Вы русский в худшем качестве. Ваше решение окончательное? Ответьте, но подумайте о последствиях еще раз. Хотя нет, думать можно было раньше. Так как, вы нас кинули? Ответ, пожалуйста.

И тут Игоря прорвало. Он сам бросился в атаку, ненавидя в эту минуту свою собеседницу:

– Это вы меня кинули. Вы нагло меня обманули. Но это не все. Вы чуть не заставили меня стать соучастником лжи. Не просто лжи. Вы превращаете ложь в правду, как Мидас – дерьмо в золото. Ложь, становящаяся правдой, – это и есть медленная смерть. Поймите, любой живой организм, который за чистую правду принимает абсолютную ложь, как яд вместо воды – умрет, он обречен, он отравлен, потому что правда, ее молекулы – это информация, это питание в обмене клеток. То есть ты с твоим боссом, шефом или паном – вы попытались меня сделать убийцей. А я – не убийца, я не лжец. Я – русский писатель, я… А твой Дима – лавочник в политике. Я…

Латышка, выслушивая тираду Балашова, проявила терпение, скривив в недобром знаке тонкие губы. Верхние передние зубы слегка прикусили нижнюю губу. Но пассажа про лавочника и про русского писателя она не выдержала. С немецкого она перешла на русский:

– Молчи, баран. Был бы ты, баран, Львом Николаичем Балашовым, мы бы из тебя и слепили русского писателя. А теперь тебя ни одно издательство на порог не пустит. Здесь не пустят и там не пустят, если приличные. Дмитрий тебе все это вразумительно растолковал, потратил время, потратил деньги. Деньги вернешь. А об остальном еще узнаешь, баран. Стьюпидмен.

Латышка на этом оборвала разговор. А через минуту перезвонила снова. Уже ровно, без оскорблений, без явного выражения неприязни она попросила помнить о неразглашении и посоветовала позабыть про то, что он увидел и услышал в Лондоне и в Берлине. И только под занавес она не сдержалась: «Лучше оставайся кидалой, но не дай бог тебе стать шпионом. Хотя бы это ты можешь пообещать и выполнить, русский писатель?»

Игорь никогда не славился умением играть в словесный блиц. Когда, бывало, Маша донимала его неожиданными наскоками (ты почему позавчера на вечере у НН на меня вдруг зло посмотрел, когда я заговорила о… Ты мне сейчас, глядя в глаза ответь…), он старался сбежать, закрыться в ванной, на балконе, исчезнуть в пивную или в парк, чтобы дать время собственной возмущенной крови откатиться от висков и хотя бы вспомнить, что же вообще было у НН. Вот и теперь злая сила надавила на виски изнутри при слове «шпион». И Игорь, не в силах быстро найти полновесный ответ, сам сбросил звонок.

Распрощавшись таким образом с помощницей Кальтенберга, Балашов первым делом взялся считать свои деньги. Хорошо, он вернет деньги за поездку в Берлин. Предположим, вернет. А за Лондон – обойдутся. Далее, на оплату кельнской фатеры ему из отложенных средств хватит примерно на полгода. Это если здесь не жить, не пить, не есть. Откладывал Игорь в жирные годы с гонораров. Съехать с фатеры он сможет через три месяца, если сейчас предупредит хозяйку. Мебель можно бросить, вещи бросить придется. Главное неизвестное – это не Кельн, это Москва. Предположим, вот он в Москве, явился, такой репатриант. Вот он в Шереметьеве, вот он во Внукове. А дальше? Снимет отель на несколько дней. А потом – квартиру. Или выселить жильца из собственной квартиры? Но что потом? Напроситься на постой к Маше с Катей? Или, правда, к Кеглеру за долю малую? Или к Кречинскому? Вот будет Кеглеру радость реванша… Да, пожить то у одного, то у другого, а перебиваться съемными деньгами можно и найти работу. Только кому нужен будет беглец от Кальтенберга? Только тем, кто его и использует, как предполагал сам Кальтенберг, только наоборот… Рассказывать в ток-шоу, какие ужасные времена и нравы наступили в Германии? Этого багажа хватит на месяц-два. А ведь Москва дороже Кельна… Можно заняться переводами, как здесь. Скоро, если так пойдет, немецкий потребуется на фронте, чтобы переводить признания немецких «языков». Может быть, правда, на фронт? Какая ерунда, какая голимая романтика! Его самого еще запишут в «языки» за связь с Кальтенбергом. Да что Кальтенберг! За Яго…

Свои рассуждения Игорь сопровождал циферками и словами, которые выписывал на листе бумаги. Наконец, он подвел под записью черту. Похоже, выживет. Не бог весть, но как-нибудь. Отложил лист и стал искать билет в Москву. Вот когда впору было схватиться за голову! Вот когда до него лично дошло, как изменился мир вокруг, как он подорожал и увеличился в масштабе. Время полета из Кельна теперь исчисляется в пересадках – Стамбул, Анталия, Белград, Дубай… Цена за билет – в его квартплатах. С багажом и побыстрее – три. Помедленнее, с долгим ожиданием в Стамбуле – две. Игорь пригорюнился. Выглянул в окно. Было уже темно. На асфальтовой проплешине двора, под фонарем, молодые люди громко обсуждали какую-то Кристину. Увидев его голову, они переглянулись и ушли. Стало совсем тихо. В окне соседа Хельмута не горел свет. И слава богу. Игорь вернулся к столу и, махнув рукой на расчеты, была не была, твердо решил вернуться в Россию в середине апреля.

Предыдущая главаГлава 22 из 39Следующая глава