На другой день отсыпались. Устин проверил сети, попало немного, но на жиденькую уху хватило. Ивану как будто стало получше, поднялся, сел со всеми к котлу.
За обедом обсуждали недалекий, два-три дня пути, Оленек. Всем казалось, что и Лена где-то там уже рядом. Все это было вилами по воде писано, но даже молчаливый Никита вслух заскучал по Якутскому. Непонятно было с Иваном: потянет ли?
– Чего уж, ребята, помирать все равно когда-то придется… Я как все! – Иван рыбы не ел, только попил юшки, но и с нее тошнило.
Все молчали. Сыроватые дрова шипели в очаге, да Инка хрустел снегом снаружи.
– Мы от моря на шестьсот верст поднялись, – нарушил тишину Савва. – До Лены вроде того, немногим больше… Получается, все равно, в какую сторону идти.
– Ты нарочно, что ли, дурнину эту прешь? – негромко, но с грубой досадой перебил Устин. – Не надо нам к морю волочиться, нам до карбаса неделя ходу! – Устин помолчал, оглядывая других, но поддержки не нашел. – Смотрите сами! Только ведь не знаешь ты хорошо, сколько нам до Лены идти… Да с хворым Иваном!
– Всяко ходили, Устин, и раненые, и помороженные, все в руках Божьих, Васька вон до сих пор хромает! – Никита достал кисет и стал шарить трубку.
– Верно, Никита, – улыбнулся Иван. – Господь рассудит, так и нынче ночью загнусь, вас тянуть не буду.
Уже стемнело, а Данила с Иваном все сидели у костра. Северное сияние играло на западе. Оно было необычное сегодня – словно непогасшая заря, почти без всполохов, ровно разлился по небу редкий сине-красный огонь. Разговаривали о чем-то негромко, а больше молчали.
Утром стали собираться на Оленек.
Пять дней тащились. В трех местах поставили высокие поворотные кресты, в тундре сложили несколько каменных туров, обозначая дорогу. Нарты были перегружены, не отдохнувшие как следует олени уставали уже к обеду. Приходилось их облегчать, брать на плечи часть груза, а на подъемах вытаскивать и нарты. В середине пути, как раз в тундре, испортилась погода – ветер со снегом полетел навстречу. И дышать, и двигаться стало совсем трудно. Иван чувствовал себя неплохо, он ехал в нартах, виновато поглядывал на товарищей, что везут, как куль муки. И кажется, страдал от этого больше, чем от больного сердца. Но Данилу было не умолить.
На Оленек вышли в полдень. Накануне ночью метель стихла, завернул крепкий мороз, не только мужики, но и похудевшие животные обросли вокруг ноздрей и больших черных глаз седым инеем.
Остановились, разглядывая простор реки, к которой они так долго добирались. Противоположный берег тянулся высоким заснеженным обрывом, от которого отражалось солнце. Вольная река была белой и чистой, ее тоже ярко желтил промороженный солнечный свет.
– Будто в рай приволоклись… – довольно просипел монах. – Свет-то какой, глазам щекотно!
– С языка снял, – улыбался Михайла.
Тихо было, только олени, высунув длинные языки, сопели тяжело и громко. Но, кажется, и им нравился этот залитый солнцем морозный простор.
– Добредем до того ключа? – предложил Устин, указывая на другой берег, где пойма небольшой лесной речки, раздвинув обрыв, уютно спускалась к Оленьку.
Пересекли Оленек, стали разгружаться, таскали пожитки вверх по речке. Через час уже и чум стоял на просторной поляне над рекой, и дрова явно с лишком были заготовлены. На солнце было не холодно, работали в одних армяках, откуда-то и силы явились трунить друг над другом. Время от времени кто-то застывал, вглядываясь в просторы. Оленек сверху далеко был виден в обе стороны. Устин поэтому и стряпню наладил не в чуме, а на воле.
Расселись вокруг костра, ожидая еды. Лица у всех осунулись после долгой, не сильно сытой дороги. Самым тяжким все же был холод тундры, его и вспоминали. И мороз не так чтоб лютый стоял, а на открытых просторах пронимал до самых костей. От этого холода и уставали.
Утром встали поздно. Солнце давно висело над тундрой на другой стороне Оленька. Разбрелись по делам, кто на рыбалку, кто в лес. Михайла с Тихоном решили поставить поклонный крест на каменистом бугре чуть выше их стана. Придумал это дело монах, но кузнец охотно согласился и отправился в лес за лиственницей. Теперь тесал ее острейшим топором. Улыбался чему-то своему.
Иван с Данилой пересмотрели харчи. Как ни поджимались, а ржаной муки осталось всего восемь кулей – сорок пудов, часть ее была подпорчена водой. Был еще пудик круп, столько же соленого сала, рыбий жир, порса и сухая икра, что дали тунгусы. Юколы немного…
– Если бы Трофим птицу не добывал, совсем худо было бы. – Иван принялся складывать все обратно по кулям и рогожам.
