Через три недели, к концу марта, добрались до ватаги купца Свешникова, что промышляла на Оленьке.
Там и узнали о больших переменах в Якутском.
Бунт казаков, угнавших суда в конце июня, этим не кончился, Якутский острог продолжал бурлить мелкими бунтами. Урасова должны были сменить, он и так досиживал в Якутском вторую двоегодицу. Составили на воеводу общую челобитную, под которой подписались три десятка недовольных казаков. Урасов узнал о ней, пересажал зачинщиков, но когда осенью в Якутский прибыл новый воевода, челобитную подали вновь, теперь под ней стояли подписи пятидесяти трех челобитчиков, большинство из них «прикладывали руку» не только за себя лично, но и за многих других.
Купцы, казаки, посадские люди и посадские якуты подробно описывали многие корысти, преступления и жестокости воеводы.
Новый воевода начал большой сыск против Урасова, это было делом самым обычным, каждый сибирский воевода вез с собой наказную память от государя вести себя не так, как предыдущий воевода, и править иначе – справедливо и ласково. За Урасовым, однако, открылось столько дурного воровства, что сыск затянулся до весны и конца ему не видно было. Количество жалоб и доносов только росло. Удаленность от Москвы и неисчислимые богатства Якутского – на Руси воеводы и мечтать о таком не могли – тому способствовали.
Колмогоровские отъелись, отоспались в тепле, пополнили припасы – Свешников оставил об этом наказ своим промысловикам – и двинулись на волок. До Лены отсюда было больше пятисот верст. Где реками, где открытой тундрой, но дорога уже была на чертеже Саввы, по нему они теперь и шли.
До Лены добрались в середине апреля.
Не стали спускаться к реке, разожгли костер на высоком берегу над обрывом и сели обедать, но больше разглядывали долгожданную, в десятки верст шириной великую реку, глаз не отвести было. Солнце уже грело так, что и без зипунов было жарко.
– До Жиганского день пути. – Савва сложил чертеж и убрал в ларец.
– И в Якутский три недели… – Данила думал о том же, раскуривая трубку, глаза довольные. – Улыбается нам Господь, Савва!
Толмач кивнул – новому воеводе теперь было не до них, они не раз уже это обсудили.
– В Якутском в баню сходим и обратно побежим! – Пятидесятник хитро улыбался. – Только бы Свешников суда построил, у нас теперь чертежи до самой Хатанги!
Данила, как и все, сильно похудел за этот долгий переход, скулы торчали. Глаза же блестели озорным ребячьим задором. После вестей о смене Урасова только и думал, что о путях в Архангельский город. В одно лето грезил успеть!
– Гляди-ка! – Данила прищурился вниз и вдаль. – Люди тащатся!
Из-за острова потемневшим уже льдом реки тянулась едва различимая нитка конного обоза. В Якутский направлялись.
– Думаешь, минуем казенки? – Савва тоже улыбался, но серьезно.
– Типун тебе на язык! – суеверно перекрестился пятидесятник.
В Жиганском вести о сыске на Урасова подтвердились, еще разных страстей добавилось, о вяткинской челобитной никто не вспомнил. Сюда уже дважды наезжали служилые из Якутского с розысками на Урасова. Приказного Архипа Ворыпаева и таможенного голову сменили на новых начальников, они приехали недавно и теперь укрепляли в острожке государеву, то есть свою, власть.
В Жиганском они снова нашли заботу Свешникова. За его счет им поменяли исхудавших оленей на выносливых и крепких якутских лошадей. Выдали и харчей из амбара купца, у него здесь теперь постоянно торговала лавка, а за стеной острога его приказчики строили большой гостиный двор. Когда все и успевал!
Только через несколько дней – не столько собирались, сколько отсыпались и отъедались после снегов и морозов – двинулись накатанным санным путем вверх по Лене. Устин решил остаться в Жиганском, собираясь вернуться в зимовье к Тихону на обустроенный уже промысел, вина принес проводить товарищей, но утром пришел со своими пожитками и поехал вместе со всеми: никто не знает, что там в Якутском, ну как сыскивать по нам станут, я свое слово тоже скажу!
