Все еще спали, когда Тихон зажигал у икон вонючую, на рыбьем жиру лампадку, что вырезал ему Михайла, и вставал перед ними на колени. Так было каждый день, монах молился за ушедших.
Потом и остальные поднимались. Часа за два до того, как небо начинало сереть. Разводили огонь в печи, носили дрова. Ручей, бегущий недалеко от дома, покрылся ледяным панцирем, булькотил где-то внутри, воды не набрать было, ходили на реку, кололи там лед и топили его в котле.
На завтрак Василий заносил с улицы охапку мороженой рыбы, он теперь стряпал вместо Устина. Каждый выбирал себе по вкусу, оттаивал, сунув рыбину в печку, сдирал шкуру и нарезал пластами. Макали в соль и перец. Еда была сытной и маленько спасала от цинги. Еще мед хорошо от нее помогал, но он, как и лук и чеснок, давно кончился.
Никита проверял по путикам кулемки, соболь ловился неплохо, но одному приходилось много ходить, возвращался уже в темноте, от усталости еле ноги волочил. Остальные трое шли строить часовню. С ней так ловко не вышло, как с избой. Место было покатое, пришлось кострами греть стылую землю, подкапывали, выравнивая, и наконец твердое основание было готово. Несколько дней провозились в грязной и тяжелой работе, но теперь можно было укладывать венцы стен.
Михайла вырезал на доске красивую часовню, с устремленным в небо шатром и высоким крестом наверху. Как раз должно было получиться выше избы, как того требовал монах. Сама же часовня, по замыслам кузнеца, должна была быть не прямоугольной, а почти круглой, восьмерик. Таким же восьмиугольным был и шатер над ней. Василий, споривший с Тихоном из-за места, теперь разохотился сложной стройкой. Высчитал размер венцов и сколько их надо, на крышу решил тесать доску, как для коча.
Так и начали строить. Затыка была та же, что и у уехавших, – солнце вставало в двенадцать, а садилось уже в три, и это недолгое время работы быстро сокращалось каждый день. Сумерки, слава Богу, были длинные, часа по два утром и вечером. Так и работали неспешно. Через неделю подняли стены. Даже без шатра и креста тело часовни стройно смотрелось с реки. Монах все улыбался ходил, рассказывал, посмеиваясь над собой, какие неказистые часовенки он ставил своими руками.
Жизнь в просторном зимовье была теплой и сытой. Шахматы надоели, и их забросили, рукодельничали при свете лучины, кто чего хотел, вспоминали товарищей, что мерзли теперь в чуме. Никита вязал сеть с мелкой ячеей. Левая рука без трех пальцев ловко сжимала лещетку[87], в правой – челнок с намотанной нитью. Он каждый день, возвращаясь с кулемок, проверял сети: попадало уже не так много, и рыба стала помельче, но попадало, и ее под крышей избы помаленьку прибывало. Никита вязал и ругался на подгнившие и попорченные мышами крапивные нитки, их приходилось связывать, а то и пересучивать. Дело шло небыстро, но и вечера были длинные.
Михайла нашел глину вверх по ручью. Неторопливо ладил новую печь из камней, чтобы топить по-белому. Складывал ряд, промазывал глиной, топил мелкими дровами, потом заделывал, где трескалось. На другой день клал следующий ряд. Не слишком красиво выходило, Михайла морщился, разглядывая работу, а иногда и переделывал, но своего добился – печь вышла добрая, большая, дымоход внутри проложил, как положено, с двумя поворотами. Трубу, что шла через крышу, лепил и обжигал, как заправский гончар, отдельными коленцами, вроде горшков без дна, насаживал друг на друга. Страдал, что нет у него гончарного круга. За неделю, однако, все было готово – топили теперь с закрытой дверью и без дыма в избе. Такие печи в Якутском только у начальных людей были, остальные топились по-черному.
Из той же глины Михайла сладил фигурку Никиты, вяжущего сеть. За один вечер слепил, да так похоже, что мужики только изумлялись на кузнеца. И Никита, поднеся лучину, разглядывал самого себя – сапоги, даже большая заплатка на армяке там, где она и была… и морда, и борода – все похоже. Дивились навыкам Михайлы: лицо он выделывал острой палочкой по мокрой глине, а получилось – ни с кем не спутать было рябую и битую морду казака!
