К поминкам изба была почти готова. Полати для спанья, стол и лавки, полки для посуды. В два небольших оконца вставили лед с реки, и они давали свет, особенно когда солнце в них глядело – веселой становилась озаренная теплым светом изба. Веселой, кабы не кончина Ивана. Михайла не нашел пока доброй глины и сложил только топку – ее и топили по-черному. Третью ночь ночевали не в чуме. В избе было другое тепло, сухое и надежное. Даже и под утро не выстывало.
На девятый день не работали, только чум перенесли от реки и поставили за избой. Развесили в нем добытое мясо, сложили ненужные в избе пожитки. Тихон с Данилой расчистили снег вокруг могилы Ивана Лыкова и тропинку к ней.
Встали на панихиду в избе. В красном углу на полке – Спас Вседержитель Тихона и рядом небольшая походная икона покойника Ивана – Никола Чудотворец.
Слушали Тихона. Даже недостатки и немощи их монаха помаленьку стали его достоинствами – все привыкли к чистым чувствам, что ясно слышались в его негромком сипловатом голосе, и не представляли, что кто-то еще может читать и каким-то еще голосом.
Думали о справедливом и добродушном поморе, пришедшем в эти края с далекой Мезени. Так же как и каждый из них, за каким-то своим счастьем. Не от кабалы и не от тесноты бежал, а что-то – как водоворот на весенней реке – затянуло его сюда. Характер ли непоседливый, поморский был тому виной, кто теперь скажет? Душа человеческая – не потемки, светлая она, но загадка.
Хорошо простились. Тихон закончил читать панихиду, прибрал кацей и заговорил, спокойно и бережно улыбаясь:
– Иван к Богу ушел, ребята. Здесь мы во грехах пребываем, из последних сил бьемся, чтоб душу свою уберечь, а там нет этого ничего. Бог милостив, кроме милости, Он ничего и не знает, всех нас, несмышленышей, простит и примет! И самого последнего простит! Будем же молиться за нашего Ваню со всей душой. Молитва эта нам не меньше, чем ему, нужна – в мыслях своих перед Богом встанем… Перед любящим и прощающим Отцом трудно с грехами стоять, Он нас в мир с чистыми душами пустил, какими мы к Нему вернулись? Какими смогли… – Тихон примолк, давая время думать, а может, и сам думал. – Иван ненадолго открывает нам калитку к Богу. Идите, пока душа плачет! Завтра хлопоты наши земные закроют эту узкую дверку.
Он помолчал и добавил:
– Хуже тому, кто не верит. Иной раз и почувствует благодарность огромную в душе, а благодарить ему некого!
Поминали за новым столом. В наспех вырезанных деревянных плошках, потрескивая рыбьим жиром, горели огоньки. Наварили целый котел лосиного мяса, Устин расстарался с рыбным пирогом, который так любил казачий десятник Лыков. Неброский был мужик, не затейник, а всем его сейчас не хватало. Да и смерть, выбравшая на сей раз Ивана, ясно напомнила о себе. Их ждала еще долгая стылая дорога к дому.
Устиново пиво – почти два ведра получилось – вышло не сильно крепкое, но с отвычки замутило головы мужиков.
– Прошлым летом, когда на Индигирку бегали… – Данила замолчал, глядя куда-то сквозь огонек чадящей плошки. – У него ничего не болело. Мы тогда день и ночь шли – ветер добрый был, так по очереди и меняли друг друга на сопце. Не одно ненастье одолели, Ивану оттого только лучше было… – Пятидесятник снова умолк, вспоминая. – До Индигирки добрались, там у него это в первый раз и случилось.
– С чего же? – спросил Устин.
Данила помолчал, морщась. Не раз за эти дни вспомнил он ту Индигирку.
