К книге
Анабарская сказка39
98%
39
42

Было уже пятнадцатое января, солнце заявлялось часа на два, а светлые сумерки длились с одиннадцати до пяти. Морозило крепко, но все повеселели, Трофим, Устин и Никита отправились откапывать собольи кулемки. Их давно не проверяли, и некому было, и соболь в морозы почти не бегал и ловился плохо. За неделю пробили новые лыжные путики от ловушки к ловушке, их было срублено больше полутора сотен – сорок шесть соболей в них попалось, – подновили приманки. Мужики были довольны, с теми, что добыли раньше, почти две сотни получилось. Если бы по уму с осени начали промышлять, сотни четыре поймали бы – улыбались на сказочное богатство Оленька.

Остальные достраивали часовню. Данила с Тихоном стелили пол из толстых плах, тесали доски на крышу, Василий прорубал окна и украшал их наличниками.

Мерзлявый Михайла из избы не выходил, вторую неделю уже резал для часовни большую, в аршин высотой, икону Николая Чудотворца, поглядывал на ту, что возил с собой Иван Лыков. Тихон сначала запротестовал, хотел, чтобы была писана красками, но красок зимой было не найти, да и Михайла не особо его спрашивал. Сосредоточенно резал гладкие, стянутые лиственничные доски, а чаще просто сидел, глядя на проступающий в дереве лик святого и думая о чем-то. Когда явилось солнце, работа пошла живее, и Тихон замолчал, Никола стал ему нравиться.

Савва с Инкой каждое утро уезжали к Каюкану, когда возвращались, обнаруживали то купол, обшитый свежими досками, то прорубленные окна, отчего часовня становилась все более живой.

Жизнь, далекая от Якутского и государевых нужд, была вольная и размеренная. Правда, не очень сытая, хлеба и круп оставалось совсем немного, лед на реке нарос под два метра толщиной, и сетями ловить перестали. Был нехудой запас мороженого мяса, но и с его добычей стало труднее. Из-за глубокого снега трофимовский Черкан сидел на привязи. Птиц, что изредка добывали промысловики, крошили на приманку соболей. Иногда тунгусы угощали рыбой, что попадалась в их ловушки, стоявшие подо льдом.

Как-то вечером поужинали и сидели с мелкими делами, кто-то и завалился на свою постель. Михайла обычно работал в одиночестве при свете солнца, но тут резал обрамление оклада. Тихон возле него сидел.

– Две девки у меня в Москве остались, не с собой же их было брать… – рассказывал негромко и неторопливо, под стать движениям резца, кузнец. – Жена думала со мной в ссылку ехать, я не захотел. Там у меня дом, кузня своя добрая… Наймет кого в кузню, не пропадут. Все мое жалованье – соль, хлеб, семь рублев как ружейщику – все им отписал, они там в Москве получают…

– Ты и мужик-то беззлобный, и мастер, каких не сыщешь, а сослали? – согласно кивал монах. – Чего-нибудь поперек сказал?

Михайла молчал, внимательно разглядывал, как выстраиваются завитки деревянного узора.

– За Иоанна Крестителя…

Острый, до синевы закаленный резец снова погнал золотистую стружку.

– За кого?

– Я Крестителя в бронзе отлил!

Кузнец глянул на Тихона с привычным благодушием, но и серьезно. Снова со всем вниманием склонился над доской, рассказывал же небрежно, словно это было необязательно, как сам с собой разговаривал.

– В Италии, в храме одном, увидел Иоанна, точенного из мрамора… Добрый мастер камень резал – глаз не отвести. Иоанн – и все! Красивый, с кудрями, как есть самому Христу друг и товарищ! Он же Христа крестил! Смекаешь? А потом ему одна блядь башку и отрезала! – Михайла замолчал, точным осторожным движеньем довел острый угол в узоре, отстранился, прищурившись, и повернулся к монаху. – Я на что малой был, а пронял меня тот Иоанн. Мрамор белый, без изъяну, прямо светится. Сколько лет прошло, а вот вылепил… потом и отлил!

– За святость его?

Кузнец стряхнул стружки на пол и стал набивать трубку.

– Бог знает, Тихон, за святость ли, за красоту… все одно! Захотелось так же сделать.

– Настоящая святость всегда красива, – согласился монах. – И куда же ты его? Не в церковь же!

– Зачем? У меня кузня большая, в три каморы, в одной – печь, горн, все как положено, в другой всякий запас, а в третьей я оружие делал. Там он и стоял, небольшой, в полтора аршина. Иностранцы иногда заходили оружие починить, продать предлагали… – Михайла раскурил трубку, завешивая избу дымом. – Раз одному важному попу колымагу богатую чинил, узорочье всякое на нее ковал, он и повадился ко мне. Я работаю, он смотрит, как я железо мну. Выпивки принесет, выпьем. Я спьяну возьми и покажи – Иоанн Креститель, мол! Он мужик-то неглупый был, думал, поймет, кому, как не попу, такое показывать! А он тоже уже пьян был, глядел, глядел, да вдруг и взъярился – не шути так! Не смей идолище железное Иоанном обзывать! Ну, слово за слово, он осатанел: в огонь его, кричит! И сам лезет, спихнул моего Крестителя. Я его мордой в бочку с водой – охолонись! Раздрались, одним словом. А он, поп-то, в больших чинах был, из кремлевских, с самим патриархом в службе стоял… На другой день – меня в каменный подвал на цепь, Иоанна утащили, на подсвечники церковные, видно, пустили! А заодно и все, что я там резал да лепил, порушили. Сам виноват – не хрена было лишнего болтать.

– Для кого же ты все это делал? – помолчав, спросил Тихон.

– Для себя, для кого же… Иностранцы кой-чего покупали. Они мою работу ценили. Удивлялись, что я в такой кузне все это… Наши, мол, художники в каретах ездят! Да хер с ними, чего их вспоминать.

Михайла докурил, придвинул к себе икону нужным краем и взял в руку резец.

– За то и судили тебя?

– За богохульство, как же! Дьяки, подьячие, один боярин пришел, ну и попы – они челобитье на меня подали как на безбожника. Хорошо, башку не отрубили… – Михайла перестал резать, на Тихона голову поднял, хитро улыбаясь. – Даже и под кнут не положили, присудили – ничего, окромя подков и гвоздей, не ковать! Ну и в Сибирь ссылку за богохульство. Когда уже отправляли, в наказной грамоте велели все же ружейным мастером ехать.

– Ты поэтому решеток-то не куешь?

– Я и раньше их не делал, на решетки-то желающих знаешь сколь! Только свистни! Бегут, друг друга пихают! Нет, Тихон, тут уж либо Иоанн Креститель, либо решетки!

– Неужели ни одной не сладил?

– Ни единой. В Якутском Урасов батогов грозился отвалить, да отступился, не неволил.

– Дак ты мастер! У него, чай, глаза есть!

Михайла перестал резать, уставился на монаха.

– Хочешь Крестителя-то посмотреть?

Тихон глядел, не понимая. Кузнец вытянул из-под полати свою суму, достал холщовый мешочек, а оттуда – точенную из белого камня голову в ладонь величиной. Поставил перед монахом и подвинул светец с лучиной. Обычный с виду мужик с небольшой кучерявой бородой, морщинами на лбу, тонкие черты лица, тонкий нос, крест на короткой веревочке на ключицах… На Тихона из глубины веков спокойно смотрел Иоанн Креститель. Все он понимал про эту жизнь, но знал и о другой… Душа монаха тихо забилась в радостной тревоге.

– Кудрями на Данилу нашего похож, – заглянул через плечо монаха Василий, но, приглядевшись, тоже замолчал.

Тихон с так и застывшим взором перекрестился на изваяние.

Мужики бросили дела, молча дивились совсем уж необычному мастерству кузнеца.

– Ты когда с нами уходил, то, что у тебя по полкам стояло, куда же дел? – спросил Данила.

– Спрятал. Ни одна собака не найдет. – Михайла убрал Крестителя в мешочек, завязал тесемки.

– Попы на святых молятся, лбы разбивают, а тех, кто святых писал, за людей не держат! – поморщился Данила.

Дверь отворилась, ввалились окоченевшие Савва и Инка. Стали раздеваться. Савва прислонил озябшие руки к горячей печке, сам смотрел, что Михайла успел сделать за день, но кузнец уже убрал икону, закрыл ее холстиной и, крякнув от натуги, поставил в угол на лавку, чтобы никому не мешала.

– Ну что там Каюкан? – спросил Михайла. – Рисуете?

– Рисуем, – кивнул Савва.

– Да не к Каюкану он ездит… – весело подначил Василий. – Сказал бы, что там за девка-то?

Про Эяну все уже знали, даже и шутки перестали шутить, видя, каким волчонком смотрит толмач. Хотя, конечно, всем любопытно было. Савва молча съел кусок жареной рыбы, погасил лучину и полез на постель.

– Тунгусам теперь несладко, морозы такие… – раздался в темноте голос Никиты. – В чуме, как ни топи, все равно холодно.

– Привычные… – буркнул Устин. – Они и в кукуль голые спать лезут.

– А все одно – люди, кости-то мерзнут.

– Каюкан всю зиму возле своих рыбных ловель живет, мог бы и срубить избушку, дело недолгое.

– Избушка для них обуза, – не согласился Устин. – Речка перемерзнет, рыбы не станет, они в другое место уйдут. За триста верст друг к другу в гости ездят повидаться. На нашем месте они давно уж в Якутском были бы.

– В избе всяко лучше!

– Лежать-то? Ясно лучше!