Прошло недели полторы, уже поджидали уехавших. Хотелось и печкой похвастаться, и часовней, над которой Василий укрепил и начал обшивать остов шатра. Работал он наверху, на немалой высоте да над крутым склоном, никого туда не пускал, один лазил. Тихон снизу подавал что надо.
После ужина расселись с делами. Михайла за столом выделывал небольшую, в три кулака, фигурку Инки верхом на олене. Теперь, когда жизнь успокоилась, он постоянно лепил, похваливая местную глину. Баловался, как он сам это определял. Тихон наблюдал за его умными пальцами. Никита закончил снимать собольи шкурки, натянул их на пялки и повесил под потолок подальше от печки. Сел с новой сетью у самой лучины.
– У нас в Вологодской стороне после Смуты немного народу осталось. Разбежались розно кто куда, деревни позабросили. – Большое, заросшее рыжеватой бородой лицо Никиты было невозмутимо. – А многих и перебили… То поляки, то литовцы, а больше свои же казаки. Всё тащили, чего греха таить. Идет эдак казак, а в телегах у него бабы и ребятишки, такие же православные, как он, – татарам продавать, а за телегами наши коровы да кони привязаны. – Никита помолчал. – Я малой еще был, когда меня казаки увели, а все помню.
– И далеко? – спросил Василий.
– Под самую Астрахань, чуть в турские края не попал.
– И как же ты?
– Убег. Пришло время… Надоело – и убег. Смутное время – оно и есть смутное: ни государя, ни государства, один Господь с людьми остался.
Никита поднял сеть над головой, рассмотрел, как получается, и снова неторопливо и бездумно замелькал челноком.
– Мы до Смуты хорошо жили, черносошные, налоги не шибко тяжелые. Земли и покосов в достатке, ржи собирали так, что и в худой год хватало, овса тоже. Пасека, сад немалый, яблони все прививошные, тятя у меня рукастый был – возами яблоки в Вологду продавали.
– Ты где же рыбалке так выучился? – Василий ничего не делал, лежал на постели с большим кровоподтеком на боку. Свалился-таки с часовни.
– Дак у нас озеро большое рядом, Воже называется, мы мальцами рыбачить начинали. Я малой уже сети не хуже тяти вязал. Мы и конопли много растили, и прядево неводное сами сучили и в мотах[88] продавали. Невода вязали, когда артельщики заказывали, длинные невода были – по сорок саженей и высотой сажень. Эти непросто было вязать, тятя с дедом сами работали, нам, мальцам, неводное полотно и в руке не удержать было. – Никита помолчал, вспоминая, на чем остановился. – А потом и началось. Помню, как первый раз нас разорили, тятя очень убивался – едва и на жизнь осталось, весной лебеду жрали.
– Когда же разорили? – спросил Василий.
– Году в шестом или в седьмом… при царе Василии Шуйском. У нас в деревне два двора было, сосед после того грабежа со всем семейством в леса подался от разбоя подальше и тятю звал, да он не захотел хозяйство бросать, думал, в другой раз пронесет. Да не пронесло. Времена совсем лихие настали, сила кругом правила. Еще несколько раз нас обобрали, а потом меня с сестренкой в полон увели. Тут уж я помню – казаки были со степных окраин. Туркам продать нас думали.
– Как же ты убежал?
– Я уже рассказывал.
– Всю Волгу и переплыл?
– Она там – переплюнуть можно, небольшая.
– А сестренка как же? – спросил Тихон.
– Не знаю, ее по пути еще кому-то продали, я и не видел, люди сказали. – Никита снова поднял сеть, осматривая работу. – Я в Астрахани на рыбные промыслы нанялся, а осенью к купцам бурлаком пошел, справедливые были люди, не обижали, так и добрел с ними до Ярославля. В деревню пришел – ничего не узнать, дом и амбары сгорели, один омшаник да баня остались. Сад, как лес, поднялся, крапивой зарос. Пожил я в баньке, своих пытался сыскать, а как сыщешь? Видно, тоже в леса ушли. И церковка-то наша разорена стояла, деревни окрестные пустые, на озере ни одной артели. Так-то было. Опять казаки да всякий дурной люд всюду шарился, поляки как раз на Русь навалились, а может, Болотников[89] к Москве шел, не помню хорошо, но зла было в те поры – ковшом не вычерпать.