– С нами приказчик был воеводский Григорий Фомин. С урасовскими товарами ехал, вино, понятно, вез, ну и, как пришли, сразу затеял свою торговлю. Я с тремя казаками на карбасе вверх по Индигирке ушел, рыбы засолить на обратный путь. А у них там и началось. Народу немало было у ясачного зимовья: промышленники свои балаганы поставили, приказчики торговых людей – целая слободка. Не знаю, с чего все пошло, скорее всего, по пьяному делу, но Фомин этот сказал: «Слово и дело государево!»[86] – на приказчика московского купца Михайлу Максимова. Михайла собрал круг, и крикнули удавить Фомина. Тот к Ивану на коч прибежал, чтобы его в Якутский везли, как того государев указ требует. Михайла с толпой пришли на коч, пьяные, ну и давай! Иван их отговаривал от разбоя, они и на него освирепели, мордой его по палубе возили. Казаков моих, что с Иваном остались, избили да связали, воеводские товары по своим кочам разнесли, а Григория Фомина к себе в балаган забрали и там в петлю засунули. Опять стали пить и снова к Ивану пришли. Этот Михайла Максимов все похвалялся: с нас-де за то убийство спросу не будет! Воевода Урасов, мол, вор, сам государевы указы нарушает, и приказчик его тоже вор! Сколько служилых сюда ни присылай – всех вас, как свиней, перережем!
– Это по-нашему! Сначала вино выжрали, потом – давай соболей обратно! – усмехнулся Никита, отпивая пиво.
– Так, видно, и было, мы с Иваном под пьяную руку попали. Я вернулся, они и рыбу, что мы себе наготовили, разграбили, орут: воровская рыба, воеводская! Круги завели, сойдутся и толкуют – справедливости ищут.
– Сколько раз уж такое бывало, а все с рук сходило, – благодушно не согласился Никита.
– Когда и сходило, а когда и под батоги ложились!
– Так чем дело кончилось?
– Ушли от них без припасов, а морозы уже начались… Казну, правда, государеву Иван им не дал разграбить, в целости осталась… – продолжил рассказ Данила. – Трое наших казаков к ним сбежали.
– Они вас и отпустили, думали, замороз возьмет – не дойдете до Якутского без харчей! – ухмыльнулся Устин, отрезая кусок пирога. – Ешьте, остыл уже!
– Может, и так, да Господь опять доброго ветра дал, через три недели в ленских устьях были. В Жиганы пришли, там уже хлеба купили.
– Ничего им за те бунты не было. – Устин хорошо знал это дело. – Там главными заводчиками смуты не промышленники были, а приказчики купеческие. Купцы как раз в Якутском сидели, сходили к Урасову, отнесли, чего тот назначил. Не было сыска по тем бунтам.
Данила кивнул согласно, заглянул в свою трубку, табак в ней погас. Прикурил и продолжил вспоминать:
– С неделю эта пакость тянулась. Придут пьяные к нам на коч, забирают меня к себе в балаган – судить, мол, тебя, десятник урасовский, будем.
– Чего же от тебя хотели?
– Поди пьяных пойми – убийства своего испугались, все же воеводского приказчика удавили. – Данила задумчиво потянул из трубки. – Хотели, чтоб я на их сторону встал, коли сыск будет.
– А ты чего?
– Мое дело коч привести, забрать казну и обратно – отпускайте, мол, по-хорошему! Они меня заберут, а Иван следом идет… Если бы не он, может, и не сидел бы сейчас с вами. – Данила помолчал. – Вернемся на коч, у Ивана в лице ни кровинки…
– Всё вино! – перекрестился Василий.
– На их стороне тоже правды немало, – не согласился Устин. – Не воровал бы воевода, не было бы тех смут.
– Какая уж правда! Очнись! – Никита хлебнул из кружки и стал выбирать кусок мяса. – Этот Михайла Максимов не в первый раз со своими гулящими казаков вяжет. Соберутся кучей – кто в силе, тот и прав!
– Мы про Ивана вспоминаем, а сами о корысти да о разбое… – негромко просипел Тихон. – Иван вовсе не корыстный был.
Данила кивнул, соглашаясь.