– Кабы знать, сколько идти… – Данила задумчиво почесывал отросшую бороду. – Постоим здесь пару-тройку дней, может, лося добудем. А то тунгусов найдем, купим еще оленей.
Савва сидел в чуме над небольшим черновым наброском всей огромной земли от Якутского острога до моря. Чертить нельзя было, чернила мерзли, да и нечего было чертить, думал сосредоточенно. На его рисунке восточной гранью была Лена, с запада – Анабар. Где-то между ними тек Оленек. Многого здесь не хватало. Он выходил из чума и подолгу стоял с маточкой, прикидывал только что проделанный путь от Куонамки. Устье Анабара, по всем его соображениям, было почти строго на севере, примерно в семистах верстах. Лена текла так же. Получалось, что если идти на восток, то на Лену можно было попасть как раз к Жиганскому острогу. Он глядел в бумагу и начинал сомневаться – как-то все слишком гладко было… Страх наваливался. Он не один и не два раза мог ошибиться в определении направлений или расстояний, и эти ошибки дали такую картину. Она могла быть не просто не такой, но совсем иной. Оленек тек здесь с запада на восток – это больше всего и смущало: в его понимании он должен был идти с юга на север, как Лена, Хатанга и еще дальше Енисей. Могло быть и так, что большая река, на которой они остановились, была совсем не Оленьком, а его притоком или еще какой-то неизвестной ему рекой. Надо было искать тунгусов, знающих эти края.
С реки вернулись Устин с Никитой. Лед уже был толстый, промаялись полдня, пока нашли яму поглубже и поставили сети. Трофим пришел уже в сумерках, довольный – трех соболей принес и пяток рябчиков.
Вечером все сидели в чуме, разговаривали о монахе, который поклонные кресты готов был на каждом повороте реки ставить. Крест уже был сделан, гладко вытесанный из желтоватого дерева, лежал возле чума. Михайла прошел по нему незатейливой резьбой, осталось надпись сделать. Утром собирались ставить, монах по этому случаю постился, одну воду пил.
– Тишка уж больно ладное место для него нашел, – благодушествовал Михайла, довольный тем, как получился крест. – Прямо над обрывом, как птица полетит!
– Не упадет?
– Камнями привалим, сто лет простоит.
– Доброе место, я смотрел, – улыбался Иван. – Поплывут люди мимо, как не взойти лоб перекрестить.
На исходе ночи, под утро уже, Иван проснулся от тревоги, она пришла как беспокойство, но вскоре его всего охватило сильное волнение. Черно было в чуме. Мужики пели носами на разные голоса. Тревога была плохая, непонятная. Иван привычно прислушался к сердцу, с ним что-то происходило. За последнее время он вроде бы и свыкся со своим страхом помереть, иной раз уже и согласен был, но теперь как следует струсил и нехорошо заволновался, потянуло выбраться куда-то, уйти от этого страха. Он скинул одеяло и стал застегивать меховую поддевку, руки плохо слушались.
Снаружи было морозно, но холода он не чувствовал, даже казалось, что и полегче делается от стылого воздуха. Сел на бревнышко. Темное небо над простором реки все было в звездах. Иван достал табак, разглядывая знакомые созвездия. «Как летом высыпало, к морозам, видно…» – подумал, невольно радуясь обзорному месту. От первого глотка табака слабость пошла всем телом, даже и затрясло слегка, и голова закружилась сильнее обычного, он положил трубку на снег, засунул руку под одежду, погладил бок, где билось сердце. Он его слышал. «Что же, помирать, что ли, хочешь? Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй меня грешного…» – заговорил про себя привычно, молитва всегда успокаивала, но дальше не знал, чего просить. Он не понимал, что вывело его из чума. «Там только Бог, ни распрей, ни подлости людской…» – пришли тихие слова монаха. Мысли о далеком доме явились, он часто ему виделся в последнее время, о домашних, которых он давно уже представить себе не мог, имен не помнил внукам… Но они как-то пришли и будто встали вокруг. «Простите меня, прости меня, Авдотья… Прости, коли сможешь. И благословить вас не смею. Сам проволочил жизнь свою в дальних краях, одному, видно, и помирать».
Слабость стала проходить, Иван прислушался к себе, улыбнулся осторожно на свою трусость, так уже не раз было, потянулся за трубкой… и стал сползать с бревна. Руки и тело не слушались, голова запрокидывалась, но где-то внутри, в душе, все было ясно, как никогда, – из ночного сумрака на него лучился тихий свет, такой прекрасный, что хотелось глядеть и глядеть в него, Иван боялся, что сиянье это кончится, но оно не кончалось, тихое сиянье окружало Ивана, заполняя собой все пространство. Ангелы открывали ему небесные врата.
– Господи, Иисусе Христе… – шепнули благодарные губы.
Нашел его Данила. Небо начало светлеть, на востоке забрезжили первые яркие перышки зари. Иван лежал на спине. Одна рука на груди, словно искала крест, другая у остывшего костра. Открытые глаза застыли в небо.