Мужики помаленьку угомонились, в избе стало тихо. Савва пытался обдумать это свое раздвоенное состояние, но никакого умного решения не приходило в голову. Счастью работы – а ему пора уже было садиться и окончательно вычерчивать беловые листы – мешала шальная радость, что охватывала при виде Эяны. Чувство это было таким сильным, что он ясно понимал – эта девушка заняла уже все пространство в его душе и голове, вытеснив оттуда его работу, и, пока она рядом, он ничего не сможет сделать. Это было плохо, но он никогда не чувствовал себя так хорошо.

Он успокаивал себя тем, что времени до весны, до их отправления на Лену, еще много и что оно как-нибудь само собой все устроится. И улыбался Эяне. Не без страха улыбался, опасаясь, что сердце выскочит навстречу приветливому взгляду ее прекрасных раскосых глаз. И мать Эяны, и отец видели эти их улыбки и принимали спокойно. Тоже улыбались.

Утром Савва вышел из избы и почувствовал, что трудно дышать. Морозило совсем уж зло, воздух стал колючий. Затоптанный снег под ногами был тверже камня. Нацепил намордник, размышляя, не взять ли с собой еще какую овчину, но не взял, стал спускаться к реке. Инка уже привел и запряг в Саввины нарты двух оленей. Они обычно ездили вместе, но сегодня тунгус захотел остаться, на часовне заканчивали последние доделки, икона была почти готова, промысловики тоже не пошли на свои путики. Тихон третий день сидел на одной воде, все ночи простаивал на молитве, но силы в нем только прибывали, прямо лучился, и эта его кроткая, высокая радость передавалась всем.

Савва тронул оленей, те полетели без понуканий, обдавая ездока лютым холодом. Он отвернулся, прикрыл лоб меховой варежкой, умные животные и сами знали, куда и сколько бежать. Меньше чем через час уже подъезжал к стойбищу. Дымы из всех чумов поднимались вверх, предвещая такую же морозную погоду на ближайшие дни. Савва, пока ехал, несколько раз придерживал оленей и бежал рядом, пытаясь согреться, получалось это плохо, стужа проникала всюду; окоченевший, еле выбрался из нарт. Полог чума качнулся, оттуда появилась Эяна, без меховой одежды и без шапки, улыбнулась ему и взялась выпрягать оленей. Ждала, понял Савва, хотел помочь ей, но она весело пихнула его в сторону теплого чума.

Они уже закончили с Каюканом, и сегодня можно было не ехать, но Савва, он просто не мог не поехать, придумал записать все тунгусские роды, что кочуют и оседло живут в бассейнах вычерчиваемых рек. Каюкан задумался, покачал головой:

– Трудное дело. Теперь все перемешались. Многие тунгусы на большую соленую воду на восток откочевали, самоеды, что в низовьях Анабара жили, на Таймыр ушли. Раньше только на Анабаре сотни две, а то и три тунгусов жили, сейчас и сотни не будет.

– От ясака сошли?

– Ясак дать несложно. Ваши начальники теперь, кроме рухляди, еще и работать заставляют – казаков возить на своих оленях, посыльными ездить… Хуже всего, когда воинский отряд собирают из тунгусов и на других людей леса ведут.

– А вы не ходи́те!

– Как не пойдешь – с Руси добрые вещи привозят, многие уже привыкли. У нас раньше только ножи да пальмы были из железа, и то не у всех. Топоры, скребки – многое делали из камня, иголки из кости. – Каюкан помолчал, теребя клинышек редкой бородки, усмехнулся. – Железными топорами не сразу научились пользоваться – ноги себе рубили… Было-было, да!

– Я не знал, что у вас было железо. Откуда?

– С Лены, от якутов, на Ангаре у тамошних тунгусов и остяков тоже можно было выменять. Железо ценилось очень дорого, ходить надо было далеко. У русских промышленников железо было лучше, и они сами его приносили. Мы взяли у вас много нужного.

Эяна внесла дрова, опустилась на колени и стала подкладывать в очаг. Гнулась гибко, придерживая от огня косички с вплетенными в них цветными ленточками. Сегодня ее волосы охватывал другой обруч, набранный из темно-синего, белого и свекольного цвета бисера. Девушка работала, сама слушала отца. Иногда взглядывала на Савву блестящими, не такими уж и узкими, темно-карими глазами. Лицо чистое, пухлые губы, как и глаза, тонко очерчены. Словно хорошо заостренным соколиным пером вычертил их добрый мастер.

Девушка видела, что он не слушает отца, а изучает ее, и тоже безмятежно, будто они были вдвоем в чуме, разглядывала высокого и красивого парня с такими же, как у тунгусов, темными волосами и темными внимательными глазами. Савва очнулся, они с Эяной смотрели друг на друга, Каюкан же, глядя в разгоревшееся пламя, продолжал рассказ, далеко был мыслями.

– …Промышленники много добывали соболей, но и нам хватало. К ним приходили торговые люди, привозили все, что надо было для промысла, забирали рухлядь. Наших соболей хорошо обменивали. Никакого ясака никто не собирал. Мы несколько лет так прожили – рады были этим новым справедливым людям. Потом с Вилюя пришли мангазейские казаки, осенью, мы на этой же речке стояли. Сказали государево слово, поднесли щедрые подарки и стали собирать ясак. Мы отдарили их соболями со всей нашей семьи, дали и поминки воеводе, всё как они сказали. Они ушли к нашим соседям, там собрали ясак. А потом вернулись к нам и ограбили. – Каюкан поднял на Савву честные умные глаза, в них было удивление и стыд за тех людей.

– Много их было?

– Восемь человек.

– И вы покорились?

– Мужчин не было в стойбище, мы были на поколке оленей, казаки об этом знали. Они забрали всех оленей, что были здесь, все меха… Забрали и те подарки, что сами дали. И ушли.

– И вы не стали их догонять?

– Они взяли только вещи и оленей, людей не тронули. Я думал, что это просто шайка разбойников, такие и среди тунгусов бывают, и что этого больше не будет, ведь раньше люди с Руси вели себя честно, но весной, по последнему снегу, пришли другие казаки. И тоже с Вилюя. Этим мы не дали себя грабить, но у них были пищали, они убили у нас нескольких мужчин и увели двух молодых женщин. Тогда я ушел с наших родовых мест в низовья Оленька, но там через несколько лет стало тесно. С Лены и даже с Алдана туда приходили другие тунгусские семьи, не всем хватало места для добычи рыбы и диких оленей. Потом на Оленьке появились ватаги промышленников, и стало еще хуже.

– Ты же говорил, промышленники вам не мешали?

– Когда первые пришли, их тут было мало, теперь же это были другие люди. Они торопились занять лучшие места, некоторые вели себя хуже казаков. Бывало, что и убивали целые семьи тунгусов, чтобы занять их родовые жиры… – Каюкан задумался. – Такое случалось редко, чаще просто занимали наши угодья. Мы пошли на Хатангу – там уже были наши родичи, но на Анабаре встретили Сорокина с его казаками. Он нас не грабил, не требовал ясака немедленно. Уговорил вернуться в наши места, а следующей весной заплатить ясак ему. Обещал защитить нас от других казаков. Так мы снова оказались здесь.

– Сколько лет вы ему платите?

– Семь зим прошло.

– Он берет ясак не на государя, а на себя…

– Все так делают. – Каюкан поднял глаза на Савву. – Сорокин нас не обижает, хотел купить Эяну себе в жены, но она не захотела, и он ушел, не стал насильничать.

Эяна встала, все такая же спокойная, будто это ее не касалось, и вышла на улицу. Там было уже темно.

– Я не знал, что тунгусы роднятся с чужими племенами… – Савва пытался скрыть свое раздражение сватовством Сорокина, но щеки уже запылали.

– Почему же? Когда рядом живем… Бывает. – Каюкан помолчал. – Я свою старшую дочь отдал промышленнику с Руси. Он сначала рядом с нами свое зимовье поставил, потом решил уйти и сесть на пашню.

– И где же она теперь?

– Где-то за Ангарой-рекой, среди братских людей живут, где земля хорошо родит, двое ребятишек у них.

– Жалеешь, что отдал?

– Не я решаю судьбу людей.

Мать Эяны Кошека поставила еду.

– Мороз нынче такой, что и олени носы прячут! Оставайся, – предложил Каюкан, – будем сейчас есть, и спи здесь!

Савва кивнул и тоже вышел на улицу. Искал глазами Эяну, но ее не было. Пошел проверить своих оленей, ждал, что она возникнет откуда-то из сумерек. Думал, что скажет ей, слов не было, но жгуче хотелось ее обнять. Савва останавливался, трясущимися руками тер лицо колючим снегом. Вместе с желанием прижать к себе Эяну охватывало и чувство стыда, казалось, что он пытается кого-то обмануть… Каюкана? Эяну? Стыд убивал его решимость и даже превращался в злость на себя, но он все равно, преодолевая трусость, искал ее. Его тело тряслось так, как не тряслось возле медведя… Эяны нигде не было. Савва немного успокоился, почувствовал, как мороз дерет уши и лицо. Наверное, просто ушла в соседний чум.

Эяна спала с матерью с другой стороны очага. Она была совсем рядом, рукой можно было дотянуться. Савва не спал, слушал легкое, едва различимое дыхание девушки и думал о ее жизни здесь. Представлял, что он сам живет с тунгусами, промышляет зверя и рыбу… Представлялось плохо, не хотелось ничего этого, ему нужна была только Эяна.

Утром первой встала Кошека, разожгла очаг, вышла из чума. Девушка выбралась из-под мехового одеяла и стала одеваться. Отблески огня нервно высвечивали ее обнаженные руки, груди, бедра. Савве ударило в голову и ноги, он поспешно закрыл глаза, а они тут же открылись снова. Он был без очков и видел не очень хорошо. Его опять трясло, кровь толкала в голову и к Эяне. Не понимал уже ничего, начал подниматься, еще мгновение – и обхватил бы ее, но она оделась и вышла наружу. Каюкан сидел рядом, на своем меховом мешке, одевался и наблюдал за Саввой.