– Мы с ним много говорили последнее время… – продолжил Тихон. – Ни разу он соболей не вспомнил, о дружбе вашей печаловался, Данила. Жалел, что следующую весну ты один, без него коч поведешь. Сколько же он в сибирских-то пределах?
– Лет двадцать, – подумав, ответил Колмогор. – Жена у него дома, три дочки, все давно замужем, внуков дюжина или больше. Лет десять тому назад, мы с ним по Оби кочи водили, он ушел было к Руси с оказией, да на другую зиму вернулся. И месяца дома не побыл.
– Кто настоящей воли хлебнул, тому на Руси тюрьма! Нечего и пытаться!
Все молчали. За окошками давно уже стояла ночная тьма, в избе остро пахло свежим лиственничным тесом, пивным суслом да рыбным пирогом.
– Тесно душе человеческой среди людей. Я тоже сам с Руси ушел… Могу и рассказать… – Тихон задумчиво покачивал головой, вздохнул, поднимая взгляд на товарищей: – Смейтесь, коли будет смешно, а оно уж как было…
Он замолчал, прихватил рукой редкую бороду, вспоминая:
– Старец мой завещал мне сойти с монастыря, я и сошел. По Руси бродил, глядел, как люди живут, молился за них, пьяниц по улицам подбирал, блудных женок от греха отговаривал, у начальников жестокосердых в ногах валялся… Да все впустую! До того дошло, сам разуверился – нет-де нынче Бога в Руси! В такой мрак люди себя загнали, что совсем у них перепуталось добро со злом! Ушел я от всех, стал в скиту, в уединении слезы лить Господу: вернись к нам, пролей свет, чтоб мы снова Тебя увидели! Так горевал, что к отчаянной мысли приволокся – решился сам явиться к Нему на суд да все к Его ногам и положить. Казни́, мол, за грех мой смертный, но не дай погибнуть народу православному!
Монах замолчал, глядя в одну точку, все сидели тихие.
– Так и решился, да смерти позорной – удавиться или в воду уйти – не хотел, придумал пост на себя вечный наложить. Стал одной водой питаться, и той помалу, скоро едва уже на ногах стоял, но не печалился – за всех людей иду! Молился раз всю ночь, да так под иконами и упал, силы во мне совсем кончились – руки́ на крестное знамение не поднять! Лежу, крючком свернувшись, думаю: сколько же мне так помирать? А сам чую – голова-то легкая, мысли ясные. Будто бы утро раннее, я бреду, вроде и росу ногами осязаю, а сам через горы и реки перешагиваю, только что не лечу. И улыбаюсь – свет впереди сияет, какого никогда еще не видел! Далеко тот свет, а будто и не очень, он и манит! Так и шел сколько-то, улыбаюсь, слезы текут от радости, подо мной реки большие и малые, хребты в снегах, а усталости совсем нет, наоборот, будто бы еще дальше зрить стал! Вижу уже – свет, что сиял мне впереди, – то сам Господь! Одинокий. Сидит на камне и не знает, что с нами делать. Тут лик Его горестный прямо передо мной открылся. Упал я на землю, кричать хочу, просить Его, а слов нет, языка во рту нет, и меня самого, и ничего вокруг нет. Только Он один. Лик его грозный и любящий больше земли и солнца! «Создатель! – шепчу. – Почему Ты так далеко от нас?!» Поднимаю глаза – никого нет! Там, где Он был, – камни разбросаны, а среди них простая часовенка! И от нее свет идет!
Тихон замолчал, поднял на всех потемневшие глаза, не узнать было монаха.
Каждый был в своих мыслях – кто свет солнца видел, кто Господа сияние, а кто-то думал, что это одно и то же.
В избе было тихо, снаружи доносились какие-то едва различимые звуки, что никогда и не слышно. Монах сидел отрешенный и погасший, со скрюченными в нервной судороге руками.
Первым зашевелился Михайла, сдвинул кружки и стал доливать остатки пива.
– Все мы бредем навстречу свету! Царствие Небесное нашему Ване!
– Царствие Небесное!