– Иван! – Данила опустился на колени, подхватывая голову, затормошил по щекам, но отдернул руку.
Его старый и единственный друг был ледяной. В уголках глаз замерзли слезы. Данила машинально протер их, развернул Ивана головой на бревно. Тело было тяжелое, окоченевшее. Рука у костра примерзла к земле. Данила отодрал ее и обреченно сел рядом. Увидел недокуренную трубку. Она тоже была ледяная. Данила грел ее в руке и машинально вспоминал, что в прошлом году на Юдоме было похожее, но тогда Иван пришел в себя. Поправил шапку на голове друга и стал раскуривать трубку. Она еще пахла Иваном, он недавно держал ее во рту. Сколько раз они раскуривали трубки друг другу. «Ваня, Ваня…» Данила тянул в себя дым, который только что тянул в себя Иван, и его омертвевшему мозгу казалось, что время пошло назад, вот и трубка уже дымится… что Иван сейчас выберется из чума и скажет: «Набей-ка и мне табачку, друже!»
Обнял за голову, прижал ее к себе и курил. В душе было пусто. В чуме зашевелились, пятидесятник недовольно обернулся, не хотелось, чтобы кто-то сейчас вышел. Но там уже заговорили, Никита громко чихнул, потом еще раз, остальные рассмеялись.
Весь день прошел в горьких хлопотах. Ивана любили, и хоть причина ясна была, куда от нее деваться, а горевали все. Тихон не отходил от покойного – читал и читал. Данила рядом сидел.
В походах по-разному случалось, бывало, убитого в тот же день закапывали, но тут, не сговариваясь, решили хоронить, как положено, на третий день. Покойник лежал будто живой, ничего в обычно приветливом остроносом лице помора Ивана Лыкова не изменилось. Будто отдохнуть прилег. Даже глубокие морщины на лбу маленько поразгладились.
Взялись долбить мерзлую землю пешнями и топорами. Камни вытаскивали руками. Сразу две ямы копали: большую – Ивану, поменьше – под крест. Михайла сел за надпись. Тихон пытал, что собирается писать, но кузнец отогнал всех и работал молча. Распятого Иисуса Христа вырезал в центре, потом за буквы взялся. Когда закончил, все прочитали:
Сей крест поставлен в память Ивану Лыкову. Лета 7151-го ноября в 10-й день.
Прими душу его, Господи!
Мужики одобрили. Монах был не очень доволен, но ничего не сказал.
К вечеру поставили. Крест был почти четырех саженей высоты, с тремя поперечинами. Тяжелый. Выровняли по отвесу, засыпали яму и придавили большими камнями. Садящееся красное солнце подмалевало и без того теплую, желтую листвяжную древесину. Рядом зияла черная могила.
12 ноября в полдень простились с Иваном Лыковым. Тихон читал, мужики стояли без шапок, крестились мозолистыми корявыми пальцами, разглядывали слегка потемневшее лицо Ивана, а больше гроб. Домовина ладная получилась, два дня тесали, но лучше бы ее не было.
Инка, молчавший все эти два дня, поняв, что молебен окончился и покойника сейчас опустят в могилу, неожиданно присел к лицу Ивана, заплакал горько и громко и заговорил с ним по-тунгусски.
– Чего он? – зашептали мужики.
Савва нахмурился, подумал, переводить ли, но перевел:
– Спрашивает, почему Иван, такой хороший человек, и умер.
Сели за трапезу. Оленек оказался щедрым, рыбы богато попало. Уху жирную сварили, нажарили. Устин напек лепешек из пшеничной муки.
Тихон прочитал молитву, благословляя поминки.
– Скажи слово, Данила.
Данила поднял на всех убитый взгляд. Говорить ему не хотелось. Помолчал.
– Вина бы я сейчас выпил за Ваню… Сколько было бы, все бы и выпил! – Пятидесятник опустил голову, поморщился с досадой. – Чего я, вы и сами его видели – верный человек, честный, людей не обижал, от работы не бегал. Домой хотел идти, внучат поглядеть, да вот как вышло.
– Не гневи Бога, Данила, у Ивана получилось быть человеком, – спокойно, будто речь шла не о покойнике, подал голос Михайла.
– Получилось! – поддержал кузнеца Устин. – А домой кто из нас попадет? Были бы мы другие, не сидели бы сейчас в этом чуме.
– Иван не злой был на драку, а товарищей никогда не бросал, и под пулю лез, и в свальном бою не робел… – негромко заметил Никита. – Ивану такая жизнь по душе была.
Все молчали. Правду говорил Никита Устьянец.
– Что, Тихон, принимает таких людей Господь? – продолжил рассуждать Никита, его и самого, видно, это беспокоило. – Иван ведь не одну иноземную душу загубил.
– Так то – басурмане! – недовольно поморщился Василий.
– Кровь людская одного цвета, молитесь за него. – Монах поднял на товарищей особенный свой взгляд, улыбка чуть тронула губы: – Не горюйте о нем, у человечьей жизни одна цель – Бог! Иван ее достиг!