Они попили кипятку, перекусили чем-то. Савве было стыдно перед Каюканом, но больше тяжело. Он совсем не мог сосредоточиться на своей работе, все время думал о девушке, ее бедрах, и о ее сестре, которую отдали за промышленника, все бестолково мешалось в голове… Он попрощался и, не сказав, будет ли завтра, уехал в зимовье.

Накануне Михайла дошлифовал икону. Все уже к ней привыкли и полюбили, уходя из избы, крестились на нее, хотя Михайла всегда закрывал ее холстом. Когда закончил, они с монахом отнесли ее в часовню. Все спрашивали: «Когда святить будем?», но Тихон в часовню никого не пускал. Не пустил и на другой день, хотя там давно все прибрано было. Василий вымел и стены, и полы – ни одной щепки или стружки нигде не осталось. И в избе, и даже в чуме все прибрали, будто дело к Пасхе шло. Вечерами Тихон пересказывал житие Николая Мирликийского, совершенные им чудеса. Николу Чудотворца чтили все, вспоминали, кому и когда он помог.

Утром все уже давно готовы были, но Тихон все чего-то выгадывал, в часовню не пускал и на вопросы не отвечал, на небо поглядывал. Принес два котла с горячими угольями, в часовне стало теплее. Наконец распахнул дверь, поклонился всем в землю:

– Заходите!

Мужики снимали шапки, крестились на полку, где стояли их походные иконы. Солнце уже высоко поднялось и начало заливать внутренности восьмиугольного бревенчатого сруба. Нарядно было, Тихон как мог украсил стены и вход пухлыми зелеными лапами кедрового стланика. Мужики осматривали свою часовню, словно не сами ладили бревна друг к другу, сейчас все было по-другому, празднично. Шатер над головой уходил высоко вверх, как в настоящей церкви. Окошек было три, все вверху. Большая икона Николы стояла на прочном аналое у западной стены. В окно, прорубленное на восток, лился косой и угловатый, по форме окна, сильный золотой свет. Прямо Николу высвечивало солнце, обрисовывая мудрое лицо, отражалось от круглой лысины и выпуклых морщин на лбу святого, отшлифованных умелыми руками кузнеца. Два строгих креста на плечах золотились особо ярко, как все это удалось Михайле… Тот стоял, придирчиво щурясь на икону, не понять было, доволен ли. Лицо исхудало от долгих трудов, последние три недели кузнец ничего, кроме иконы, не касался. И по ночам сидел, не работал, но просто глядел на Николу и о чем-то думал. Может, и молился.

– Начинай, что ли, Тихон!

– Погодите малость… – Монах все чего-то ждал, застыв взглядом на Чудотворце.

Солнце смещалось, менялся и лик святого.

– Чудотворец-то… улыбается! – зашептал Никита Устьянец, осеняя себя широким твердым крестом. – Михайла!

Все потянулись ко лбам, крестились, кто суеверно, кто серьезно и радостно. Живой был Никола! Среди них был! Улыбался, глядя на них, – все это видели!

Один Тихон, склонив голову перед святым, молчал – то ли спрашивал у мудро взирающего угодника позволенья вслух произнести его имя, то ли ждал, что сам Никола Мирликийский заговорит.

Икона тепло светилась, и сам воздух внутри, наполненный простыми и важными чувствами, золотился от нее. Хорошая, обстоятельная тишина стояла в часовне. Никола был с ними!

– Да читай уж, Тихон, чего томишь? – негромким басом выдохнул Никита.

Тихон повернулся ко всем:

– Нет такого, ребята, чтобы с помощью молитвы из обычной вещи, доски вот, что в лесу росла, святую вещь сделать. А сердца наши трепещут от чистоты Михайловой души, что в эту икону вложена, – лучшее он в себе берег, когда работал. И наши души сейчас в дело пошли. Какие же еще слова, и так все видите. Сами мы сейчас и признали ее святой. Молитесь, как кто может, просите у Господа благодати, а у нашего Николы – чудесной защиты!

Монах помолчал, положил на себя крест легкой рукой и запел, радостно улыбаясь:

– Господь Вседержитель, податель жизни и смерти, пролей благодать свою на икону сию, на часовню и на место это, для нас дорогое! Услышь всякого, кто молиться здесь станет! Убереги их от бесов! Дай им силу твою целебную!

Долго еще стояли молча. Каждый о своем размышлял, это свое и было общим.

Потом обедали неторопливо, обсуждали кузнеца Михайлу, его умные и крепкие руки.

– Я и не думал, грешник, что у тебя так выйдет! – Василий уважительно качал головой. – Ну режет и режет… А оно вон чего!

– Окна ловко вырубили… Солнце там всегда будет! – поддержал его Устин. – Православные, что после нас сюда взойдут… – Устин прищурился, представляя себе таких же бродяг, что и они сами.

– …Не поверят, что люди делали! – закончил за него Василий.

– Не поверят! – строго согласился Никита.

Все сходились на том, что все, что делал Михайла – доски ли тесал, стягивал их, потом с резцом сидел, – это все было просто и понятно, а вышло так, будто их улыбающийся Никола сам собою явился с небес!

Кузнец покуривал, благодушно отшучиваясь, валял дурака по привычке.

Савва проснулся, когда все еще спали, лежал и думал, о чем думал и весь прошлый день: ехать ли ему к Каюкану. Он пытался взять себя в руки, но за последние две недели все так заплелось, что распутать можно было только очень решительно, а этого как раз не было. Его не по годам трезвый мозг не помогал, в голове не было ничего, кроме дурного тумана. Он не понимал, как это все может быть, они с Эяной только смотрели друг на друга.

Он и раньше влюблялся, и не один раз, но то было в Тобольске, где он был подростком, все тогда влюблялись и тискали девчонок. Кого-то из его сверстников уже и женили. Дед и отец завели семьи не молодыми, деду уже за тридцать было, так и Савва про себя думал, особенно когда дед записал его в казаки и он ушел в первый свой поход.

Сейчас же все было совсем по-другому. Он представлял, как приводит Эяну в избу к мужикам, и его решимость и упорство, то, что помогало ему мерить и чертить, куда-то исчезали. Перед мужиками было стыдно, перед отцом же Эяны он и вовсе чувствовал себя подлецом, забравшимся в его чум. Но больше всего тревожило другое – он не знал, что с ней делать. Он не мог вообразить себя мужем, сама мысль о том, что у него может быть жена, была непонятной, вязала по рукам и ногам.

Савва закряхтел с досады от всей этой горячей пурги, раздирающей его голову, да так громко, что Михайла рядом перестал храпеть. Застыл, прислушиваясь, не разбудил ли мужиков. Все спали. Он тоже закрыл глаза, но вместо сна на него тут же наползали его тяжелые муки, не разрешить их было, можно было только как-нибудь совсем от них избавиться… Увы, мысль, что они скоро уйдут и он никогда больше не увидит ту, от кого хочет отказаться, пугала его как следует. Эта мука и была главной. Прекрасные зовущие глаза Эяны сами собой возникали в темноте храпящей избы.

Мука это была или счастье?

Савва решительно повернулся к Михайле, но тот спал, бритая голова покоилась на руке. Савва разглядывал родное лицо – Михайла как-то незаметно стал ему учителем и другом. Он думал о кузнеце, о его твердом характере, словно не знавшем сомнений… Сам вид могучих Михайловых рук, которые так много умели, успокаивал, в душе что-то правильное шевельнулось. У Саввы были мужики и большое дело, которое они делали вместе, делали долго и трудно, за это дело, за его чертежи уже было положено много терпенья и страстей, никогда ему не осилить было этого всего в одиночку. В их общей работе плечо каждого было важно, а иногда и незаменимо. Он чувствовал, что не может их предать… Надо чертить, надо чертить все набело. Данила через месяц наметил уходить на Лену. За это время надо все успеть.

Устин сел на постели и тут же начал одеваться. Устин никогда не лежал, не тянулся, через минуту уже, будто и не спал, гремел посудой или дрова в печку закладывал. Савва тоже поднялся и оделся. Зевал отчаянно, совсем не выспался.

За работу он, однако, не сел в этот день, ему все мешали, так и прослонялся, праздный и хмурый, до вечера.

Михайла ушел куда-то с самого утра, полдня его не было, после обеда уже явился с большой листвяжной чуркой. Это была нижняя часть лиственницы с толстыми расходящимися корнями, отрубленная на полтора аршина от земли. Крякнув, сбросил ее с плеча, снял шапку, отирая пот.

– Где же нашел такую? – удивился Василий.

– Ну… – Кузнец был очень доволен огромной чуркой, не охватить ее было. – Сто лет, видно, росла или больше…

Он сходил напился воды и сел на лавочке возле избы, стал очищать кору топором и стамеской. Временами замирал, проникая взглядом вглубь прочного дерева. Хорошо очистив, заволок чурку в избу и сел под лучиной.

– Добрый комель, – одобрил Устин, наливая воды в котел. – Как раз смольем пропитан!

Михайла, довольно покряхтывая, крутил чурбак, разглядывал его с разных сторон.

– Чего же ты из нее сладишь? – присматривался к чурке Данила, расставляя шахматы.

Михайла все молчал, поскребывая бритую голову, вглядывался в темно-желтую, даже и красноватую на срубе древесину. Потом сел к столу и стал неторопливо закуривать.

– Казаков сделаю!

– Кого? Каких казаков? – раздалось несколько голосов.

Михайла не ответил, рисовал что-то острым шильцем на дощечке.

– Не иначе Данилу вырежет… – подумал вслух Василий и подвинул пешку.

– Никиту надо, он самый здоровый! Как раз что тот чурбак! – улыбнулся Устин.