Данила поторапливался, зима напоминала о себе по ночам, их ледяной путь крепко сковывало морозом, но днем на солнце с берегов вовсю уже звенели ручьи и крепко пахло весной. Ехали без опаски, бунтовавшие якуты, узнав о розыске над жестоким и несправедливым воеводой, притихли.
Через три недели были на месте.
За год Якутский расстроился, за стенами выросла слобода размерами больше самого острога, сотни полторы изб стояло, слободской храм почти закончили, много и судов зимовало, плотники на них возились, готовились к половодью.
Урасов еще зимним путем уехал в Москву, и новый воевода, до этого сидевший управителем по городам Руси и Сибири не знавший, был в сложном положении: надо было и сыск вести, чтобы искоренить беззакония Урасова, и самому все успеть за отведенные ему два года. Урасов, особенно второй свой срок, действовал откровенным грабежом, силой и вымогательством, сажал в тюрьму и тех, на кого у него не было власти, не гнушался разнузданными пытками и даже убийствами, чем и вызвал общее недовольство. Новый же пока опасался. Кроме почти законных почестей и поминков – этим кормились все, – он установил мзду за хлебные должности и разные доходные поручения. Всякий приказной, назначаемый в ясашное зимовье, должен был занести воеводе триста рублей, его таможенный целовальник – пятьдесят, а каждый рядовой казак – десять рублей.
Поминочных соболей, что поднес ему Данила, воевода принял, но очень насторожился, узнав, что пятидесятник пришел совсем без ясашного сбора. Стал расспрашивать и вскоре уже громко ярился на всю съезжую избу, чтобы и на дворе слышали, об убытках государевой казне: целый год шлялись неизвестно где… О чертежах и слушать не захотел. Данила и не настаивал, всему свое время. Когда пятидесятник ушел, письменный голова, служивший еще при Урасове, а теперь ставший главный ушником при новом воеводе, шепнул, что на пятидесятника есть тяжелые обвинения приказного Семена Вятки с Анабарского зимовья. Разыскали столбец с челобитной, и к вечеру все, кроме Устина Петрова – его не нашли, – уже сидели в тюрьме. Забрали в казенный амбар и все их пожитки, среди которых обнаружили восемь сороков соболей. Воевода объявил меха взятыми с погрома у тунгусов и опечатал в государеву казну.
На другой день, правда, освободили Михайлу, за него многие просили, и они с Устином носили в тюрьму харчи. Воевода же уехал куда-то по делам и отложил разбирательство до своего возвращения.
Приближалась весна, Лена чернела, полнилась водой, собираясь изломать и унести лед. Купец Свешников, по слухам, построил несколько кочей, но сам был где-то на Ленском волоке или даже в Енисейске.
Савва переживал, не знал, как хранятся два его ларца с чертежами, просил дьяка, что остался за воеводу, найти их и посмотреть, но дьяк тоже был новый, в дела воеводы лезть побоялся, да и про чертежи мало что понимал. На требование Саввы дать ему бумаги, чтобы он отписал обо всем в Тобольск, только хмуро сдвинул брови и велел увести сопливого толмача.
Наконец вернулся воевода, и начали сыск по делу о погроме тунгусов. Расспросили всех, все рассказывали более-менее одно и то же, и это никак не сходилось с тем, что было изложено в челобитной Вятки и Авдея, а под ней стояла дюжина подписей, половина из которых – тунгусские знамена.
Дело складывалось погано. Воевода им не верил, да и не все мог понять, особенно то, что они и сами не очень понимали, и Данила с товарищами договорились помалкивать о мангазейских казаках, о Леонтьеве и о том, что Анабарское зимовье сожжено, – только все запутали бы или сами себе подписали бы тяжелый приговор.
Данила потребовал, чтобы очи в очи с ним поставили промышленника Григория Ворону, но того в Якутском давно уже не было. Ворона от себя продал казне много моржового костья, а еще больше – на пятьсот рублей! – прислал с ним Вятка. Семен передавал их в казну и просил награды, а кроме того, описывал огромные лежбища моржей и тюленей, которые он нашел в море недалеко от ясашной избы. Все это тоже подтверждало честность приказного Семена Вятки и его челобитной.