Никита однообразно мелькал челноком, затягивая петли.
– Ты, Тихон, не знаешь, как мне за моих молиться: как за покойников – или за здравие лучше?
– Молись, как душа чует.
– Я и молюсь то так, то эдак… – Никита закончил ряд, сбросил его с лещетки. – А ты, Васька, где же те дурные времена пережидал?
– Бог миловал, как строил карбасы на Белом море, так и строил. Купцов в Смуту поменьше стало, а так ничего…
– Не добрались, значит, до вас?
– Чуть не дошли. – Василий замолчал надолго, потом крякнул с досадой. – Православные ить люди такое творили! Как же так, Тишка? Своих били! Куда Господь-то глядел?
– Вы Бога в наши дела не мешайте! – просипел Тихон. – И с бесом Его не путайте!
Михайла в разговоре не участвовал, мял в пальцах кусочек глины, пристально разглядывая согнутую в ходьбе ногу оленя. Приложил глину и начал разглаживать палочкой-лопаткой.
– Правильно Васька говорит, хуже всего, когда свои бьют! Прямо из наших мест люди были! – продолжал свой размеренный рассказ Никита. – Они прежде на Дон убежали за вольной жизнью, а потом в свои же места и вернулись с разбоем! Насмерть, как врагов, били, кто противился! Баб и малых девок под себя клали, как хотели! Люди такое повидали, что и пересказывать совестно. Они, мол, теперь казаки – с Дону выдачи нет!
Никита отложил сеть и стал прикуривать от лучины. Пустил облако дыма над столом и снова взялся за сеть.
– Ну и пришел, двор сгорел, потом-то куда делся? – спросил плотник, почесывая ушибленный бок.
– По государеву указу пешим казаком в Енисейский острог подписался. Жалованье деньгами и хлебом получил, подмогу полтора рубля, как холостой, женатым два рубля давали… На всем дармовом и отправились, лошади, подводы, харчи дорожные – все казенное, все должны были посадские люди и волостные крестьяне по дороге нам предоставить! Вот, скажу я вам, где погуляли! И в городах брали что хотели, а уж в деревне… – Никита довольно улыбнулся. – Крестьяне, как услышат, что мы идем, заранее скот в лес уводили, баб и девок прятали!
– Много вас шло? – спросил Михайла.
– Три сотни казаков новоприбранных, десятники, сотники – все как положено, крестьян было несколько семей, ссыльные… Много народу. Нам на казака одна подвода под добро положена была, сотнику – три подводы. Местные жильцы все давали и добавляли, а мы еще брали, сколько хотели. И подводы лишние, и деньгами, и вином. Гуляли вволю, в Сибирь-то немного кто хотел идти, а мы шли! Да и сила! Где воевода местный против нас выходил, так мы над ним только гогочем, а кто и лает матерно, как ему любо. Те воеводы сами со своих людей денег поминочных собирали, только бы убрались подальше. В иных местах и по неделе жили не тужили.
– И что же, терпел народ?
– Где как, где-то не давались, с вилами выходили да в колокола били… шуму много было. В Тобольске тех, кто пожаднее да подурнее, в тюрьму посадили, а наворованное в казну забрали… Да тут же и выпустили под кнут. Тем и кончилось. Все гуляли, что казаки, что стольники государевы, – когда все заодно, то ничего, весело! Ты, Михайла, так же в Сибирь шел?
– Нас пять человек было, государев указ везли, нигде не останавливались.
– Не повезло, значит. У нас ссыльные вовсю вместе с казаками баловали. Смертоубийства не допускали, а иных баб с собой в Сибирь уволокли… Да которые и сами просились.
– Вино да бабы – вот она, ваша воля! – кротко перекрестился Тихон.
– Так и есть, – кивнул Никита, никак не смущаясь словами монаха. – Если уж в казаки записался, о чем еще думать? Служилая жизнь не больно веселая.