– Никиту он уже лепил…

Так прошли еще два непутевых дня и две бессонные ночи, и под утро, обессилевший от бесплодных дум и злой, что давно уже ничего не делает, Савва твердо решил больше не видеться с Эяной и провалился в сон.

Савву толкал Устин. Склонился к уху:

– Там тунгуска пришла, к тебе, видно!

– А?! – Савва приподнялся, не проснувшись, показалось, что и Устин, и его слова ему снятся. Снова уронил голову.

– Иди выйди, говорю, – тряс за плечо Устин. – Давно, видно, ждет!

Савва сел недовольно, все еще не понимая, проснулся ли, стал одеваться.

Вышел. На улице было уже не очень темно и очень холодно. Возле избы никого. Недоуменно обернулся на дверь.

– В чуме она! – выглядывал Устин, выпуская из избы белые клубы тепла.

Савва все еще не понимал, что сказал Устин, а скорее не верил, стал тщательно протирать очки. Внутри чума было тихо, но над ним поднимался дым. Мужики просыпались в избе, кто-то кашлял. Савва нахмурился и приподнял ровдугу, закрывавшую вход.

Из полумрака пустого чума на него смотрела Эяна. Девушка грела руки у разгорающегося огня. Пламя отсвечивало на ее лице. Глаза блестели.

– Ты три дня не приходил, я сама пришла.

Савва молчал. Присел на корточки у входа. В чуме было так же холодно, как и снаружи.

– Я не знала, что с тобой.

Ее глаза были спокойны и прекрасны. В лице никакого смущения.

– Почему… – Савва хотел спросить, почему она пришла, но это был глупый вопрос. – А твой отец?

– Я ему все сказала, он знает.

– Что знает?

– Что я хочу уйти с тобой. Моя сестра ушла с казаком, я пойду с тобой.

Савва застыл от такого простого решения всей той бури, что разрывала его душу. Хотел сказать, что они никогда ни о чем не говорили… Вообще не говорили… Но он молчал. Все его слова были бы теперь глупыми, он не готов был к такому.

– Я видела, как ты смотрел на меня. Ты будешь мой муж!

Толмач озадаченно хмурился на девушку. Боялся глядеть на нее, но глядел. Ее красивые губы говорили вслух то, что было у него внутри. Она говорила по-тунгусски, и все это было очень просто… У него же внутри все было по-русски, и там было еще много чего. Все его спокойствие, которого он с такими муками добивался последние дни, куда-то делось. При одной мысли о Эяне брал жуткий стыд, а больше уже злоба. Не на нее, но на себя. Надо было сказать ей это, но он не мог, и наоборот, чем больше смотрел на нее, тем меньше оставалось слов. Одно желание обнять ее, прижать к себе и не отпускать.

Он даже двинулся к ней от входа, но от страха сделать что-то, чего нельзя будет исправить, заволновался так, что ноги не держали и в голове помутилось. Сел напротив у очага.

– Тебе плохо? – Она смотрела все так же спокойно и внимательно. – Я знала, что тебе плохо. Когда думала о тебе, видела такое твое лицо.

– Какое? – Савва брякнул первое, что пришло в голову, и даже попытался улыбнуться, но у него не получилось, только скривился некрасиво.

– Ты сейчас смотришь на меня, как заяц на лису! – Эяна негромко засмеялась мягким грудным смехом, взяла полешко и подложила в огонь. – В чуме моего отца ты смотрел по-другому – как лиса на зайца. Ты очень хотел меня поймать!

Савва молчал. Весь его мир, сложный и противоречивый, выглядел сейчас глупо перед ее естественной простотой.

– Я пришла и ждала тебя возле вашей избы, потом вышел казак, зажег мне огонь в чуме. Сказал здесь ждать. Я жду.

Савва не слышал ее. И не глядел. Видеть ее лицо было невыносимо. При малейшей мысли о том, что он может быть с ней, кровь горячо бросалась в голову и становилось совсем худо. Ему очень хотелось быть с ней…

Она мягко поднялась и примостилась рядом с ним. Взяла за руку. Он впервые почувствовал тепло ее ладоней и тонких сильных пальцев.

– Ты сам смотрел на меня! Так на меня никто не смотрел! Ты очень сильный и смотришь сильно! У меня становилось тепло вот здесь. – Она провела рукой от грудей к низу живота. – Сейчас почему не смотришь, ведь я здесь?

Савва почти не слушал, думал о ее руке, что держал, хотелось стиснуть ее, но этого было нельзя, в голову лезло ее обнаженное тело в отблесках огня. Он сидел, опустив голову, он не хотел, не мог ей ничего обещать.

– Ты же смелый! – Девушка наклонила голову, заглядывая ему в глаза. Косички бисера качались совсем рядом. Рядом были и губы. – Отец говорит, что ты видишь, как орлы видят, и умный, как старый ворон! В тебе большой дух живет! Как в великом шамане! У нас родится сильный мальчик, твой сын! Я буду его любить!

Савва молчал. Мужики снаружи хлопали дверью, смеялись над чем-то. Представлял, как они уходят отсюда вниз по Оленьку, а с ними Эяна. Вспомнилась последняя разведка верховьев, из которой, едва живые и голодные, выбирались три недели. Зачем она там? Все это было невозможно.

– Почему ты на меня не смотришь? Ты больше не хочешь, чтобы я была твоей женой? – Она помолчала. – Это не ты, это твой дух смотрел! Он и был сильнее меня! – Она крепко стиснула его ладонь. – Нельзя драться с тем, что внутри нас! Буга – бог неба, земли и человека – сделал нас сильными! Сильнее косматого зверя, лютого холода и долгой черной ночи! Он дает людей друг другу и говорит: делайте, что говорит вам ваше сердце! Твой большой бог… Разве не то же самое говорит тебе?

Савва еще ниже наклонил голову. «Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, помоги мне!» – машинально бормотал про себя. Молитва не помогала, но только все путала, он не понимал, о чем просит Господа, и даже казалось, что сам Господь подталкивает его к ней.

Эяна смело приложила руку к его груди:

– Твое сердце громко со мной говорит! Ты хочешь меня обнять и положить на спину. Почему ты так не делаешь? Ты можешь это сделать, если сильно хочешь!

Вход вдруг открылся, вошел Инка и, ничему не удивившись, сел на шкуру к очагу.

– Инка, дух Саввы хочет взять меня в жены, но его голова и руки набрались злого страха!

– Не говори так! Савва принес медведя к нам в чум. Медведь пришел к нему ближе, чем я к тебе сейчас! Савва не может тебя бояться – ты слабая женщина.

– Слабые женщины рожают сильных мужчин! Так говорит наш с тобой народ.

– Ты зачем пришла? – спросил Инка.

– Я хотела уйти с Саввой, чтобы он взял меня в жены, а отец не пустил. Он хочет кочевать отсюда… Я ушла ночью.

– Савва пойдет к твоему отцу и принесет большой калым.

– Я тоже так думала, но Саввы не было три дня… Отец не хочет отпускать меня, он уважает Савву, но…

В чум заглянул Михайла:

– Савва, вы как тут? Есть будете? Чего молчишь? Сюда принести?

Савва вышел с Михайлой.

– Чего она?

Савва покраснел так, что с трудом поднял глаза, полные растерянности.

– Замуж хочет, – выдавил из себя.

– Поночевал, что ли, с ней?

– Нет! – отвернулся Савва.

Мужики выходили из избы, затягивали пояса, надевали варежки, по дрова собирались на другой берег реки. Пока ели, успели обсудить ночную гостью. Улыбались одобрительно Савве, отчего тому становилось еще хуже. Подошел Данила:

– Чего такой хмурый?

Савва молчал, глянул на пятидесятника, пытаясь понять, что он об этом думает, и тут же отвернулся, ему не хотелось быть слабым перед Данилой.

– Она сама пришла, я ничего ей не говорил…

– Я думал, она тебе нравится. – Данила смотрел с вопросом в глазах, не дождавшись ответа, надел варежку. – Красивая девушка.

Савва упрямо молчал, не глядел на Данилу.

– Сам смотри, мужики не против, если она останется…

– Помехой будет! – не дал ему договорить толмач.

– Чему же помехой? Живут люди с иноземками.

– Ты про свою девушку думаешь? Про Мэнунь?

Данила поморщился, разглядывая чертежника.

– Иван рассказал?

Савва кивнул.

– Тунгуски верные. – Данила смотрел на Савву, сам где-то далеко был мыслями. – Я крепко жалею, что не выкупил ее тогда… Не советчик я тебе! Как решишь, так и будет.

Данила надел вторую варежку и стал спускаться к реке. Там уже запрягали оленей. Вскоре туда пришел и Савва. Вид у него был такой, что никто не стал ни расспрашивать, ни шутить.

Полдня валили сухостой, потом возили через реку и поднимали к избе. Савва все время работал на другом берегу. Топор валился из рук. Он и всегда-то уставал быстрее других, но теперь все было еще хуже. К вечеру, когда всё перевезли, сил уже никаких не было. С трудом поднялся вверх по тропе. Он знал, что она не уехала, с реки было видно курящуюся дымом вершину чума. Надеялся на что-то, но уже так устал думать, что почти все равно было. Если бы оно само как-то разрешилось, было бы лучше.

В чуме вкусно пахло вареным мясом. Эяна, беззаботно болтая с Инкой, что-то резала у очага. Савва разделся и сел возле.

– Я тоже могу носить дрова, ты почему меня не позвал? – улыбаясь, спросила девушка.

В ее голосе не было упрека, она держала себя ровно и весело, рада была его приходу. Эяна достала мясо из котла и стала наливать в миски отвар. Инка тоже вел себя так, будто ничего не происходило.

Они поужинали, и Савва остался ночевать в чуме.