Воевода был опытный в судебных делах, хорошо видел, что Данила и его люди недоговаривают, выкручиваются и придумывают всякое, чтобы затянуть дело. Среди их пожитков никаких ларцов с чертежами Лены, Оленька и Анабара, о которых они все говорили, не нашлось, но в сумах Данилы обнаружилась челобитная погромленных тунгусов, о ней они как раз говорили. Она была зеркальна вяткинской, написана рукой Саввы, и это только усилило подозрения воеводы – ложная, воровская была грамотка. За время большого сыска на Урасова обнаружилось такое количество поддельных бумаг, даже и ясачных книг, что этой челобитной, покрывающей грешки разбойных казаков, не приходилось удивляться.
Сыск затягивался. Несколько казацких начальников и торговых людей ходили просить за Данилу, ручались за него и просили отпустить его кормчим в море, но воевода не отступился – казаки, пользуясь тем, что он не все здесь знает, часто врали, выгораживая друг друга.
Лена вскрылась, первые суда готовились идти вниз, и воевода распорядился послать сыщиков на Анабар. Ему объяснили, как это далеко, и дело встало совсем.
Ждали судов с верховьев, вот-вот должны были прийти вслед за уходящим льдом.
Мужики гадали, куда могли подеваться ларцы с чертежами. Устин обыскал избу, где они остановились и откуда их забрали в казенку. Там не было, надо было искать в большом казенном амбаре, но туда было не попасть. Савва, однако, горевал недолго, он помнил все в точности, нужна была только бумага, чтобы вычертить заново. Кончилось дело тем, что Михайла принес чернила, свечей и три листа доброй голландской бумаги. И толмач за двое суток изобразил весь их путь из Якутского в Якутский. Без стола чертил, на узком подоконнике.
Мужики сидели над чертежом – все было как на ладони, ясно и понятно. Забыли, что и в казенке, вспоминали, как где плыли или шли, гоготали радостно, тыча пальцами в рисунок. На улице стемнело, а они все разговаривали. И непростой был поход, и корысти с него негусто, теперь и в тюрьме вот, а все были рады их долгому пути, благодушествовали. Соболя были не главными в их жизни.
На другой день, солнце еще не встало, дверь загремела, и в тесное помещение, нагнувшись, вошел Алексей Свешников. Мужики зашевелились на соломе. Купец щурился, не угадывая заспанные отощавшие лица.
И тут все начало меняться. Воевода вдруг сделался к ним ласковым. Внимательно вместе с купцом слушал рассказ Данилы, подтверждаемый искусным чертежом. Здесь разбило коч, здесь строили карбасы, здесь морские корги с лежбищами моржей, тут Вятка погромил тунгусов, мы в это время были на Анабаре…
Нашлись вдруг и Саввины ларцы в казенном амбаре, кто-то ушлый попытался, видно, их увести, но испугался и вернул, видя такой поворот дела. И вот тут уже действительно все потекло другим руслом.
Воевода со Свешниковым несколько дней сидели, обложенные листами с подробными, искусными изображениями дальних землиц. Савва и Данила объясняли все и про пути к Анабару, и про его богатства, и про драки мангазейских казаков с якутскими за те щедрые пределы. Грань между воеводствами была положена на бумагу. Новый воевода, мало, а прямо скажем – ничего не знавший о казацких походах, подробно все выспрашивал. Иногда и смотрел с недоверием – дюжина казаков прошли в одно лето пять тысяч верст по неведомым никому землям, среди диких народов. И еще начертали все…
В таких случаях особо отличившихся добытчиков полагалось вместе с их добычей отправлять в Москву. Обычно это бывала богатая соболиная казна в тысячи шкурок или десятки пудов ценного моржового клыка, здесь же цену определить нельзя было. Не придумать было цены этим чертежам.
Воевода диктовал для Данилы наказ, а сам грезил о своих выгодах. Так и видел, как государь Михаил Федорович склоняется над подробным изображением огромного куска его новой Сибирской земли. Этот чертеж был делом доселе неслыханным! Воевода ждал за него благосклонности государевой, а еще и немалой награды, часто она бывала много больше, чем тем, кто все это сделал.
Отчалили, подняли парус, вода привычно зашелестела, заиграла по бортам и на корме. Как и год назад, и примерно в то же время, они уплывали из Якутского. Острог удалялся, он уже был похож на небольших размеров русский город. Край солнца, показавшийся над лесными холмами, осветил колокольню и купол храма да высокие угловые башни, избы же слободы были окутаны утренней серостью, как будто еще спали, но люди уже проснулись.