Утром стали поднимать дрова с берега к избе, разрубали в нужный размер и складывали в большую поленницу. Разделись, солнце согрело, работа веселила. Эяна носила поленья вместе со всеми, мужики шутили с ней, но не грубо и не по поводу Саввы, за что он был всем благодарен. Видел, его товарищи приняли, что их толмач и чертежник теперь не один. Он же таскал дрова и был все в том же состоянии. Эта ночь ничего не изменила.

Никогда раньше он не думал о том, что у него может быть жена, а теперь думал. Представлял, как они приходят в Якутский, он пишет челобитную от имени Эяны, что она хочет креститься… Савва замер: хочет ли Эяна креститься? Он поискал ее глазами, но не нашел. Эяна могла быть с ним и как незаконная жёнка, такого было сколько угодно, но тогда на нее надо было иметь купчую. Савва все искал Эяну, наконец она появилась из-за избы. Легко шла, отряхивая нарядный кафтан от сора с поленьев.

Савва вспомнил угол Тобольского рынка, где пленников продавали в холопство. Его всегда волновал вид тех людей, у деда с отцом никогда не было холопов, даже в кабале никто не работал. Тунгуска, жившая у них в прислугах, сама прибилась к деду в одном из походов, пропадала от голода с маленькой дочкой, прижитой от казака. В семье она была на равных, ели за одним столом.

Савва взвалил на плечо толстый, явно ему не по силам, листвяжный ствол и, покачиваясь, стал подниматься по тропинке. Он и про себя не знал, что его ждет в Якутском. Могут вызвать в Тобольск, и тогда надо будет везти ее к родителям. Он приостановился, поправил в растерянности бревно, чувствуя стыд, а еще и злость от того, что вообще об этом думает. Месяц назад в его голове ничего этого не было, только чертеж и множество рабочих вопросов… Теперь же… Мысли о родителях еще больше все путали, он не хотел им признаваться ни в чем таком.

У кучи бревен случилось веселье, Инка полез взять бревно, на него скатилось верхнее и придавило, как медвежонка в пасти[92]. Тунгус попытался скинуть его с себя, но не смог – тяжелый листвяжный ствол расклинился с другими. Инка лежал распластанный, только глаза пучил.

– Миша, сними с меня бревно! – взмолился кузнецу.

Мужики покатывались со смеху, освободили тунгуса, поставили на ноги. Смех гремел на всю реку, спасенный Инка веселился больше всех. Один Савва не улыбался.

Все-таки лучше было бы, если бы она не пришла. Мысль, может, и правильная, и обещала прежнюю свободу, но такая тяжелая, что Савва невольно замычал, будто это его бревном придавило. За эти недели он привык к Эяне, не представлял себе, что ее не будет.

Он отнес бревно и спустился за следующим. Все стояли и смотрели вниз по Оленьку: серединой реки ехало несколько оленных нарт.

– Вроде не тунгусы, – щурился вдаль Устин.

– Не тунгусы, – подтвердил Инка.

Подъехали. Нарт было четверо, двое с грузом и небольшим чумом, в двух ехало по мужику с седыми от мороза бородами. Передовой остановил оленей, выбрался из нарт и стал широко креститься, кланяясь часовне.

– Здоровы будьте, люди добрые! – Мужик снял варежку и протянул руку. – Не вы ли колмогоровские?

Повели гостей в избу. Мужики – Иван и Петр – были промышленниками купца Свешникова, он послал их разыскать отряд Колмогора. Иван, постарше, нагнулся к Даниле:

– Слово тайное у меня к тебе, идем выйдем.

Данила прикуривал трубку, покосился на промышленника:

– Здесь все свои, говори смело.

Иван поскреб бороду, раздумывая:

– Воля твоя. – Качнул головой и стал доставать кисет. – Хозяин наш, купец Алексей Свешников, дай бог ему здоровья, в ноябре месяце в Жиганском остроге как раз был, ждали, когда Лена хорошо встанет, чтоб в Якутский бежать. И тут в Жиганский промышленник один приволокся на оленях… – Иван неторопливо раскурил трубочку, поглядывая на мужиков. – С Анабара-реки.

Все слушали внимательно, мух стало слышно.

– Кто такой? – спросил Данила.

– Григорий Ворона кличут, моржового клыка на таможню предъявил добре, значит, нашел где-то на Анабаре, ну это ладно бы все, да челобитную он с собой вез. И та челобитная как раз про вас. В лютом разбое вас обвиняют.

– Кто же ее написал? – не поверил Василий.

– Семен Вятка и Авдей Паутов как начальные люди Анабарского зимовья на вас челом били. Остальные, кто там был, все руки приложили. Обвиняют тебя, Данила, в погроме и убийствах. Двоих, мол, тунгусов прямо в их чуме повесил, а потом и жену и дочку князца задушил. Имущество, мол, их все пограбил, зимовье, что велено было ставить, не ставил, а вверх по Анабару ушел тунгусов громить. А когда его хотели остановить, грозился и всех своих, православных, перебить.

– От блядьи дети! – зло выдавил Устин.

– Алексей велел передать: сам, мол, ту челобитную читал, пятнадцатого сентября она написана, под ней не только острожные казаки подписались, тунгусские знамена тоже стоят… – Иван рассматривал мужиков, словно пытался понять, правда ли, что в челобитной написано.

Данила молчал. И про трубку свою забыл.

– Та бумага, поди, в Якутском уже, – осторожно добавил промышленник.

– На это подлецы и рассчитывали, – пробасил Никита. – Придем, всех в казенку запрут.

– Через три дня после нашего отъезда составили… – задумчиво произнес Данила.

– Свешников к нам в ватагу на Оленек человека прислал, тот все и рассказал, велел вас искать, а где? Потом уже тунгусы указали, где вы, нас и послали.

Тихо было в избе, одна печь трещала, да котел на ней кипел.

– Не первый раз такое… – очнулся Данила. – У нас челобитная от погромленных тунгусов, против нее Вятка с Паутовым и писали.

– Сыск на нас объявят, дознавателей на Анабар пошлют, пока туда-сюда сходят, год сидеть будем в казенке, – спокойно, со знанием дела рассуждал Никита.

– Так и будет! – зло согласился Данила. – Не видать нам весной Таймыра, Савва! И чертеж твой не поможет!

– Поможет! – не согласился толмач. – И челобитная тунгусская.

– Надо было тогда Авдея утопить, – криво, но серьезно усмехнулся Устин. – Фома прав был!

Стали обедать. Промышленники торопились вернуться к своей ватаге, близился февраль, становилось теплее, соболь снова начинал бегать в поисках пищи и попадался в кулемки.

– А вы что же, соболей не ловите? – любопытствовали промышленники.

– Ловим, – ответил Устин.

– И как?

– Неплохо, соболь здесь добрый, – ответил уклончиво.

– Промышлять, видно, останетесь, раз молельню срубили? – Иван делал равнодушное лицо, самому хотелось все выведать. – Добрая часовня, издали увидели!

Промышленник развязал суму, достал из нее кожаную торбочку, из которой бережно извлек столбец. Это был небольшой чертежик. Прищурился на него:

– Мы на Оленьке верстах в четырехстах отсюда, здесь вот! А вы, получается, где-то тут… – Иван ткнул пальцем за край бумаги. Больше двух недель к вам волоклись. Вы-то выше по Оленьку не поднимались? Есть там кто? Промышляют?

– Нет никого. – Устин заглянул в расчерченную бумагу. – Савва, глянь-ка, не худой чертеж!

Савва уже достал очки, взял рисунок, но тут же, удивленный, повернулся к Даниле:

– Это мой чертеж!

– Чего твой?! – Промышленник потянулся забрать бумагу у безбородого казачишки. – Нашего хозяина это чертеж! По нему ловко ходить, такого ни у кого больше нет!

Но Савва не отдал, изучал внимательно.

– Мой чертеж перевели, что я для Свешникова делал… – Толмач, радостно блестя глазами, смотрел на бородача. – А по нему уже и сами дорисовали.

Иван сидел среди улыбавшихся мужиков и ничего не понимал, то же и другой промышленник, Петр, – курил, недоверчиво поглядывая, чему они так веселятся. Особенно косился на Савву – самый молодой, а больше всех говорит.

Савва бережно свернул и отдал столбец.

– Мы вам еще не такое покажем! – Устин благодушно, с гордостью за Савву, похлопал по плечу Ивана.

Промышленники уехали на другой день, а мужики с обеда и до вечера обсуждали, что их ждет в Якутском. Мнения разделились: кто-то, вспоминая свой опыт, утверждал, что долго в тюрьме не продержат – казаков у Урасова мало! Другие ждали большого сыска, который неизвестно чем кончится. К Вятке всяко должны были послать, и там все зависело от его изворотливости – мог подкупить сыскных, мог спрятаться и не показываться служивым, а мог и к Руси побежать сухим путем!

У подлецов выбор всегда больший, чем у честного человека.

– Кто в тюрьме не сидел, тот разве казак! – хмуро ощерился Никита. – Тут у нас так!

Все улыбались, вспоминая кто короткие, кто долгие отсидки. Из всего отряда только самые молодые, Савва да Трофим, не хлебали тюремной каши.

Савва не участвовал в разговоре, сидел под лучиной, перебирая готовые и черновые чертежи. Перед сном уже подошел к Даниле:

– Недели две мне надо. Все набело закончу, бумаги как раз хватит.

– Я думал, ты закончил. Смотри, можешь и в Якутском доделать. Дадут, поди…

– Нет, здесь чертежи в один объединю. Все готово будет, и без меня любой поймет.

– Почему без тебя? – не понял Данила.

– Никто не знает, как там в Якутском сложится. Ты когда хочешь уходить?

– Скоро уже, когда метели уймутся. – Данила помолчал. – С девчонкой-то что решил?

– Ничего… – Савва стал раздеваться.

– Что же, и ночевать с нами будешь?

– С вами, – буркнул негромко Савва.

– Могли бы ее выкупить, у меня есть чем заплатить… Хочешь, я сам к Каюкану съезжу?

Савва молчал, глядя на пятидесятника. Решимости в нем не было, только просьба не мучить его.

– Честно ли будет взять ее с собой, Данила? – заговорил негромко. – Меня в Якутском в тюрьму засадят, а ей куда? По казакам пойдет? – Савва помолчал, вздохнул, щурясь на пятидесятника. – Здесь ей привычно. Она и меня зовет с ней остаться, говорит, многие с Руси живут среди тунгусов…

Данила смотрел на толмача. Куда и подевался длинноволосый и нескладный парнишка, что восемь месяцев назад поднимался к нему на судно. Заматерел, дело свое освоил, хватает сил и от такого отказаться. Данила и сам в свое время так же сделал.

– Она в чуме?

– В чуме, тунгусский кафтан мне расшивает. – Савва нахмурился, тряхнул головой, отгоняя ненужные мысли и желания. – Я говорил с ней, завтра уйдет.

Утром, все еще спали, Савва поднялся на молитву с Тихоном. Ушли в часовню, зажгли лампадки. Савва слушал чтение монаха, сам же твердо молил Господа о работе, она предстояла непростая, все, что было у него в чертежах, выполненных по-разному, иногда и наспех, надо было вычертить в одну меру. Только такой чертеж, большой и ясный, какого еще никогда и нигде в Сибири не бывало, мог помочь в Якутском. Савва видел, как Урасов раскладывает на столе листы чертежа на весь этот огромный край.

Потом проводил Эяну.

Долго сидел на берегу на перевернутых нартах. Душа чертежника была пустой. Он только что решил свою судьбу. Может быть, и плохо решил… Нет-нет, а невольные слезы сами собой наворачивались. Даже Тихон после заутрени сказал, что готов крестить ее в православие. Может, сам Господь тебе такую жену посылает! Так и сказал. Не ходи, мол, против Бога, Савва. И это тоже могло быть правдой.

Но на эту правду были и другие. И были они не от Бога, но от людей.

В начале февраля морозы ослабели и разразилась долгая метель. Началась она мокрым снегом, хлопья которого стаями летели над рекой и взмывали на их обрыв. Залепило избу и поленницу, часовню не угадать было на рябом белокаменном склоне, только большой крест возвышался строго и ясно. Все, даже соболятники, валялись по нарам, поднимались только по нужде да поесть. Храп стоял. Под него Савва и чертил. Да Михайла резал.

Из грубого листвяжного чурбака уже ясно проступил высокий православный крест с тремя перекладинами, он был в центре, как будто на нем все держалось. Рядом стоял высокий и плечистый казак с саблей на поясе, лица у него еще толком не было, но по статям все угадывали в нем Данилу. С другой стороны креста, задрав голову на его верх, стоял Тихон в латаной рясе. Был еще кто-то третий, вроде как сидел на камне, но его Михайла толком не начинал резать. Мужики головы себе сломали, но Михайла ничего не объяснял.

Вечерами, под вой пурги за стенами натопленной избы, сами собой возникали разговоры о Якутском. Как-то Устин предложил идти не на Лену, а назад, к брошенному карбасу, и на нем полой водой спуститься к Вятке. Повязать их всех и отвезти в Якутский. Все задумались.

– Чем в Якутском сидеть ждать, сами их привезем, – закончил Устин решительно.

– А ведь не худо придумал! – поддержал Данила. – И тунгусов прихватим для свидетельства, пусть поставят их очи в очи с Вяткой.

– Нет у тебя права в колодку их сажать, – несогласно качал головой Никита. – Воевать придется.

– Справимся! – стоял на своем Устин. – Нам только Вятку да Авдея повязать, как свиней.

– Чего-то не так тут, ребята, – подал голос обычно помалкивающий Михайла. – Привезем их в Якутский, они врать будут, свою челобитную подтвердят. Без сыска никак не обойдется. Урасов пытать станет, почему сразу после погрома не повязали. – Кузнец крякнул с досадой. – В дурное дело вляпались – и так плохо, и эдак неважно.

Михайла дело говорил, но то, что предложил Устин, казалось Даниле самым верным – можно было привезти Семена Вятку в Якутский. Несколько вечеров обсуждали. Вспоминали казацких начальников, что не по одному году сиживали в казенке, пока не выяснялось дело.

Савва закончил к середине февраля. Была глубокая ночь, почти утро, мужики храпели. Он поменял лучину и пересмотрел все листы. Сложил. Стопа была толстая, верхним лежал рисунок Таймыра. Сделано было умело и ясно, одна мера на всех листах. Он впервые спокойно и без обычной неловкости от таких мыслей чувствовал себя мастером, настоящим чертежником, каких немного. Совсем немного. И с отцом, и с Курбатом Ивановым он теперь стоял вровень и даже выше: отец никогда не мерил на таких больших пространствах, Курбат не приводил все к одной мере – он же решил здесь все эти сложности, и ему было чем с ними поделиться.

Можно было съездить к Каюкану, чтобы показать старику, но там была Эяна, а его сердце, он хорошо это понимал, было совсем не на месте. Две недели, что он работал, ему все казалось, что она где-то рядом, в чуме что-то делает, сейчас войдет и присядет смотреть, как он чертит. Каждую ночь засыпал, лаская ее. Даже больше, чем Каюкану, хотелось показать свою работу Эяне. Нельзя было с ней видеться.

Все утро просидели с Данилой над чертежом. Было ясно, что эти листы с лихвой оправдывают и объясняют весь их непростой путь и все шатания по Анабару. Решили позвать Каюкана к себе, отправили за ним Инку.

Данила, все последнее время ходивший хмурым из-за вяткинского воровства, улыбался. Похлопывая по толстой пачке чертежных листов, заговорил о новых кочах в Якутском и задумке купца Свешникова обойти Таймыр.

– Надо оленей с собой на коч взять, если льды остановят, можно сушей проехать и таймырские берега на чертеж нанести, еще и самоедские оленные пути выведать! – Савва тоже много об этом думал.

Данила только поморщился.

– Сквозной путь из Руси нужно проведывать, в одно лето с Лены до Архангельского города надо пройти. Осилишь в один поход все морские берега на бумагу положить?

Савва глядел с сомнением. Долго сидели, обсуждая Даниловы замыслы.

Инка вернулся только к вечеру. Привез плохие новости. К Каюкану прикочевали три семьи тунгусов и рассказали, что вяткинское зимовье на Анабаре сожжено и казаков нигде нет. До поздней ночи гадали, что могло случиться.

Утром приехал Каюкан с двумя пожилыми тунгусами. Сели в избе. Один из стариков стал подробно рассказывать, как в конце октября кочевал в тех местах и нашел дотла сгоревшую русскую избу, а в ней человеческие кости. Пожарище уже хорошо было заметено снегом, в речке стояли мережи казаков, битком набитые протухшей рыбой.

– А карбас? – спросил Данила.

– Ничего больше, только пепелище.

– У них много моржовой кости было, – подумал вслух Устин. – Должна была остаться, не в избе же ее хранили.

Старик покачал головой.

– Вы хорошо смотрели?

– Все обошли…

– Кто же это сделал?

– Не знаем, все следы пургой замело, давно там никого не было.

– Мы ушли оттуда двенадцатого сентября, полтора месяца, получается, прошло…

– Анабарские тунгусы говорят, Сорокин со своими казаками ушел с Анабара, – снова заговорил старик. – Ясак раньше времени собрал, главное зимовье, что на Малой Куонамке стояло, сжег и ушел. На Анабаре теперь совсем нет казаков.

Все молчали, ничего не понять было.

– Могли самоеды с Таймыра набежать, это их родовые места, и низовья Анабара всегда их были. – Тунгус помолчал. – Нам случалось с ними драться.

– Вятка, Авдей, Ермолай, Губарь да Юшка – пятерых мужиков с пищалями самоедам не осилить! – покачал головой Устин.

– Не осилить! Вятка в драке страха не знает! – поддержало сразу несколько голосов.

– Могли и неожиданно подкараулить…

– А много ли костей на пожарище было? – спросил Данила. – Людей много сгорело?

– Не знаю, нам нельзя головешки раскапывать… – Старик поглядел на своего товарища, тот пожал плечами. – Были кости. Человечьи.

– Может, Настасья с девчонкой? – предположил Устин. – Мужики в море за моржовой костью ушли, а они остались, ну и…

– Не станут иноземцы бабу с ребенком губить, – негромко просипел Тихон.

– Всяко бывало, – не согласился Никита. – Они на жесточь тоже гораздые, когда припрет.

– Мужиков и море могло забрать, там до моржовых лежбищ неблизко, перегрузились… Им море никому не за обычай.

– Могли, – соглашались.

Замолчали, покуривая.

– Теперь нам там делать нечего, Господь сам управился. – Устин присел к печке и стал пихать в нее дрова.

– Урасов в их смерти нас обвинит… – повернулся Никита к Даниле. Эта мысль висела в воздухе, все о том думали.

– Может, – кивнул пятидесятник и, помолчав, добавил: – Урасов от нашего похода на стену полезет – ясак не собрали, казаков потеряли… Вместо острожка одну избу Вятке поставили! Кругом виноваты!

– Леонтьева не нашли… – добавил Василий.

– Ты Анисима Леонтьева знал? – Данила внимательно поглядел на старика.

Тунгус кивнул.

– Где он сейчас?

– Не знаю, их охотничьи зимовья тоже пустые стоят. До январских морозов промышляли, потом ушли, ничего не оставили. Наши родичи с Тунгуски-реки говорят, на Тунгуске кого-то из них видели.