Данила стоял на сопце. Плыли они не вниз, в другую сторону. Кроме чертежей, он вез государеву казну, собравшуюся за прошлый год, в ней было около двадцати тысяч соболей. Да еще Свешников вез больше тринадцати тысяч шкурок, что скупили его приказчики и добыли ватаги. В большом отряде, плывшем на двух судах, были казаки, охранявшие казну, и возвращавшиеся к Руси торговые люди и промышленники. Данила Колмогор был написан старшим.
Они плыли в Москву. Года полтора должно было уйти на этот длинный путь через всю Сибирь. Свешников обещал построить три больших морских коча в Архангельске и снабдить их всем необходимым на три года плаванья. Это и согревало душу пятидесятнику.
К вечеру добрались до Ленских столбов. Ветер стих, решили остановиться ночевать прямо под ними.
Василий – он тоже плыл с ними – взялся кашеварить, Данила с Алексеем Свешниковым и еще двумя торговыми людьми сели вокруг бочонка дорогого фряжского вина. Их голоса и смех гулким эхом плутали в вершинах каменных великанов.
Савва, разглядывая скальные останцы, убрел с полверсты до поворота реки и уселся на ошкуренный и отмытый водой ствол дерева. Солнце уже зашло, но было светло, вековечные каменные изваяния, такие высокие, что надо было сильно задирать голову, невозмутимо отражались в водах великой реки. Тихо было, только комары звенели да вечерние пичужки попискивали. Савва блуждал рассеянным взглядом по устремленным в небо скалам, вспоминал такие же останцы Анабара, сам же думал о другом и видел другое. Милые, прекрасные глаза Эяны улыбались ему, лучше этой улыбки не было во всем белом свете… Так ли я сделал, Михайла? Эта последняя мольба, что он выдохнул кузнецу, покидая Оленек, так и осталась жить вместе с ним. Толмач нахмурился, удерживая сердце. Прошло три месяца, как они расстались, а он так и засыпал, и просыпался с ее милым лицом перед собой. Только нельзя было к нему прикоснуться. Савва тихо застонал с привычной уже судорогой в груди, уцепил камень под ногами и запустил его в реку.
Чертеж, год назад бывший для него лишь работой, лишь мастерством, которого у него не было и которому надо было учиться у самого себя, в глазах людей стал вдруг большим делом, и на него, Савку Рождественца, смотрели теперь как на большого мастера, который сделал это дело. Он же и сейчас, как ни старался, не мог охватить, осмыслить всего его значения.
Он с благодарностью подумал об Алексее Свешникове, который и раньше все понимал, потому и помогал им, и теперь… совсем уж бережно с ним обращался, Савве даже неловко становилось. И воевода, и другие начальные люди Якутского словно зрячими становились, изучая бумагу, расчерченную толмачом, обсуждали с важными лицами, то ли еще будет в Тобольске и в Москве… Гордости в Савве от этого не прибавлялось, все это была просто работа. Ему виделись его пальцы, с пером в руках и грязные от чернил, а больше лица его товарищей, стынущие от анабарского мороза. Один он никогда бы не сделал эту работу.
Утром, все еще спали, Савва полез вверх по расщелине меж скалами. Цеплялся за кустарники, где-то, преодолевая страх, пролезал и по самой скале и наконец выбрался к вершинам. Стоял, отирая пот и унимая дыхание, и вглядывался в ленские дали. Очки достал.
Долина реки здесь была не широка, вокруг поднимались хребты, они изгибались, как и река, Савва щурился еще дальше, на расплывающиеся в утреннем золоте неба дальние, совсем высокие горы. Мысленно, по привычке, выше поднимался, охватывая все одним взглядом. Потом еще выше, по спине уже бежал холодок страха от высоты, но только так и можно было представить себе весь этот огромный край, где сейчас, в разные его дальние пределы, так же как они ходили с Данилой, шли бородатые, с крестами на шеях люди с далекой Руси. Пешком, на конях, на оленях и собаках проникали в неведомое, и это неведомое с их приходом становилось Сибирью. Так ширилось и без того необъятное.
У Саввы голова начала кружиться, ухватился за скалу.
Не забраться было на такую высоту неба, чтобы вообразить себе великую страну, называемую Сибирью.