– Может, между собой передрались? – предположил Никита.

– Кто?

– Леонтьев, у него пятеро казаков было, а пуще того Сорокин, спустились вниз к Вятке, попытались миром договориться, да чего-то не поладили.

– И людей пожгли? – не поверил Савва.

– Анисим жечь не стал бы, а сорокинские казаки могли… Чтобы погром свой спрятать, – спокойно рассудил Никита и стал набивать трубку. – Или чтобы на Анисима те смерти навешать!

– А потом сами же и ушли с реки?! Нескладно! – возразил Устин.

Все уже и забыли о тунгусах. Те сидели, слушая непонятную речь и страсти.

– С Руси люди могли ту избу сжечь? – спросил Данила Каюкана, знавшего всех обитателей Анабара.

Каюкан не ответил, не понимал, почему люди с Руси спрашивают у него о людях с Руси. Хотел сказать, что ни самоеды, ни тунгусы никогда никого здесь не жгли, но промолчал. Времена менялись.

– А вы как в этих местах оказались? Идете куда-то? – спросил Данила стариков-тунгусов.

– Анабар стал совсем худое место, наши шаманы говорят, не будет здесь спокойной жизни. На восток идем. К теплому морю.

– На Лену?

Замолчали. Тунгусы наивно рассчитывали уйти от тесноты и воровства на Анабаре, казаки же хорошо знали, что и до далекого моря на востоке уже дошли их соплеменники. Или вот-вот дойдут.

Когда тунгусы уехали, разговор еще больше оживился.

– Фома навел сорокинских на Вятку, там моржовых клыков на тыщу рублей было. Пришли, пока Семен в море ходил, пограбили, избу сожгли с пожитками. Вятка вернулся, клыков нет, в погоню кинулся… Там и раздрались! Вверх по Анабару надо их кости искать.

– А кого же в зимовье спалили?

– Так Настасью, потешились тунгуской…

– Брось брехать на Фому, справедливый казак… – заступился Никита.

– Чего брехать?! Это он за товарищей живота не пощадит, а басурманка ему что? Зверушка! – не уступал Устин.

– Она крещеная…

– Э-э-э…

– Сами тунгусы могли сделать, – заговорил уверенно Данила. – Чего тебе Кунеканко-вож рассказывал? – обернулся он к Савве. – Про Ессейское зимовье? Когда это было?

Савва поморщился, вспоминая:

– Этой весной. Ясашное зимовье сожгли, казаков двенадцать человек убили… И промышленников, что там были…

– Все похоже. Может, они и сюда добрались? И вяткинское, и сорокинские зимовья они могли сжечь.

– Да нет! – уверенно заговорил Никита. – Ессейское зимовье тунгусы три года назад сожгли, и казаков, правильно, двенадцать человек побили! Там приказной из Мангазеи все устроил, насильничал как хотел, у зимовья виселицу поставил, тунгусов вешать, они и пришли ночью и пьяных всех перебили. Одного толмача Тереху Крылова отпустили, я от него и знаю. Сыск большой был, тех тунгусов оправдали.

– Кунеканко сказал, нынче весной дело было… – пожал плечом Савва.

Замолчали. Устали гадать.

– Похоже, только чертеж нас и выручит, Данила, – сказал негромко Михайла. – Разложите перед Урасовым: тут плыли, тут избу ставили для Вятки, сами вверх ушли, потом по Оленьку вон куда поднялись… – Михайла помолчал. – Ясно же все, не для корысти, ради чертежа шли!

– Урасов обо всем этом по-своему будет думать, не может он корысти не искать!

На другой день Инка подсел к Савве.

– Мой отец тоже откочевал за Лену к теплому морю, эти тунгусы знают, где он.

Савва думал о своем, не сразу понял.

– Я мог бы уйти с ними. Если Данила отпустит, они могут заплатить за меня ясак…

Савва пошел к Даниле, и тот неожиданно легко согласился: семь бед – один ответ! Вышел из избы к Инке:

– Ступай с богом! Найдешь его?

– Найду.

Собрались под обрывом. Привыкли к доброму, работящему парнишке. Подарков насовали, у кого что было. Тунгусы не очень чувствительны в таких случаях. Какие-нибудь родственники год не виделись, а встречаются так, будто час назад расстались, и не поздороваются, так же и прощаются, но Инка крепко обрусел за этот поход. Дал всем руку, внимательно глядел в глаза каждому, словно хотел запомнить навсегда. Наконец подошел к Савве, улыбался, но глаза были грустные. Снял с шеи амулет, с которым не расставался никогда.

– Когда твой Бог не справится с твоей бедой, мой бог Буга поможет твоему Богу!

Он надел лыжи, поправил панягу за плечами и заскользил привычным уже маршрутом в сторону стойбища Каюкана.

Их осталось восемь. Быстро приближалась весна. Студеная, конечно, северная, но день уже был длинный, скоро должны были уняться и февральские метели. Наст же был твердым, что тесаная мостовая, – лучшее время для пути. Через неделю-другую можно было выходить, и они начали готовиться. Только вопрос, куда идти, оставался нерешенным.

Данила не знал, что случилось с Вяткой, и это осложняло дело. Тунгусы давно были у сгоревшего зимовья, и, может быть, сейчас там, в неласковых тундряных низовьях Анабара, нужна была их помощь. То, что Вятка и Авдей напаскудили, написав подлую челобитную, его не так чтобы и смущало. Разные люди шлялись в этих краях, одни жили по Христовым заповедям, и таких все же было большинство, другие – нет-нет, бегали за советом к черту. А все люди, нельзя не помочь.

Можно было известным уже путем спуститься по Анабару, по дороге опросить тунгусов и промышленников, снова поставить избу в низовьях, а когда дадут льды, уйти морем в Якутский. По времени дольше вышло бы, но этот путь был привычнее и милее морской душе пятидесятника.

Жила, однако, в голове Данилы и еще одна мысль. Возможно, она и была главной, и очень жгла ему душу, иной раз и заснуть не мог, воображая себя в низовьях Анабара. Оттуда до Таймыра рукой подать, и можно уйти туда уже в июне! Строить по пути избушки, чертить берега… Там, сделав уже часть дела, и дождаться купца Свешникова. И про Вятку можно было попытаться выяснить, и послать отписку в Якутский. Так они избегали казенки и долгого сыска. Мысль, может, и была самой верной, но почти невыполнимой, народу в отряде осталось мало, хлеба не было. Даже и говорить никому не стал.

В конце февраля явилось солнце. После долгой ледяной пурги все оживало, казалось, что настоящей весной пахнуло, с крыши потекло. Данила после завтрака вышел на лавочку над обрывом. Щурился на слепящее пространство Оленька. Мужики с дымящимися трубками подтягивались из избы.

– Ну что, Данила, куда побредем? – спросил Устин.

В глазах остальных был тот же вопрос. Он и делал лица мужиков особенными, как оно и всегда бывает перед дальней дорогой, перед большим и непростым делом.

– У вас же соболя ловятся… – улыбнулся Данила.

– Да бог с ними! Саввины бумаги надо в целости доставить, ребята думают, пора уже в Якутский идти!

Данила молчал, покуривая.

– Скажешь – к морю, пойдем к морю! – Устин словно читал мысли пятидесятника.

– Посуху надежнее… – перебил его Никита. – Михайла правильно сказал, нет у нас ничего дороже чертежа.

Путь был тысячи с две верст, да зимний, но Данила не стал предлагать свое, мужики были правы. Прошлым летом в государевой казне, что он вез, было больше трех тысяч собольих шкурок, теперь же их маленький отряд пытался сохранить куда бо́льшую ценность. Из избы вышел Савва, прищурился слеповато на Оленек внизу и полез за очками.

Несколько дней ушло на сборы в дорогу. Разобрали и подлатали чум, Василий сделал под него длинные нарты, туда его и увязали. Место, где стоял чум, непривычно опустело, только сиротливый очажок чернел, у которого несколько дней прожила Эяна. Савва стороной его обходил. Он перебрал бумаги, сжег ненужные черновики, остальное сложил надежно.

Михайла в общих сборах не участвовал, сидел у окна и сосредоточенно резал. У него уже несколько дней как все готово было, даже и полку соорудил у окна, куда собирался поставить свою работу, но он мелкими резцами и пилочкой доводил все до ума. Лица Данилы, Тихона и Саввы – это он сидел на камне, склонившись над бумагой, – были как живые.

Устин, Никита и Трофим прошли своими промысловыми путиками и, собирая последнюю дань, закрыли настороженные кулемки. Вечерами разбирали добытое – почти три сотни соболей вышло. Вывалили на полати целую гору невесомых дорогих шкурок, они уже были разобраны по сорокам – лучшие к лучшим, средние к средним, но решили разобрать заново, с учетом последних добытых, что еще сушились на пялках. Глаза промысловиков горели, иногда спорили громко, но тут же и смеялись, довольны были своими трудами. Не зря по снегам да хребтам ноги били да сопли морозили.

Порядившись, стали делить поровну на всех, но Тихон, Михайла и Савва сразу отказались от своей доли, потом и Данила с Василием.

– Чего вы?! – настаивал Устин. – Ватагой промышляли, на всех и делим! Бери, Васька!

– Не, то ваши труды! – Плотник лежал в своем углу на полатях. – Летом пяток судов построю, больше заработаю!

– Тогда ты бери, Данила, отдашь Урасову в поминки! – не отставал Устин.

Так и поделили на троих. Упаковали в холщовые мешочки, потом в кожаные сумы.

Устин, покончив с соболями, разбирал харчи, их было в обрез, мороженое мясо и немного рыбы, хлеба же осталось совсем ничего, ясно было, что и на полпути не хватит.

Вечером собрались на последний ужин. Вроде и надоело уже маленько, а жаль было покидать обжитое, да и намоленное место. И тут Тихон – он все эти дни, пока собирались, ходил какой-то светлый и радостный, помогал всем как мог – сказал негромко, все с тем же особенным светом на лице, что он остается. Негромко сказал, а все услышали.

Тихо сделалось за столом.

Потом закряхтели, разглядывая кротко улыбающегося монаха. Тот глядел виновато и счáстливо, будто обнять всех хотел или поклониться каждому.

– А я думаю, чего он радуется, – заговорил первым Устин. – Надоели мы тебе?!

– Что вы, я с вами как у Бога за пазухой жил! И не упомню такого, спаси вас Христос! Как братья жили!

– Чего же тогда придумал? – не понимал Никита. – Ты же о попах тосковал, исповедоваться, причаститься… Айда с нами!

– Причаститься очень хочу, да такой уж крест мой… – Тихон замолчал, видно было, так волнуется, что и слов не хватает. – Я с разными людьми жил, бывало, и меж собой дрались, и меня тыркали да пинали… Я и терпел ради Господа, молился за них. С вами – все по-другому! Сам Господь вам помогает, за что ни возьметесь, все делаете и меж собой ладите, лучше не надо! Я многому добру у вас научился!

Мужики молчали, оно вроде и понятно было, но не очень. Оставлять монаха одного не хотелось. Да и привыкли, как было уходить без Тихона?!

– Обмирщился я, грешник, не гневайтесь! Сладко ем, много сплю, в тепле и достатке-то иной раз и о молитве забываю. Когда один жил, только с Богом и беседовал, теперь нет этого. – Тихон виновато оглядел товарищей. – Не смогу я всего сказать, только вас запутаю… Душа-то о Боге скучает, а как подумаю, что с вами расставаться, так она еще больше тосковать начинает. Целый месяц так маюсь, не мучайте меня.

– Пойдем! Завтра как раз навстречу солнцу двинем! – Данила не настаивал, ласково глядел на монаха. – Сам говорил!

Монах не отвечал. Потом вздохнул:

– Я не о том говорил, а путь у нас на всех один! Устал я от мирского!

– В Якутский придем, там Урасов из тебя мирское батогами выбьет. – Михайла присел к печке за угольком для трубки. – На одну воду в казенку! Все как ты чаешь!

– В Якутский совсем не хочу, – вырвалось у Тихона. – Здесь мы с любовью Божьей друг к другу жили, а там насилие да воровство. – Монах поднял глаза на товарищей. С грустью глядел, но и строго. – Здесь открылись для Ивана врата небесные, потому и часовня его над обрывом парит! И икона! Без красок сияет! – Монах замолчал, уцепился в волнении за ворот рясы. – Я иноческую обитель хотел основать на самом Ледовитом берегу, на краю света, навроде Соловецкой, да не попустил Господь. Может, здесь сподобит? Не уйду я отсюда, ребята!

– Кто же нам теперь праздники читать станет? – перебил Василий, он иной раз с яростью спорил с Тихоном, но теперь и волновался больше других. – Ты и карбасы наши святил…

– Умничаешь, Тишка! Ты нам люб, мы тебе тоже, сам сказал… Разве Господь не к такому велел стремиться? – Устин, как и Данила, старался говорить помягче, но, как и Василий, совсем не одобрял монаха.

Тихон только хмурился, лоб тер и кряхтел от неловкости, причиной которой он стал.

– Айда с нами, пропадешь здесь, на нас грех будет! – Никита, скрипнув полатями, встал и подошел к монаху. Руку беспалую положил на плечо. – И не наговаривай на себя, все бы монахи так Богу служили!

– Ой, не говори такого, Никитушка, бесполезный я для Бога! Не мучай мою совесть!

– Ну тогда мы тебя свяжем и силком упрем! Я на себе потащу!

– Беда, какой я путаник, и вас-то запутал! Не ходи против Божьей воли, Никита!

Все замолчали. Савва так и не открыл рта, все внимательно смотрел на монаха. Сердцу было грустно. Бесполезный Тихон был ему очень нужен. Так и сидели молча, табаком дымили. Неумелый и не всегда понятный Тихон был нужен всем. Его молитвы, лучащиеся любовью глаза, простые слова от сердца к сердцу… Как теперь быть без этого?

– Ты раньше бы сказал, я харчи уже сложил… – крякнул Устин, смиряясь с неуступчивостью монаха.

– И не думай, – оживился Тихон, – не надо ничего!

– Кору листвяжную жрать будешь?

– У меня лыжи есть, оголодаю – к Каюкану за рыбкой схожу, а когда и Эяна ко мне прибежит, мы с ней говорили, она покреститься хочет… Лед сойдет, сам рыбу ловить стану, Никита сети научил вязать. Я в лесу привычный, травки, грибы-ягоды – мне много не надо.

– Без хлеба плохо…

– Люди мимо пойдут, кто-то и хлебушка даст, так всегда бывало. Целую зиму на берегу студеного моря в землянке прожил – и ничего, а тут изба с печью, дров на две зимы наготовлено… – Тихон благодарно улыбался. – Вас вспоминать буду! Когда и поплачу о ваших светлых душах!

– Завтра отсыплю твою долю, – вздохнул Устин. Он все еще вглядывался в лицо монаха, но тот был тверд.

– Бог с тобой, я и сюда-то шел на вашем хлебе. Ряса новая, унты, шапка, варежки – у меня столько никогда не было, уже и этим прижиткам стал радоваться…

Уснули поздно, многие ворочались, кто-то и покурить вставал, но чуть свет были на ногах. Затопили печку, стали одеваться и собирать постели. Тихон уже был в часовне, долил масла в лампадки. Когда все собрались, начал читать.

И опять мужики видели перед собой не сутулого и неловкого, но строгого, собранного монаха, ответственно стоящего перед Богом. Всем теперь ясно было, что этот вот самый слабый из них, беззлобный, как пичужка, и не умеющий, да и не думающий постоять за себя ненастырно помогал их душам все то время, что прожили вместе. Тишка, похоже, был ближе всех к Богу, в этом и была его сила. То, почему он остается, всем было ясно, непонятно было, как они пойдут без него. Без его рожи, веселой и ласковой в любых передрягах. Пусто будет без монаха.

Тихон обстоятельно прочел молитву в дальнюю дорогу. Потом заупокойную Ивану Лыкову, чей земной путь окончился на этом месте. Вдали от могил предков, вдали от детей, внуков и правнуков, которые, может быть, когда-нибудь, не они, так их внуки, окажутся где-то здесь и вспомнят добрым словом их бородатого, остроносого, с добрыми глазами и глубокими морщинами на лбу прапрапрадеда, ушедшего за вольной судьбой в сказочно далекие края. Сделавшего то, что было ему по плечу, а главное – по душе, а потому и не очень сложно.

Служба кончилась, все потянулись в тепло, один Данила остался у могилы Ивана.

В избе было оживленно, Устин гремел котлом, разогревая вчерашнее варево, народ же пересматривал уже уложенные пожитки, думали, что в дороге не нужно, а здесь может пригодиться Тихону.

Михайла достал из своей сумы тяжелую наковаленку, какие-то инструменты.

– Да на кой они мне, я не умею… – запротестовал монах.

– У тунгусов есть добрые кузнецы, сладишь печку у ручья, пусть приходят, куют. Железа совсем не осталось, несколько прутьев да проволоки моток, на иголки пойдет… Бери!

Никита выложил нитки для вязки сетей, челнок, лещетки разной ячеи. Василий – долото и пару сверл.

– Мне и оставить тебе нечего, – хмурился Никита. – Возьми копье!

– Не возьму.

– Вот, бумаги два листа, перья да чернила.

– Зачем они мне?

– Кому-то челобитную надо будет составить.

– Братцы, – виновато взмолился монах, – я ведь все это раздам!

– Ну и слава богу!

Спустились на лед реки, стали укладываться. Савва стоял чуть в стороне, смотрел вверх по Оленьку, куда он столько раз ездил, в глазах не было тоски, она была глубоко в сердце.

– Худо тебе? – подошел Михайла.

Савва молчал. Повернулся к кузнецу:

– Так ли я сделал, Михайла?

– Не знаю, милый, сам чем дольше живу, тем меньше знаю, как жить. – Красивое мужественное лицо кузнеца было серьезно. – Обернешься назад, а там все криво да косо, а как надо было, поди знай!

Савва внимательно глядел на кузнеца, хмурился чему-то своему, но вдруг твердость явилась во взгляде:

– А твой Креститель? А Никола?! – Савва кивнул на часовню.

– Что Никола, сделал, и ладно, жизнь – дело непростое.

Обнялись, потискали, расцеловали монаха. Впереди над горами, стеснившими Оленек, показалось солнце. Заиграло на примороженных снегах, что облепили их каменный обрыв. Избы отсюда не видно было, одна крыша с шапкой снега, часовня же почти вся высилась над рекой и над могилой Ивана, три месяца простояла, а нисколько не почернела, крест над ней горел, освещенный солнцем.

Большой аргиш из девяти нарт с грузом и семью мужиками заскрипел морозцем вниз по Оленьку. Трофим ехал замыкающим, его Черкан постоял возле Тихона, повиливая хвостом и заглядывая монаху в глаза, но, видно, тоже все понял. Поскакал догонять.

Тихон смотрел им вслед и щурил глаза на поднимающееся солнце. Угодно ли Богу это вот непростое, одновременно жестокое и доброе, как и сам человек, движение на восток? Потом улыбнулся, сморщился на свои мудрствования, осеняя себя крестом.

Не было бы Ему угодно, не было бы их здесь.

Предыдущая главаГлава 42 из 43Следующая глава